|
|||
|
Чуковская Лидия Корнеевна (1907—1996)
Дочь К.И.
Чуковского, Её первым мужем был литературовед и историк
литературы
Цезарь Самойлович Вольпе
(1904—1941),
Лидия Корнеевна была бескомпромиссна до нетерпимости. Это было главное, определяющее свойство ее личности. Оно проявлялось и в большом, и в малом. Иосиф Бродский вспоминал (об этом я прочел недавно в книге Соломона Волкова ), что когда они (молодежь) собирались у Анны Андреевны , обстановка была всегда самая непринужденная. Хозяйка сразу же отряжала кого-нибудь за бутылкой водки и, не жеманясь, пила вместе со всеми. Но стоило только на горизонте появиться Лидии Корнеевне, как водка тотчас исчезала со стола, на всех лицах "воцарялось партикулярное выражение, и вечер продолжался чрезвычайно приличным и интеллигентным образом". Мне в это очень легко поверить. Помню, однажды Лидия Корнеевна пригласила меня и моего приятеля Макса Бременера посетить ее. Мы с Максом жили тогда в переделкинском Доме творчества, так что идти нам было недалеко: дача Корнея Ивановича - прямо напротив ворот этого Дома. Но на нашем пути к Лидии Корнеевне возникло вдруг неожиданное препятствие. На пороге стоял Корней Иванович , одетый и снаряженный для гуляния. "Вот молодцы, что пришли!" радостно встретил он нас.- Как раз вовремя. Думаю, что радость его была неподдельна: он любил гулять в окружении людей, охотно слушающих его рассказы. Я, честно говоря, уже готов был пренебречь приглашением Лидии Корнеевны, отложить наш визит к ней до другого раза. И не только потому, что не хотелось обижать старика: гулять с Корнеем Ивановичем, по правде говоря, мне было интереснее, чем слушать редакторские замечания Лидии Корнеевны о детских рассказах моего друга Макса. Но Макс, в отличие от меня, не дрогнул. - Собственно, мы пришли к Лидии Корнеевне! - мужественно возвестил он. "Понимаю! - тем же радостным, ликующим, певучим своим голосом прервал его Корней Иванович. - Вы боитесь Ли-идочку! Пра-авильно. Я и сам ее боюсь!.. Идите, идите к ней! И он удалился, помахав нам на прощание рукой. Это, конечно, была шутка. Но - и не совсем шутка. Бескомпромиссность Лидии Корнеевны часто делала общение с ней нелегким. Вот, пожалуй, самый красноречивый пример: коротенькая запись в "Дневнике" Корнея Ивановича (30-го января 1968-го года): Люда Стефанчук сказала за ужином, что один из рассказов Солженицына (которого она обожает) понравился ей меньше других. Лида сказала железным голосом: "Так не говорят о великих писателях". И выразила столько нетерпимости к отзыву Люды, что та, оставшись наедине с Кларой, заплакала. Этот суровый ригоризм Лидии Корнеевны был не привитым, не внушенным, не умозрительным. Это было органическое свойство ее личности, ее человеческой природы. См. Чуковская Лидия Корнеевна в ЧК Вспомнил я этот рассказ Лидии Корнеевны, и в памяти вдруг всплыла самая первая наша встреча, самый первый наш с нею разговор. Как это ни странно (хотя - что же тут странного?) речь и тогда у нас шла все о том же, о "тридцать седьмом годе". Как я уже говорил, у меня очень скверная память на даты, но время той первой нашей встречи мне установить легко. Поводом для моего знакомства с Лидией Корнеевной стала моя книжка об Алексее Ивановиче Пантелееве . А вышла она в 1959 году. Разговор поначалу шел именно о ней, об этой книжке, которую я ей послал и которую она, по всегдашнему, как я узнал позже, своему обыкновению прочла с карандашом. А разговор о "тридцать седьмом годе" возник в связи с одним эпизодом из повести Л. Пантелеева "Пакет". Эпизод такой. Петя Трофимов, главный герой повести, чудом избежав смерти от рук белых, попал в плен к буденновцам и дважды чуть не был расстрелян своими, принятый ими за вражеского лазутчика. Но вот все кошмарные события этого безумного дня уже позади. Он лежит в тачанке, которую пара сытых коней мчит в штаб армии, к Буденному. Он лежит в забытьи на мягком сене, и снится ему сон: Будто стоим мы в городе Елисаветграде. Будто у меня новые сапоги. И будто я покупаю у Ваньки Лычкова, нашего старшины, портянки. Будто он хочет за них осьмую махорки и сахару три или четыре куска. А я даю полторы пайки хлеба и больше ни шиша, потому что махры у меня нет. Я некурящий. И будто мне очень хочется купить эти портянки. Понимаете, они такие особенные. Мягкие. Из господского полотенца. Я говорю: "Полтора фунта я дам. Хлеб очень хороший. Почти свежий. А Лычков говорит: "Нет - К богу! Ну, я не помню, на чем мы с ним сторговались, но я все-таки их заимел. Я их купил, эти портянки. И стал наматывать на ноги. Мотаю их тихо, спокойно, а тут вдруг товарищ Заварухин идет. Идет он будто и пуговицы на гимнастерке считает. И так говорит: - Трофимов! До нашего сведения дошло, что ты на ногах имеешь мозоли. Это верно? "Так точно, - говорю. Есть маленькие. "Ну вот,- говорит. Наш особый отдел решил тебя по этому случаю расстрелять. "Как хотите, товарищ Заварухин. Это,- я говорю, - товарищ Заварухин, ваше личное дело. Можете расстреливать. И начинаю, понимаете, тихо, спокойно разматывать свои портянки. Снимаю портянки и думаю: "Н-да! Бывает в жизни огорченье". Приведя тогда в своей книжке эту цитату, я написал там, что этот диалог - казалось бы, нелепый, немыслимый, невозможный и в то же время до жути правдоподобный, как это бывает только во сне,- остраняет подлинное, действительное отношение героя не только к реальным событиям, происходившим с ним накануне, но и к тем, которые вполне могли бы произойти. Собственно говоря, ведь нелепа, нереальна здесь только исходная точка (хотят расстрелять из-за мозолей). А все подробности его поведения, все его внутренние жесты, психологические мотивировки - абсолютно реальны. Ведь если бы все, происшедшее в этом сне, происходило в действительности, Петя Трофимов вел бы себя точно так же. Вот так же отнесся бы к сообщению о том, что его решили расстрелять, как к чему-то будничному, обычному, отнюдь не невероятному. Свою сложную эмоцию выразил бы той же фразой: "Н-да! Бывает в жизни огорченье!. И точно так же было бы не вполне понятно, какое огорченье имеет он в виду: то, что приходится неожиданно расставаться с жизнью, или то, что так и не удастся поносить замечательные новые портянки. В этом нереальном, нелепом, фантастическом сне,- заключал я, - характер героя пантелеевского "Пакета" проявлен с изумительной силой реальности. В книжке я на этом поставил точку, надеясь, что умный читатель и так поймет все, что я хотел, но - по понятным причинам - не мог тут сказать. А сказать я хотел, что советская действительность 30-х годов как в зеркале (ну просто - один к одному) отразилась в фантастических обстоятельствах этого нелепого сна. "Особые отделы" приговаривали к расстрелу миллионы ни в чем не повинных людей. И миллионы таких вот Петь Трофимовых постепенно привыкли относиться к этому кровавому кошмару как к будничным приметам их повседневного бытия. Я, конечно, и думать не думал, что писатель Пантелеев этим эпизодом вполне осознанно (прибегая к так называемому эзопову языку) намекал на обстоятельства сталинского террора. Просто он очень глубоко заглянул в характер своего Пети Трофимова. Ведь вся беда нашей несчастной России как раз в том и состоит, что миллионы таких вот Петь целиком и полностью вверили свою судьбу этим самым "товарищам Заварухиным" и их "особым отделам", искренне признали их право во имя каких-то там высших (то ли революционных, то ли государственных) целей и интересов распоряжаться их жизнью и смертью. Все это я и высказал тогда Лидии Корнеевне. И закончил этот свой монолог такой запальчивой фразой: "Может быть, именно в этом-то и состоит главная причина тридцать седьмого года! Л.К. слушала меня вполуха. С какой-то, как мне показалось, снисходительной улыбкой. А эта последняя моя фраза, как видно, показалась ей совсем уж ребяческой. "Тридцать седьмой год тут, положим, ни при чем, - сказала она. Властным жестом отмела все мои попытки объясниться и решительно закончила: "По каким причинам случилось то, что мы называем тридцать седьмым годом,- вопрос не такой простой. И сегодня мы об этом говорить не будем. Я обиделся. Мне моя "ребяческая" мысль казалась заслуживающей большего внимания. По правде говоря, я даже подумал, что Лидия Корнеевна просто не сумела понять всю глубину этой моей мысли. Но наутро моя обида прошла. Прошла она по разным причинам. Но главным образом потому, что, прощаясь, Лидия Корнеевна дала мне (ровно на сутки) рукопись своей повести "Софья Петровна" . Как я потом понял, в то время (напоминаю: на дворе был 1959 год!) это было знаком высочайшего доверия. Прочитав "Софью Петровну", а потом и узнав некоторые другие обстоятельства ее жизни в 20-е и 30-е годы, я понял, что с моей стороны было величайшим нахальством ОБЪЯСНЯТЬ ЕЙ, что такое тридцать седьмой год и каковы были истинные его причины. Ссылки:
|