|
|||
|
Ахматова: "ДОЧЬ ВОЖДЯ МОИ ЧИТАЛА КНИГИ!"
Эта строка - из "Лирического отступления седьмой элегии" (1958 год). Весь фрагмент, из которого я ее выхватил, выглядит так: А я сижу - опять слюну глотаю От голода. - А рупор говорит. Я узнаю, какой была я скверной В таком году, как после становилась Еще ужасней! Как в тридцать лет считалась стариком, а в тридцать пять обманами и лестью кого-то я в Москве уговорила прийти послушать мой унылый бред, как дочь вождя мои читала книги и как отец был горько поражен. (Анна Ахматова. Собрание сочинений. Том второй. Книга первая. М. 1999. Стр. 212) Имеется в виду легенда, согласно которой Сталин однажды увидал, что его дочь Светлана - ей было тогда четырнадцать лет - переписывает какой- то рукописный текст в свою тетрадку. Он спросил: что это? Светлана сказала, что это стихи Ахматовой, которые ей очень нравятся. - А зачем переписывать? - будто бы удивился вождь. - Если они тебе нравятся, возьми книгу и читай!. Светлана объяснила, что книги Ахматовой - редкость. К тому же они, кажется, запрещены. Узнав, что его дочь читает - и даже переписывает - запрещенную или полузапрещенную литературу, Сталин выразил дочери свое неудовольствие. Но Светлана пылко защищала любимую поэтессу и как будто даже убедила отца сменить гнев на милость. Согласно другой версии, дело было даже еще проще: он прочитал стихи, которые переписывала Светлана, и они ему понравились: "Всякие ходили легенды, что будто Светлана переписывала стихи. Отец увидел и спросил: "Почему ж ты книгу-то не возьмешь?" Она ему сказала, что нельзя. Он прочел, и ему, кстати, понравились, и он приказал ее издать. (R.M. Василенко. В кн.: Анна Ахматова в записях Дувакина. М. 1999. Стр. 312) Прямым следствием этой семейной сцены будто бы и явился внезапный поворот в судьбе Ахматовой: выход в свет после долгого молчания ее новой книги и даже попытка выдвинуть эту книгу на Сталинскую премию. Так оно было на самом деле или не так, теперь уже не узнать. Но некоторые бесспорные факты подтверждают, что легенда эта (если даже это легенда) возникла не на пустом месте. Начать с того, что Ахматова действительно принадлежала к числу самых любимых поэтов юной Светланы Иосифовны. Много лет спустя, уже после смерти отца, она писала об этом в большом своем письме-исповеди И.Г. Эренбургу: "Я очень люблю литературу, с детства процесс оформления чувства и мысли в слова всегда представлялся мне чудом. Я была обыкновенной советской студенткой, такой - как все мои сверстницы, и мне - всем нам - для полного выражения наших чувств были совершенно необходимы и Маяковский, и Пушкин, и Пастернак, и Ахматова" С юности я люблю точность слов у Ахматовой ("настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха."- как можно сказать точнее?!"). (Почта Ильи Эренбурга. Я слышу всё. 1916-1967. М. 2006. Стр. 347-349) Факт, а не легенда и то, что в 1939 году в официальном положении Ахматовой вдруг произошел резкий поворот. 31 мая 1939 г., впервые за много лет, Ахматовой позвонили из редакции "Московского альманаха" и попросили прислать стихи. Отвезла их в Москву Л.К. Чуковская . "Московский альманах" тогда только создавался, в его редколлегию входили А. Фадеев, К. Симонов, Н.С. Атаров, А.Г. Письменный и директор "Советского писателя" Г.А. Ярцев. Стихи Ахматовой принял в альманах К. Симонов . В * 2 журнала "Ленинград" за 1940 г. появились ее стихотворения: "Художнику" ("Мне все твоя мерещится работа."), "От тебя я сердце скрыла.", "Здесь Пушкина изгнанье началось.", "Воронеж" ("И город весь стоит оледенелый."), "Одни глядятся в ласковые взоры". В журнале "Звезда" (1940, * 3/4) были напечатаны "И упало каменное слово." (без названия и указания на связь с циклом "Реквием"), двустишье "От других мне хвала - что зола.", "Борис Пастернак" (полный текст, появившийся лишь в отрывке 1936 г.), "Годовщину веселую празднуй.", "Ива" ("А я росла в узорной тишине"), "Мне ни к чему одические рати", "Когда человек умирает" и "Маяковский в 1913 году". В журнале "Литературный современник" (1940 * 5-6) появилась "Клеопатра". Два издательства - "Издательство писателей в Ленинграде", ставшее уже "Советским писателем", и "Гослитиздат" - начали готовить книги Ахматовой. В журнале "Ленинград" (1940, * 5) в рецензии Л. Рахмилевича на книгу Есенина имя Ахматовой было названо среди имен "замечательных поэтов". 5 января 1940 г. Ахматову торжественно приняли в Союз советских писателей . Председательствовал на заседании М.Л. Слонимский , доклад о творчестве Ахматовой сделал М.Л. Лозинский . Он говорил, что "стихи Ахматовой будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла". Из Москвы Ахматовой прислали единовременную выплату - 3000 рублей, повысили пенсию до 750 рублей, обещали квартиру. По поручению Президиума Союза писателей, с "листком-ходатайством", подписанным В. Лебедевым- Кумачом и Н. Асеевым - в Ленсовет к П.С. Попкову по поводу квартиры для нее ходил М.М. Зощенко " После долгих лет нищеты - начинался как будто новый период обеспеченности и возможности получить какие-то материальные блага через Литфонд. (Н.В. Королева. "Анна Ахматова. Жизнь поэта". В кн.: Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. Том первый. М. 1998. Стр. 663-665) Все это, конечно, могло произойти только по прямому указанию "сверху". Биографы Ахматовой объясняют это тем, что осенью 1939 года на приеме в Кремле в честь награждения орденами большой группы писателей Сталин спросил про Ахматову. (А.А. сама упоминает об этой его реплике в своих материалах к автобиографии.) О том, что именно он там сказал, толком никто не сообщает. Вокруг этой его реплики напущено столько тумана, что понять ничего нельзя. Со временем утвердилась версия, что он просто спросил: - А что дэлает наша монахыня?, и этого будто бы оказалось достаточно. Были и разные другие версии, не слишком отличающиеся от этой. На самом же деле, как выяснилось, он сказал вот что: ИЗ ОБЪЯСНИТЕЛЬНОЙ ЗАПИСКИ УПОЛНОМОЧЕННОГО ЛЕНОБЛГОРЛИТА В. ФОМИНА ЗАМЕСТИТЕЛЮ НАЧАЛЬНИКА УПРАВЛЕНИЯ ПРОПАГАНДЫ И АГИТАЦИИ ЦК ВКП(б) Л.А. ПОЛИКАРПОВУ ОБ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАХ РАЗРЕШЕНИЯ ИЗДАТЬ СБОРНИК "ИЗ ШЕСТИ КНИГ". Книга Ахматовой в Леноблгорлите проходила несколько необычно. Директор издательства "Советский писатель" тов. Брыкин торопил подготовку книги Ахматовой, мотивируя это тем, что на одном из совещаний в Москве т. Сталин интересовался "почему не печатается Ахматова?". Об этом тов. Фадеев сообщил писателям и литературным работникам Москвы. (Летопись жизни и творчества Анны Ахматовой. 1889-1966. М. 2008. Стр. 327)
Разумеется, одной такой реплики вождя было вполне достаточно, чтобы обстоятельства Ахматовой вдруг так резко переменились. Но реплика эта была произнесена как будто осенью, а телефонный звонок с предложением дать стихи в "Московский альманах" был в мае. И хотя стихи Ахматовой (как и стихи Асеева и рассказы Зощенко) в конце концов в альманах не попали (альманах был "молодежный", и Фадеев предложил произведения "стариков" в него не включать), такой телефонный звонок, конечно, тоже не мог быть просто актом доброй воли каких-то ее доброжелателей из числа членов редколлегии этого альманаха. Исследовательница творчества Ахматовой С. Коваленко прямо связывает этот внезапный поворот ее судьбы с "заступничеством" дочки вождя. И дает при этом понять, что так считала и сама Анна Андреевна: "Сталин спросил об Ахматовой, стихи которой любила его дочь Светлана. После пятнадцатилетнего перерыва был срочно издан сборник "Из шести книг" , который Ахматова со свойственным ей юмором назвала "папин подарок дочке." (Св. Коваленко. Анна Ахматова. Личность. Реальность. Миф. В кн.: Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 15) Мнение самой Ахматовой тут большого значения не имеет. И не только потому, что реплика ее насчет "папиного подарка дочке" была не более, чем проявлением знаменитого ахматовского юмора. И даже не только потому, что свои рассказы о том, как "дочь вождя ее читала книги" и "как отец был горько поражен", она сама назвала "унылым бредом". Предположение, что в этом случае не стоит особенно доверять личным свидетельствам Анны Андреевны, имеет более глубокую основу. Чуковская записала в 1940 году слова В.Г. Гаршина , ставшего в то время близким другом Ахматовой: "Вы заметили, она всегда берет за основу какой-нибудь факт, весьма сомнительный, и делает из него выводы с железной последовательностью, с неоспоримой логикой." О том же вспоминает Исайя Берлин : "Ее оценки людей и поступки других совмещали в себе острое проникновение в нравственный центр характеров и ситуаций с догматическим упрямством в объяснении мотивов и намерений, - что казалось даже мне, часто не знавшему обстоятельств, неправдоподобным и иногда в самом деле вымышленным. Мне казалось, что Ахматова строила на догматических предпосылках теории и гипотезы, которые она развивала с исключительной последовательностью и ясностью. Ее непоколебимое убеждение, что наша встреча имела серьезные исторические последствия, было примером таких idees fixes. Она также думала, что Сталин дал приказ, чтобы ее медленно отравляли, но потом отменил его." (Анатолий Найман. Рассказы о Анне Ахматовой. М. 1999. Стр. 299-300) Именно по этой причине мнению Анны Андреевны о том, что внезапный поворот ее судьбы в 1939 году был прямым результатом того легендарного разговора Светланы с отцом, можно было бы и не придавать никакого значения. Если бы не одно обстоятельство. Дело в том, что эту историю А.А. могла слышать от Андрея Синявского или Давида Самойлова . Оба они регулярно ее посещали. И оба состояли в весьма тесных и доверительных отношениях со Светланой Иосифовной Аллилуевой . Так что историю о "заступничестве" за нее юной Светланы перед отцом она наверняка узнала если не из первых, так уж, во всяком случае, из вторых рук. Все эти домыслы и догадки, в сущности, не имеют большого значения, поскольку и без них совершенно очевидно, что тот потоп нежданных милостей, который излился на Ахматову в конце 39-го - начале 40-го, мог исходить только от Сталина. Взять хотя бы факт ее мгновенного принятия в Союз писателей . Некогда - в 20-е годы - она состояла в Союзе писателей , в ту пору еще не объединявшем всех писателей страны.
РЕШЕНИЕ ПРЕЗИДИУМА ПРАВЛЕНИЯ СОЮЗА СОВЕТСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ СССР ПО ПОВОДУ ЗАЯВЛЕНИЯ М. ШАГИНЯН О ВЫХОДЕ ИЗ СОЮЗА ПИСАТЕЛЕЙ Президиум правления Союза Советских Писателей решительно осуждает заявление Мариэтты Шагинян о выходе из Союза Сов. Писателей, как акт глубоко антиобщественный, находящийся в резком противоречии с элементарными требованиями, предъявляемыми члену любого советского коллектива. Президиум Правления признает мотивы выхода из Союза, изложенные М. Шагинян в ее заявлении, совершенно неосновательными и носящими характер огульных клеветнических обвинений по адресу писательской общественности советской страны. М. Шагинян обнаружила в своем заявлении непонимание роли и места в Советской стране, а также чванство, зазнайство и переоценку своего значения в литературе. Президиум Правления ССП принимает к сведению заявление М. Шагинян, сделанное ею на заседании Президиума, что ее заявление о выходе из ССП и мотивы, изложенные в нем, являются грубой политической ошибкой. (Литературный фронт. История политической цензуры. 1932-1946 гг. Сборник документов. М. 1994. Стр. 14-15) Конечно, Шагинян - не Ахматова, хоть они были сверстницами и в одно время начинали свой путь в литературе. Ахматова даже вспоминала, что в годы их литературной молодости у Шагинян была неприятная манера при встрече целовать ей - Ахматовой - руку. В те годы, к которым относятся оба приведенные тут документа, Мариэтта Сергеевна эту свою манеру целовать при встрече Анне Андреевне руку, конечно, уже давно забыла. Она была теперь вполне ортодоксальным и даже партийным советским литератором. (Свое членство в ВКП(б) она оформила позже - в 1942 году.) Да и сделать громогласное заявление о своем выходе из Союза писателей, конечно, не то же самое, что просто не вступить в этот Союз, не подать заявление о приеме в число его членов, не заполнить анкету. Этот скромный демарш Анны Андреевны высоким начальством, быть может, даже и не был замечен. Скорее всего, конечно, был, но ему не придали значения: она для них была ВНЕ советской литературы, и этим своим невступлением в Союз советских писателей этот свой статус как бы молчаливо подтвердила. Но чтобы сейчас, устраивая торжественный ее прием в этот Союз, никому из инициаторов и устроителей этого приема даже в голову не пришло спросить у нее: "А как, собственно, случилось, Анна Андреевна, что вы до сих пор не были членом нашего Союза?", - такое, конечно, тоже не могло произойти без специального указания с самого верха. То есть прямого указания, может быть, и не было, но трепет был такой, что никому и в голову не пришло задавать ей такие бестактные вопросы. М.Л. Лозинский , сказавший в своем докладе во время этого приема, что "стихи Ахматовой будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла", говорил это, конечно, не по указанию сверху. Он был счастлив, что наконец-то может публично сказать об А.А. то, что думал о ней всегда. Но смог он сказать это потому, что ясно понимал: сейчас, в этот момент, ему позволено сказать вслух то, что он раньше если и осмелился бы сказать, так разве только с глазу на глаз, целуя ей руку. В общем, ощущение у всех было такое, что наконец-то пришло ее время, настал ее звездный час. Пиком этого ее триумфа стал выход в свет ее новой книги. Еще недавно об этом нельзя было даже и мечтать. Не то что новых не было и не могло быть, но и старые ее книги, как объяснила Сталину его четырнадцатилетняя дочь, прочесть было нельзя. В 1924 г. три ее книги: "Четки", "Белая стая" и "Анно Домини" - были внесены в список изданий, подлежащих изъятию из библиотек и с книжного рынка (список составили Н.К. Крупская, П.И. Лебедев-Полянский и др.) (Н.В. Королева. "Анна Ахматова. Жизнь поэта". В кн.: Анна Ахматова. Собрание сочинений в шести томах. Том первый. М. 1998. Стр. 640) И вот, шестнадцать лет спустя выходит ее большой стихотворный сборник "Из шести книг" , в который, кроме новых стихов, вошли стихи и из этих, изъятых из обращения. Мудрено ли, что современниками это было воспринято как истинное чудо. ИЗ ПИСЬМА Б.Л. ПАСТЕРНАКА А.А. АХМАТОВОЙ 28 июля 1940 г. Дорогая Анна Андреевна! Давно мысленно пишу Вам это письмо, давно поздравляю Вас с Вашим торжеством, о котором говорят кругом вот уже второй месяц. У меня нет Вашей книги. Я брал ее на прочтение у Федина и не мог исчертить восклицательными знаками, но отметки вынесены у меня отдельно, и я перенесу их в свой экземпляр, когда достану книгу. Когда она вышла, я лежал в больнице (у меня было воспаление спинного нерва), и я пропустил сенсацию, сопровождавшую ее появление. Но и туда дошли слухи об очередях, растянувшихся за нею на две улицы, и о баснословных обстоятельствах ее распространения. На днях у меня был Андрей Платонов, рассказавший, что драки за распроданное издание продолжаются и цена за подержанный экземпляр дошла до полутораста рублей. . Неудивительно, что, едва показавшись, Вы опять победили. Поразительно, что в период тупого оспаривания всего на свете Ваша победа так полна и неопровержима. (Борис Пастернак. Полное собрание сочинений. IX. М. 2005. Стр. 179) В конце этого письма ко всем комплиментам и благодарностям (благодарил он ее, в частности, и за стихотворение, которое А.А. посвятила ему) Б.Л. сделал такую приписку: Тон Перцова возмутил нас всех, но тут думают (между прочим, Толстой), что кто-нибудь из настоящих писателей должен написать о Вас в журнале, а не в газете. Речь шла о статье В. Перцова "Читая Ахматову", незадолго до того (10 июля) появившейся в "Литературной газете". Тон этой статьи, возмутивший Бориса Леонидовича (и, судя по этой его фразе, не его одного), на самом деле был вполне корректным. А если вспомнить, что писал об Ахматовой тот же критик пятнадцать лет тому назад, прямо-таки поражающий своей, скажем так, лояльностью по отношению к автору рецензируемой книги. Пятнадцать лет назад - 27 октября 1925 года - в газете "Жизнь искусства" появилась большая статья В. Перцова "По литературным водоразделам". Поминались там и имажинисты, и поэты старшего поколения - Сологуб, Кузмин. И, разумеется, Ахматова, о лирической поэзии которой критик высказался так: Все изощренное качество Ахматовской лирики явилось как результат долговременного, тщетного, кропотливого приспособления любовно- романтической темы к привередливому спросу социально-обеспложенной части дореволюционной интеллигенции. Такие социальные кастраты с неразвившимся или выхолощенным чувством современности населяют еще и наши дни, и это они упоенно перебирают Ахматовские "Четки", окружая писательницу сектантским поклонением. Но у языка современности нет общих корней с тем, на котором говорит Ахматова, новые живые люди остаются и останутся холодными и бессердечными к стенаниям женщины, запоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть. (Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 695-696)
А вот что тот же критик написал теперь, пятнадцать лет спустя, о только что вышедшем поэтическом сборнике Ахматовой "Из шести книг", вобравшем в себя, кстати сказать, и те самые "Четки", которые, по его словам, могли "упоенно перебирать" - только "социальные кастраты с неразвившимся или выхолощенным чувством современности": Ахматова 1940 года пишет по-прежнему хорошо. И даже лучше, чем раньше. Такая же, как и прежде, ясность высказывания поэта. Ни малейшей претенциозности в слове. Никакого перемигивания с искусством "полутонов" и намеков, в котором зачастую, под видом ложной значительности, скрывается отсутствие точной лирической мысли. Такая же, как и раньше, железная логика в развертывании лирической мысли, в расположении "доказательств", в смыкании "посылок" и "выводов". И наряду с изысканным ажурным словом - верное чутье народных форм родного языка. (Анна Ахматова. Pro et contra. Антология. Том 1. СПб. 2001. Стр. 730) Ту, кого пятнадцать лет назад он назвал "женщиной, опоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть", теперь он опасается назвать даже просто женщиной, - почтительно именует ее Мастером, из-за чего ему приходится, говоря о ней, употреблять глаголы мужского рода: Мастер не устал, не состарился, не растерял и себя, несмотря на столько лет уединенной жизни. И, напротив, кое в чем утвердился на позициях своей молодости и стал писать лучше! Если после новых стихов Ахматовой восстановить в памяти весь ее прежний творческий путь по сборнику "Из шести книг" и опять вернуться к новым стихам, то можно заметить в них и одну новую особенность. Нельзя еще считать поворотом к большой эпической форме такие новые произведения, как "Клевета" и "Лотова жена". Но, во всяком случае, в них чувствуется стремление выйти из круга субъективных переживаний к объективной теме. Ахматова умеет изображать в своих новых "повествовательных" стихах большие душевные движения, безоглядную трагическую страсть. (Там же. Стр. 730-731) Но как все-таки быть со старыми ее стихами, - теми, которыми могли упиваться только "социальные кастраты". О них ведь тоже теперь надо сказать что-то одобрительное, коли уж там, наверху, разрешили и их включить в эту ее новую книгу. Задача непростая. Но опытный автор легко справляется и с нею: Особую славу, как известно, стяжали себе стихи Ахматовой о любви. Постоянная тема Ахматовой - странная, трагическая любовь, любовь - кара и мука, на которую женщина - героиня ее поэзии - сама обрекает себя. Ахматова создала в своей поэзии образ женщины, пожертвовавшей собой для любви. Этот образ возник в поэзии Ахматовой на фоне разнузданной, упадочной литературы, которая пользовалась особенным успехом у революционного обывателя в годы литературного дебюта "Четок" и "Белой стаи". Перечитывая сейчас стихи Ахматовой 1911-1912 годов, понимаешь ее поэтическую заслугу, которая выражается в том, что в самом близком соседстве с модной темой и на том же материале Ахматова сумела в этих давних стихах силой личного своеобразия, искусства и вкуса создать женский образ, не лишенный обаяния и для нас. (Там же. Стр. 731 - 732) В более поздние времена о В. Перцове была сложена такая эпиграмма: Виктор Осипыч Перцов Не страдает верхоглядством. Он грешит приспособлядством Виктор Осипыч Перцов. Как видите, эту свою репутацию В.О. Перцов заслужил уже давно. Но тут нельзя не сказать и о том, что в данном случае это его "приспособлядство" проявилось не только в том, что все былые свои, нацеленные в Ахматову инвективы он не без элегантности претворил в комплименты, но и в том, с какой аккуратностью, - можно даже сказать, осторожностью, - он это проделал. На протяжении всей этой своей сравнительно короткой рецензии он словно балансирует, как канатоходец, идущий по проволоке, делая вид, что вот-вот свалится - либо в ту, либо в другую сторону. Но - не сваливается: техника его "приспособлядства" высока и в своем роде даже безупречна. Вот он сказал, что Ахматова и в давних, ранних своих стихах, создававшихся "на фоне разнузданной, упадочной литературы", сумела создать "женский образ, не лишенный обаяния и для нас". Казалось бы, хорошо! Но он тут же спешит оговориться: Вряд ли кто-нибудь станет упрекать Ахматову за то, что этот образ не созвучен с нашим идеалом женщины и далек от образов замечательных русских женщин, которых мы любим у Пушкина и Некрасова. Стихи Ахматовой написаны давно, в трудное время буржуазного распада семьи. Очень неширок круг явлений жизни, освещенный в творчестве этого незаурядного мастера. Сквозь шесть ее книг идешь, как между стен ущелья. Отношения любящих людей Ахматова изображает всегда в одном и том же разрезе - любовного самораспятья женщины. Когда читаешь подряд много замечательных ахматовских стихов, не хватает воздуха. А заключает он свой отзыв таким хитроумным пассажем: На восприятии этих стихов как бы проверяется качество нашей новой жизненной установки, ее многоплановость и направленность к общему, а не к частному, к судьбам человечества. И качество любви нашей другое - она, как сказал Маяковский, "пограндиознее онегинской любви". Героиня Ахматовой и мы - люди слишком разные. Это и не может не сказаться, несмотря на былое и настоящее мастерство поэта. (Там же. Стр. 732) Вот этот тон, эта половинчатость, эти подмигивания и виляющие оговорки, надо полагать, и возмутили Пастернака. И не его одного. Ведь в это самое время Борис Леонидович Пастернак и Алексей Николаевич Толстой поспешили выдвинуть Ахматову на Сталинскую премию. Эйфория, спровоцированная сталинской репликой, была так велика, что в этом выдвижении Ахматовой на главную литературную премию страны приняли участие Шолохов и даже Фадеев . Кто другой, а уж Фадеев-то был человек информированный. Он-то уж никак не мог ошибиться. Но "Виктор Осипыч Перцов" оказался проницательнее даже и Фадеева, потому что руководствовался не информацией (информация ведь может оказаться и ложной), а - интуицией. Он, как видно, лучше, чем А.Н. Толстой, Шолохов и Фадеев (не говоря уже о "небожителе" Пастернаке), понимал, в каком царстве-государстве живет. Как выразился один персонаж М.М. Зощенко: "Я уже семь лет присматриваюсь к этой стране и знаю, как и чего тут бывает". А Виктор Осипович к тому времени присматривался к этой удивительной стране уже не семь жалких лет, а без малого четверть века.
Пастернак свое письмо с выражением восторгов о только что вышедшей книге Ахматовой написал 28 июля. В начале этого письма он замечает, что давно уже собирался поздравить ее с выходом этой книги, о которой "говорят кругом вот уже второй месяц". Книга, стало быть, появилась в продаже в июне, самое раннее - в мае. А три - максимум четыре - месяца спустя, 25 сентября, на стол будущего крупнейшего специалиста по творчеству А.А. Ахматовой - секретаря ЦК ВКП(б) А.А. Жданова "легла докладная записка управляющего делами ЦК ВКП(б) Д.В. Крупина "О сборнике стихов Анны Ахматовой" . (В разделе Документы, открывающем эту главу, она воспроизведена полностью.) Процитировав около полусотни ахматовских строк, каждая из которых, по его мнению, прямо-таки вопиет о своей чуждости светлому и радостному мироощущению советского человека, автор этой "Докладной" заключает ее предложением вредную книгу Ахматовой из распространения немедленно изъять и даже замечает, что сделать это необходимо. Резолюция Жданова на этом документе ту же мысль выразила еще более решительно и эмоционально: Просто позор, когда появляются в свет, с позволения сказать, сборники. Как этот Ахматовский "блуд с молитвой во славу божию" мог появиться в свет? Кто его продвинул? Какова также позиция Главлита? Выясните и внесите предложения. Жданов. А месяц спустя - 29 октября 1940 года было принято ПОСТАНОВЛЕНИЕ СЕКРЕТАРИАТА ЦК ВКП(б) О СБОРНИКЕ СТИХОВ А.А. АХМАТОВОЙ "ИЗ ШЕСТИ КНИГ" 1. Отметить, что работники издательства Советский писатель? тт. Ярцев и Брыкин, политредактор Главлита т. Бойченко допустили грубую ошибку, издав сборник идеологически вредных, религиозно-мистических стихов Ахматовой. 2. За беспечность и легкомысленное отношение к своим обязанностям, проявленные при издании сборника стихов Ахматовой, объявить выговор директору Ленинградского отделения издательства "Советский писатель" Брыкину Н.А., директору издательства "Советский писатель" Ярцеву Г.А. и политредактору Главлита Бойченко Ф.С. 3. Предложить Управлению пропаганды и агитации проверить работу Главлита и внести в ЦК ВКП(б) предложения об усилении политического контроля за выпускаемой в стране литературой. 4. Книгу стихов Ахматовой изъять. ("Власть и художественная интеллигенция". Стр. 462) Изъять книгу Ахматовой было уже невозможно: весь тираж ее был распродан за несколько дней. Но постановление это означало, что поток благодеяний, вдруг излившихся на Ахматову после знаменитой реплики вождя, был ошибкой. Неожиданно обласканная и осыпанная милостями, Ахматова возвращалась в привычную тьму своего беспросветного существования, где ей была уготована ее прежняя роль "женщины, опоздавшей родиться или не сумевшей вовремя умереть". Могло ли такое постановление быть принято без согласия и даже прямого указания Сталина? Смешно даже задаваться таким вопросом. Этого не могло бы быть даже и в том случае, если бы Ахматова в то время еще не стала объектом его личного внимания и интереса. Тем более ничего подобного не могло случиться после того, как ему уже пришлось однажды принять личное участие в ее судьбе. Я имею в виду не вопрос, заданный им на встрече с писателями ("Почему не печатают Ахматову?"), а его реакцию на ее мольбу освободить арестованных мужа и сына. Тогдашняя его резолюция на ее письме ("Т. Ягода. Освободить из-под ареста и Пунина, и Гумилева и сообщить об исполнении") была истинным чудом. На такую мгновенную и категоричную реакцию ни она, ни присоединившийся к ее мольбе Пастернак даже не рассчитывали. Я не заметила, сколько времени прошло - два дня? Четыре? Наконец телефон, и снова одна только фраза: - Эмма, он дома!? Я с ужасом: - Кто он? - Николаша, конечно!. Я робко: - А Лёва? - Лёва тоже. Она звонила из квартиры Пильняка . Я поехала туда, на улицу Правды. Там ликованье. Мы с ней сидели в спальне. Из соседней комнаты доносилась музыка. Приехали гости. Какой-то важный обкомовец и еще кто-то. "С тремя ромбами", - шепчет мне Анна Андреевна. Все хотят видеть Ахматову - поздравлять - "с царской милостью". Что же мне рассказала Анна Андреевна? Все было сделано очень быстро. Л.Н. Сейфуллина , очевидно, была связана как-то с ЦК партии. Анна Андреевна написала письмо Сталину. Очень короткое. Она ручалась, что ее муж и сын не заговорщики и не государственные преступники. Письмо заканчивалось фразой: "Помогите, Иосиф Виссарионович!" В свою очередь Сталину написал Пастернак . Он писал, что знает Ахматову давно и наблюдает ее жизнь, полную достоинства. Она живет скромно, никогда не жалуется, ничего никогда для себя не просит. "Ее состояние ужасно", - заканчивалось это письмо. Пильняк повез Анну Андреевну на своей машине к комендатуре Кремля, там уже было договорено, кем письмо будет принято и передано в руки Сталину. ( Эмма Герштейн . Мемуары. СПб. 1998. Стр. 219) Чем объяснить эту внезапную сталинскую милость? Чем угодно, только не простым человеческим сочувствием. Все человеческое, как мы знаем, было ему чуждо. Может быть, на него произвел впечатление сдержанный тон ее письма. Никаких воплей вроде того, о котором вспоминает в своих мемуарах Э.Г. Герштейн ("Помогите, Иосиф Виссарионович!"), там не было. Было совсем другое: Иосиф Виссарионович, я не знаю, в чем их обвиняют, но даю Вам честное слово, что они ни фашисты, ни шпионы, ни участники контрреволюционных обществ. Я живу в ССР с начала Революции, я никогда не хотела покинуть страну, с которой связана разумом и сердцем. Несмотря на то, что стихи мои не печатаются и отзывы критики доставляют мне много горьких минут, я не падала духом; в очень тяжелых моральных и материальных условиях я продолжала работать. В Ленинграде я живу очень уединенно и часто подолгу болею. Арест двух единственно близких мне людей наносит мне такой удар, который я уже не могу перенести. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, вернуть мне мужа и сына, уверенная, что об этом никогда никто не пожалеет. Это было так непохоже на ставшие для него уже привычными фальшивые изъявления любви и преданности! Сталину могло прийтись по душе, что эта гордая, независимая женщина наклонила голову и обратилась к нему с этим искренним, по-человечески простым письмом. Могло тут сыграть роль и посланное одновременно с этим письмом Анны Андреевны письмо Пастернака :
Дорогой Иосиф Виссарионович, 23-го октября в Ленинграде задержали мужа Анны Андреевны, Николая Николаевича Пунина, и ее сына, Льва Николаевича Гумилева. Однажды Вы упрекнули меня в безразличии к судьбе товарища. Помимо той ценности, которую имеет жизнь Ахматовой для нас всех и нашей культуры, она мне дорога и как моя собственная, по всему тому, что я о ней знаю. С начала моей литературной судьбы я свидетель ее честного, трудного и безропотного существования. Я прошу Вас, Иосиф Виссарионович, помочь Ахматовой и освободить ее мужа и сына, отношение к которым Ахматовой является для меня категорическим залогом их честности. Преданный Вам Пастернак. Незадолго до этой своей "царской милости" Сталин уже позволил себе проявить великодушие, смягчив и без того уже достаточно мягкий приговор смертельно оскорбившему его Мандельштаму. Это тоже было воспринято, как чудо. И отчасти для того, чтобы как можно больше было разговоров об этом чуде, Сталин и звонил Пастернаку . (Это был тот самый телефонный разговор, в котором он упрекнул "небожителя" в "безразличии к судьбе товарища".) Не исключено, что и сейчас тоже он был бы не прочь, чтобы в писательских кругах вновь пошли разговоры о еще одном сотворенном им чуде. Все это могло быть. Но главным тут было не это. На предположение (в сущности, это даже не предположение, а уверенность) о том, что явилось главным стимулом, побудившим Сталина распорядиться о немедленном освобождении мужа и сына Ахматовой, меня натолкнуло сообщение бывшего генерала КГБ Олега Калугина : Как бывшая жена расстрелянного "контрреволюционера" она попала в поле зрения чекистов еще в 20-х годах. Эпизодические сообщения агентуры ОГПУ - НКВД не давали повода для беспокойства. Ахматова замкнулась в себе, почти ничего не писала, но под пристальным наблюдением находились ее близкие - муж, Николай Пунин, и сын, Лев Гумилев. В октябре 1935 года по инициативе Ленинградского обкома НКВД оба были арестованы. Санкции на арест Ахматовой не дал тогдашний глава НКВД Ягода . Он отказал ленинградским чекистам. После эмоционального обращения Ахматовой к Сталину Ягода, в соответствии с указанием вождя, приказал освободить арестованных и прекратить дело. (Олег Калугин. Дело КГБ на Анну Ахматову. В кн.: Госбезопасность и литература. На опыте России и Германии. (СССР и ГДР). М. 1994. Стр. 74-75) В 80-е годы - с 1980 по 1987 г. - Калугин был первым заместителем начальника Управления КГБ по Ленинградской области. В архивах этого Управления он и обнаружил "Дело" Ахматовой, которое, как он говорит, "содержало немногим меньше 900 страниц и составляло 3 тома". Процитированное выше сообщение - выписка из этого "Дела". Не может быть сомнений, что резолюция Сталина на письме Ахматовой, помимо всех прочих соображений, которые по этому поводу могли у него возникнуть, была спровоцирована этим самоуправством ленинградских чекистов. Так же, кстати, как уже знакомая нам его резолюция на записке Бухарина: "Кто дал им право арестовать Мандельштама? - Безобразие!". В главе Сталин и Мандельштам я приводил комментарий разыскавшего и опубликовавшего эту резолюцию Сталина историка Л. Максименкова : "Мандельштам был номенклатурным поэтом. Его имя было включено в список-реестр, который был подан Сталину в момент создания оргкомитета ССП в апреле 1932 года и который вождь со вкусом главного кадровика огромной страны исчеркал характерными цифрами, стрелками и фамилиями кандидатов. В части списка, заключительной по месту, но не по политическому значению, состоявшей из 58 "беспартийных писателей", были имена Пастернака, Бабеля, Платонова, Эрдмана, Клюева и Мандельштама" Фамилий Михаила Булгакова, Анны Ахматовой и Михаила Кузмина в этом списке не было. Список был охранной грамотой. В условиях византийского значения списков для России Осипа Эмильевича можно было считать реальным членом номенклатуры ССП образца 1932 года. Отныне нельзя было просто так арестовывать упомянутых в списке поэтов и писателей. (Вопросы литературы. 2003, * 4. Стр. 245.) Я спорил тогда с этим выводом историка, утверждая, что резолюция Сталина была чистейшей воды лицемерием. У меня не было сомнений, что и до записки Бухарина Сталин знал, что Мандельштам арестован. Сам же и дал команду: "Изолировать и сохранить". Не сомневаюсь я в этом и сегодня. Но сейчас я хочу обратить внимание на другой - главный - смысл этой его резолюции. Ведомство, располагавшееся на Лубянке и по имени этой московской улицы получившее свою кличку в народе, в разные времена именовалось по- разному: "ОГПУ", "НКВД", "МГБ". Менялись и его шефы: Менжинский , Ягода , Ежов , Берия , Абакумов . Но как бы ни называлось это страшное ведомство и кто бы ни числился его главой, верховным его шефом, главным его хозяином неизменно оставался Сталин. Вот об этом и напоминала его резолюция на письме Ахматовой об аресте ее мужа и сына. И его резолюция на записке Бухарина об аресте Мандельштама. Не так уж даже и важно, искренним или напускным, лицемерным было его раздражение, выразившееся в той его резолюции: "Кто дал им право?.. Безобразие!" Ему важно было показать, что эти вопросы решает он. Только он. И никому, кроме него, никогда не будет позволено их решать. Но при чем тут сейчас все это? Ведь сейчас "эти вопросы" вроде даже и не обсуждаются. Сейчас мы пытаемся понять, почему вдруг так резко поменялось отношение к литературной репутации Ахматовой и к судьбе ее книги. При чем же тут Лубянка? А при том, что, как в Римской империи все дороги вели в Рим, так в сталинской "Империи Зла" не было не то что дороги, но даже самой маленькой тропиночки, которая бы не вела на Лубянку. В КГБ существует на человека "Дело оперативной разработки"- "ДОР". Это высшая категория дела. За ней следует санкция прокурора на реализацию: арест или официальное предупреждение. Именно такое "Дело" было заведено на Анну Ахматову в 1939 году с окраской: "Скрытый троцкизм и враждебные антисоветские настроения". (Олег Калугин. Дело КГБ на Анну Ахматову. В кн.: Госбезопасность и литература. На опыте России и Германии. (СССР и ГДР). М. 1994. Стр.74-75) Те, кто завел это дело, наверно, и сами понимали, как бесконечно далека Ахматова от троцкизма, - хотя бы даже и скрытого. Это просто была тогда такая терминология. Самыми распространенными были две обвинительные аббревиатуры: КРД и КРТД . КРД - это контрреволюционная деятельность, а КРТД - контрреволюционная троцкистская деятельность. Второе обвинение было не в пример страшнее первого, потому что не было тогда в стране более страшного слова, чем "троцкист". "Дело оперативной разработки", о котором сообщил Калугин, было заведено на Ахматову после того, как был вторично арестован ее сын Лев . Арестовали его в 1938-м, и вот уже год как чекисты выколачивали из него компромат на мать. Выколачивали не как-нибудь там метафорически, а - буквально. Самым натуральным образом. Учитывая прецедент первого его ареста, когда Сталин своей резолюцией указал ленинградским чекистам, где кончаются их права, второй раз, надо полагать, они не осмелились бы арестовать Льва Николаевича без санкции с самого верха. Хотя - ситуация в стране теперь была не та, что в 35-м. Государственный террор принял такой массовый характер, счет попадавших под расстрельную пулю или превращавшихся в лагерную пыль шел теперь уже не на тысячи, а на миллионы. Так что могло случиться всякое. Но Анна Андреевна и на этот раз решилась обратиться к вождю, который однажды уже откликнулся на ее просьбу.
Это - второе - ее письмо к Сталину до нас не дошло. (Неизвестно, кстати, дошло ли оно до Сталина.) Из него уцелела только одна фраза. Уцелела она в памяти Лидии Корнеевны Чуковской , которая, когда докатился до нее слух, что Анна Андреевна опять обратилась к Сталину, кинулась к ней, чтобы узнать, что она ему написала: Я поднялась по черной, трудной, не нашего века лестнице, где каждая ступень - за три. Лестница еще имела некоторое касательство к ней, но дальше! На звонок мне открыла женщина, отирая пену с рук. Этой пены и ободранности передней, где обои висели клочьями, я как-то совсем не ждала. Женщина шла впереди. Кухня; на веревках белье, шлепающее мокрым по лицу. Мокрое белье словно завершение какой-то скверной истории - из Достоевского, может быть. Коридорчик после кухни и дверь налево - к ней. Она в черном шелковом халате с серебряным драконом на спине. Я спросила. Я думала, она будет искать черновик или копию. Нет. Ровным голосом, глядя на меня светло и прямо, она прочла мне все наизусть целиком. Я запомнила одну фразу: "Все мы живем для будущего, и я не хочу, чтобы на мне осталось такое грязное пятно". Общий вид комнаты - запустение, развал. У печки кресло без ноги, ободранное, с торчащими пружинами. Пол не метен. Красивые вещи - резной стул, зеркало в гладкой бронзовой раме, лубки на стенах - не красят, наоборот, еще более подчеркивают убожество. Единственное, что в самом деле красиво, - это окно в сад и дерево, глядящее прямо в окно. Черные ветви. И она сама, конечно. (Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том первый. 1938-1941. Стр. 16-17) Смысл этой единственной запомнившейся ей фразы Лидия Корнеевна объяснила так: Среди обвинений, предъявленных Лёве, было и такое: мать будто бы подговаривала его убить Жданова - мстить за расстрелянного отца. (Там же) Почему за расстрелянного отца надо было мстить именно Жданову, который в 1921 году даже не был председателем Тверского губисполкома (он стал им спустя год), понять еще труднее, чем смысл обвинения А.А. в "скрытом троцкизме". Ход мысли чекистов, выдвинувших это идиотское обвинение, совершенно шизофренический. Но для нас тут интересно другое. Как это шизофреническое обвинение дошло до Анны Андреевны? Неужели могло быть так, что на бесконечные вопросы, в чем обвиняют ее сына, она могла получить такой официальный ответ? Нет, конечно. Скорее всего, ей сообщил об этом подельник Льва - "Коля" ( Николай Сергеевич) Давиденков . Он был арестован вместе с Львом Николаевичем, но в 1939-м, прихотливом, как говорила Лидия Корнеевна, году "в отличие от Лёвы, вместе с целой группой студентов, был отдан под обыкновенный суд, оправдан и выпущен. Как мне говорила А.А., Коля и до ареста и после освобождения часто бывал у нее, читал ей свои стихи и знал наизусть "Реквием". (Там же. Стр. 303) Может быть, тем же путем дошли до Анны Андреевны какие-то отголоски и других показаний, выбитых из Льва Николаевича на многомесячных ночных допросах. Например, вот этих: Признаю, что я, Гумилев, по день моего ареста являлся активным участником антисоветской молодежной организации в Ленинграде, которая была создана по моей инициативе и проводила свою деятельность под моим руководством. На этот путь я встал не случайно. История моей сознательной политической жизни ничего общего не имеет с интересами рабочего класса. Я всегда воспитывался в духе ненависти к ВКП(б) и Советскому правительству. От моей матери Ахматовой Анны Андреевны я узнал о факте расстрела Советской властью за антисоветскую работу моего отца - буржуазного поэта Гумилева. Это еще больше обострило мою ненависть к Советской власти и я решил при первой возможности отомстить за моего отца. Этот озлобленный контрреволюционный дух всегда поддерживала моя мать - Ахматова Анна Андреевна, которая своим антисоветским поведением еще больше воспитывала и направляла меня на путь контрреволюции. От моей матери я никогда не слышал ни одного слова, одобряющего политику ВКП(б) и Советского правительства. Ахматова неоднократно заявляла, что она всегда видит перед собой мертвое тело своего мужа - моего отца Гумилева Николая, павшего от пули советских палачей. Поэтому она ненавидит советскую действительность и Советскую власть в целом. В знак открытого протеста против ВКП(б) и Советского правительства Ахматова отказалась вступить в члены Союза Советских Писателей. По этому вопросу Ахматова Анна Андреевна резко высказывалась против политики ВКП(б) и Советского правительства, заявляя, что в СССР отсутствует демократия, свобода личности и свобода слова. От Ахматовой часто можно было услышать следующие слова: "Если бы была подлинная свобода, я прежде всего крикнула бы "долой Советскую власть, да здравствует свобода слова, личности и демократии для всех!" В беседе со мной моя мать Ахматова неоднократно мне говорила, что, если я хочу быть до конца ее сыном, то прежде всего я должен быть сыном моего отца Гумилева Николая, расстрелянного Советской властью. Этим она хотела сказать, чтобы я все свои действия направлял на борьбу против ВКП(б) и Советского правительства. После убийства Кирова в беседе со мной она заявила, что его убийцы являются героями и вместе с тем учителями для идущего против Советской власти молодого поколения. (Виталий Шенталинский. Преступление без наказания. М. 2007. Стр. 333-335) Было в этом протоколе допроса Л.Н. Гумилева и уже известное нам обвинение его в том, что он будто бы "поставил конкретный вопрос о необходимости совершения террористического акта над секретарем ЦК и Ленинградского обкома ВКП(б) Ждановым . Мы считали, что убийство Жданова явится вторым, после Кирова, ударом по ВКП(б) и Советской власти в целом, по нашему мнению, безусловно отвоевало бы в сторону контрреволюции большое число населения. (Там же. Стр. 335) Стоит ли объяснять, что все эти "показания" (разумеется, не сами показания, а только подпись под протоколом, состряпанным самим следователем) были выбиты из Льва Николаевича под пытками. Теперь мы даже уже точно знаем, какие это были пытки. Через много лет, когда решался вопрос о его реабилитации, Лев Николаевич говорил беседовавшему с ним прокурору: Я подписал один протокол, напечатанный на машинке, в котором, кажется, признал себя виновным в участии в антисоветской организации. Этот протокол я подписал, будучи избит, даже в процессе подписания протокола следователь Бархударьян избивал меня палкой по шее (по сонной артерии). Я еще раз поясняю, что никогда, нигде я не был ни членом, ни организатором антисоветской организации. (Там же. Стр. 333)
Об этом протоколе Анна Андреевна, может быть, и не знала. (О сути и характере обвинений могла знать от Н.С. Давиденкова , которому наверняка предъявляли те же обвинения, что Льву и другим его подельникам.) Но о том, что сына пытали, знала наверняка. Как раз в это самое время Лидия Корнеевна Чуковская рассказала Анне Андреевне о том, что ее подруга А.И. Любарская, недавно вышедшая из тюрьмы, прочитала ей две пушкинские строки: И первый клад мой честь была, Клад этот пытка отняла. И, прочитав их, сказала, что только там, в тюрьме, по-настоящему поняла пушкинскую "Полтаву". Она на минуту прижала руки к лицу. - Откуда он знал? Откуда он все знал? Потом: - Никогда больше не буду это читать. (Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том первый. 1938-1941. Стр. 28) Она знала, что под пыткой человек за себя не отвечает. Пытка может заставить его забыть честь, совесть. Под пыткой он может даже выйти "из ума" (так писали в пыточных актах XVII века; тогда же и оттуда же, наверно, возникло слово "изумление"). Удивляться тому, что ЕЙ это известно, не приходится. Но откуда ОН, Пушкин, мог это знать? ЕГО сына ведь не пытали, вынуждая оговорить отца? Эта запись в книге Л.К. Чуковской была сделана 29 мая 1939 года. То есть в то самое время, когда начался период ее торжества, ее новой, полной и неопровержимой, как написал ей в своем письме Пастернак, победы. Чтобы увидеть весь кошмар тогдашнего ее существования, лучше всего прибегнуть к приему, лежавшему у истоков зарождавшегося кинематографического мышления. Прием этот называется - "Параллельный монтаж двух сюжетов". Для наглядности я попробую представить этот "параллельный монтаж" в той записи, в какой обычно записывал "раскадровки" своих "параллельных монтажей" С.М. Эйзенштейн. (Ему же, как будто, принадлежит и сам этот термин.) 1. Телефонный звонок Ахматовой из "Московского альманаха" с просьбой прислать стихи. Впервые после многолетнего перерыва ее начинают печатать. 2 В те годы Анна Андреевна жила, завороженная застенком, требующая от себя и других неотступной памяти о нем. Он был рядом, рукой подать, а в то же время его как бы и не было; в очередях женщины стояли молча или, шепчась, употребляли лишь неопределенные формы речи: "пришли", "взяли"; Анна Андреевна, навещая меня, читала мне стихи из "Реквиема" тоже шепотом, а у себя в Фонтанном Доме не решалась даже на шепот; внезапно, посреди разговора, она умолкала и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что- нибудь светское "хотите чаю?" или "вы очень загорели", потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. "Нынче такая ранняя осень", - громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей. Это был обряд: руки, спичка, пепельница". (Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том первый. 1938-1941. Стр. 12-13) 3 Ахматову торжественно принимают в Союз писателей. Председательствующий - М. Слонимский - сообщает присутствующим, что А.А. находится здесь, среди собравшихся, и предлагает приветствовать ее. Сообщение это встречается аплодисментами. Анна Андреевна встает и кланяется. Выступает член Правления М. Лозинский. Он говорит, что стихи Ахматовой будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла. Директор Ленинградского отделения издательства "Советский писатель" Н.А. Брыкин в своем выступлении говорит, что его издательство собирается выпустить еще одну книгу стихов Ахматовой - в малой серии "Библиотеки поэта". 4 Восемь ночей подряд длится допрос арестованного Л.Н. Гумилева . Допрос ведет оперуполномоченный 8-го отделения 4-го отдела сержант Бархударьян. Он требует, чтобы подследственный подписался под заранее составленным протоколом, в котором, между прочим, говорится, что его мать А.А. Ахматова в свое время демонстративно отказалась стать членом Союза Советских Писателей - "в знак открытого протеста против ВКП(б) и Советского правительства". Л.Н. Гумилев подписать этот протокол отказывается. Сержант Бархударьян бьет его палкой по сонной артерии, рычит: - Ты меня на всю жизнь запомнишь! 5 Выходит в свет сборник Ахматовой "Из шести книг" . Очередь желающих купить ее растягивается на две улицы. Лица счастливцев, которым книга "досталась", и огорченные, расстроенные лица тех, кто так и не смог ее приобрести. 6 Сама Анна Андреевна в это время мается в других очередях. Об одной из них рассказывает Л.К. Чуковская в своих "Записках": Во дворе, где в прошлый раз были только я да Анна Андреевна, сейчас толпою клубилась очередь. Главный вопрос здесь: что можно? Вещи принимала заляпанная веснушками злая девка с недокрашенными рыжими волосами; когда пришел наш черед, я спросила: - Нужно ли писать имя и адрес того, кто передает? Или только того, кому передают? - Нам нужен адрес, кто передает. Адрес "кому" мы и без вас знаем!, - злорадно ответила рыжая. Без конца длился этот окаянно-жаркий день в пыльном дворе. Пытка стоянием. Одному из нас удавалось иногда увести Анну Андреевну из очереди куда-нибудь прочь, посидеть хоть на тумбе; другой в это время стоял на ее месте. Но она из очереди уходила неохотно, боялась: вдруг что-нибудь? Молча стояла. Мы с Колей иногда оставляли ее одну и уходили посидеть на бревнах, сваленных возле самых железнодорожных путей. Коля на моих глазах с ног до головы покрылся сажей. По лицу у него текли черные ручьи, их он оттирал, как прачка, локтем. Наверное, и я сделалась такая же? Я нашла возле бревен чурбан, и Коля, отдуваясь, притащил его Анне Андреевне. Она согласилась ненадолго присесть. (Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. Том первый. 1938-1941. Стр. 43-44) 7 Шолохов, А.Н. Толстой, Пастернак и Фадеев выдвигают только что вышедший сборник Ахматовой "Из шести книг" на Сталинскую премию. Все уверены, что выход в свет - после семнадцати лет молчания - этой ее книги, ставший возможным лишь благодаря личному вмешательству Сталина, станет знаком перемены всей ее судьбы. И, разумеется, изменит судьбу ее сына, находящегося в заключении за Полярным кругом. Пастернак, упоенный излившимися на нее милостями, спрашивает ее в письме 28 июля 1940 года: "С Вами ли уже Лев Николаевич?"
8 Обнадеженная всеми этими знаками милости вождя, Анна Андреевна едет в Москву - хлопотать за сына. В Москве она "направилась в Прокуратуру СССР на Пушкинскую улицу. Я пошла с нею. Когда ее вызвали к прокурору, я ждала ее в холле. Очень скоро, слишком скоро, дверь кабинета отворилась, показалась Анна Андреевна. А на пороге стоял человек гораздо ниже ее ростом и, глядя на нее снизу вверх, грубо выкрикивал ей в лицо злобные фразы. Анна Андреевна пошла по коридору, глядя вокруг невидящими глазами, толкаясь в разные двери, не находя дороги к выходу. Я бросилась к ней. Уж не помню, как и куда я ее отвезла. (Эмма Герштейн. Мемуары. СПб. 1998. Стр. 283) По классическим законам сюжетосложения заключать эту "раскадровку" должен бы "кадр", в котором Сталин, раскуривая свою знаменитую трубку, читает протокол допроса Л.Н. Гумилева, из которого узнает, какой злодейкой оказалась обласканная им поэтесса, и дает команду принять постановление об изъятии ее книги. При таком раскладе все сразу становится понятным. Загадка разъясняется. Странное поведение вождя (сперва разрешил, потом вдруг ни с того ни с сего - запретил) оказывается вполне логичным. И суровое, гневное постановление в этом свете выглядит даже актом необыкновенного великодушия вождя. (Ведь мог бы и "полоснуть".) Полностью исключить такой вариант нельзя. Вспомним историю с Кольцовым , показания которого Сталин дал прочесть Фадееву, чтобы у него не оставалось никаких сомнений в том, что того арестовали не зря. Но ведь показания Кольцова, - это совершенно очевидно, - были инспирированы самим Сталиным, они были выбиты из него по специальному сталинскому заказу. В случае с Ахматовой такого заказа не было. Просто чекисты делали свое дело так, как они его понимали. (Если бы такой заказ был, результатом "оперативной разработки" стал бы ее арест). Если бы Сталину даже и показали протокол с признаниями Л.Н. Гумилева, он вряд ли придал бы ему значение. Цену таким признаниям он знал хорошо. Но, скорее всего, этот протокол ему даже и не представили. Представить его пред светлые очи вождя могли только в одном случае: испрашивая у него разрешения на арест Ахматовой. Такой документ, как мы знаем, действительно был: он замыкает раздел "Документы", открывающий эту главу, и со временем к нему мы еще вернемся. Но то было десять лет спустя, уже в другую эпоху. Много кровавых событий должно было произойти, чтобы в недрах Лубянки наконец созрело решение обратиться к Сталину с такой просьбой. А пока на дворе еще только 1940 год, и вопрос об аресте Ахматовой (после того как ленинградским чекистам в 1935 году в этом отказал Ягода, а потом в дело вмешался сам "Хозяин") сейчас даже не стоит. Так что же в таком случае заставило Сталина вдруг так круто изменить свое отношение к Ахматовой? Сменить неожиданную милость на столь же неожиданный гнев? Чтобы хоть попытаться ответить на этот вопрос, мне придется сделать еще одну "верояцию в сторону". Правда, недалеко. И даже не совсем в сторону. В сторону от Ахматовой, но - не от Сталина. Этого сюжета однажды я уже коснулся. (В главе СТАЛИН И ЗОЩЕНКО .) Но сейчас изложу его развернуто, с подробностями, о которых тогда не упоминал. Примерно год спустя после молнии, ударившей в Зощенко и Ахматову постановлением ЦК 1946 года, Юрий Павлович Герман , друживший с Зощенко и от всей души желавший помочь ему выкарабкаться из ямы, в которую его столкнули, заговорил на эту тему с К.М. Симоновым , с которым он был в добрых отношениях и который как раз в это время стал главным редактором "Нового мира" И не просто так заговорил, беспредметно: мол, вот, хорошо бы что-то сделать для собрата, попавшего в беду, - а предложил ему хоть и рискованный, но вполне конкретный и даже как будто бы вполне осуществимый план: "У Михаила Зощенко есть несколько десятков написанных им в годы войны, но ненапечатанных партизанских рассказов. Рассказы эти Зощенко в свое время предполагал печатать, но потом вышло то, что вышло, и они у него лежат недвижимо и бесперспективно. А рассказы по сути своей не могут вызвать никаких возражений, просто они не все одинаково интересны - одни интереснее, другие менее интересны, но с точки зрения достоверности того, что в этих рассказах изложено, с точки зрения уважения автора к героям этих рассказов они безукоризненны. Дело не в самих рассказах, а в том, что их написал Зощенко, о котором сказано в докладе Жданова, что у него гнилая и растленная общественно-политическая и литературная физиономия, а в постановлении ЦК он назван пошляком и подонком. Но рассказы сами по себе можно напечатать и сделать этим первый шаг к тому, чтобы вывести Зощенко из того ужасающего положения, в котором он оказался, - и если бы ты вдруг взял и решился? (Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 367) Симонов подумал, подумал и - решился. Дело было непростое, и действовал он обдуманно, не спеша. Вызвал Зощенко в Москву, прочел его рассказы. Из двадцати или тридцати выбрал десяток, как ему казалось, лучших, и, ни с кем не советуясь, без обсуждения на редколлегии, перепечатал их вместе с коротеньким предисловием Зощенко и отправил Жданову со своим письмом о том, что считает возможным эти рассказы напечатать в редактируемом им журнале, на что, в связи с известными событиями, имевшими место год назад, просит разрешения ЦК. Привез я эти рассказы со своим письмом и отдал из рук в руки помощнику Жданова - Александру Николаевичу Кузнецову , человеку, на мой взгляд, хорошему, доброжелательно относившемуся к писателям, в том числе и ко мне. Прошло какое-то время. Я стал звонить Кузнецову. "Нет, пока не прочтено". Снова. "Нет, пока у Андрея Александровича не было времени прочесть". "Да, напомнил, но пока не было времени прочесть". Наконец после очередного звонка Кузнецов доверительно сказал мне, что, насколько он понял, Андрей Александрович познакомился с рассказами, но сейчас, как ему кажется, времени для встречи со мной у Андрея Александровича нет, и он советует мне позвонить ему самому, но не раньше чем недели через две. Я внял этому совету и стал ждать. (Там же. Стр. 367-368) Совершенно очевидно, что дело это было безнадежное. Стал бы Симонов после этого разговора звонить Жданову и опять напоминать ему о зощенковских рассказах? Трудно сказать. Не знаю, как там у них это было принято, сообразно с их "партийной этикой". Но случилось так, что обращаться с этим к Жданову ему не пришлось. 13 мая 1947 года три руководителя тогдашнего Союза писателей - Фадеев , Горбатов и Симонов - были вызваны к шести часам вечера в Кремль к Сталину . Без пяти шесть мы собрались у него в приемной в очень теплый майский день, от накаленного солнцем окна в приемной было даже жарко. Посередине приемной стоял большой стол с разложенной на нем иностранной прессой - еженедельниками и газетами. Я так волновался, что пил воду. В три или четыре минуты седьмого в приемную вошел Поскребышев и пригласил нас. Мы прошли еще через одну комнату и открыли дверь в третью. Это был большой кабинет, отделанный светлым деревом, с двумя дверями - той, в которую мы вошли, и второй дверью в самой глубине кабинета слева. Справа, тоже в глубине, вдали от двери стоял письменный стол, а слева вдоль стены еще один стол - довольно длинный, человек на двадцать - для заседаний.
Во главе этого стола, на дальнем конце его, сидел Сталин, рядом с ним Молотов, рядом с Молотовым Жданов. Они поднялись нам навстречу. Лицо у Сталина было серьезное, без улыбки. Он деловито протянул каждому из нас руку и пошел обратно к столу. После этого мы все трое - Фадеев, Горбатов и я - сели рядом по одну сторону стола, Молотов и Жданов сели напротив нас, но не совсем напротив, а чуть поодаль, ближе к сидевшему во главе стола Сталину. (Там же. Стр. 368) Запись, в которой подробно излагается все, что обсуждалось тогда на этой деловой встрече, занимает в книге Симонова ни мало ни много - четырнадцать страниц типографского текста, каждая из которых по-своему интересна. Но я тут вспомнил об этой записи ради одной, последней ее страницы, которая стоит того, чтобы привести ее тут полностью: "Потом, когда все будет в прошлом, это место я еще дополню. - так стоит у меня в моей тогдашней записи. Чем же я собирался ее дополнить, когда все будет в прошлом? А вот чем? Я вдруг решился на то, на что не решался до этого, хотя и держал в памяти, и сказал про Зощенко - про его "Партизанские рассказы", основанные на записях рассказов самих партизан, - что я отобрал часть этих рассказов, хотел бы напечатать их в "Новом мире" и прошу на это разрешения. - А вы читали эти рассказы Зощенко? - повернулся Сталин к Жданову. - Нет, - сказал Жданов, - не читал. - А вы читали? - повернулся Сталин ко мне. - Я читал, - сказал я и объяснил, что всего рассказов у Зощенко около двадцати, но я отобрал из них только десять, которые считаю лучшими. - Значит, вы как редактор считаете, что это хорошие рассказы? Что их можно печатать? Я ответил, что да. - Ну, раз вы как редактор считаете, что их надо печатать, печатайте. А мы, когда напечатаете, почитаем. Думаю сейчас, спустя много лет, что в последней фразе Сталина был какой-то оттенок присущего ему полускрытого, небезопасного для собеседника юмора, но, конечно, поручиться за это не могу. Это мои нынешние догадки, тогда я этого не подумал, слишком я был взволнован - сначала тем, что решился сам заговорить о Зощенко, потом тем, что неожиданно для меня Жданов, который, по моему представлению, читал рассказы, сказал, что он их не читал; потом тем, что Сталин разрешил печатать эти рассказы. Все могло быть, конечно, и несколько иначе, чем я тогда подумал, надо допустить и такую возможность: хотя Жданов и читал эти рассказы, он не хотел говорить со мной о них, зная или предполагая, что вскоре должна состояться там, у Сталина, встреча с писателями, в том числе и со мной. Допускаю, что до этой встречи, когда Жданов получил от меня рассказы Зощенко, он мог предполагать, что я решусь заговорить о них, и, заранее прочитав их, обговорил тоже заранее этот вопрос со Сталиным и поэтому ответил, что он не читал эти рассказы, чтобы посмотреть, как я после этого выскажу свое собственное мнение там, у Сталина. Таков один ход моих нынешних размышлений. Но могло быть и иначе, могло и не быть никакого разговора, мог Сталин не поверить или не до конца поверить в то, что Жданов не читал эти рассказы, тогда скрытая ирония его последних слов относилась, видимо, не ко мне. (Там же. Стр. 382-383) Предположение Симонова, что скрытая ирония последней сталинской реплики была направлена не на него, а на Жданова, не лишена оснований. Скорее всего, это было именно так. Напоминаю: разговор этот происходил в мае 1947 года. А годом раньше в вершине советской (точнее - партийной) пирамиды произошли некоторые важные изменения. 18 марта 1946 года на Пленуме ЦК ВКП(б) Жданов и Маленков , бывшие до этого членами Политбюро и Секретариата, стали членами Оргбюро ЦК . Кроме них, до этого эти три поста совмещал только Сталин. Отныне, стало быть, уже не он один, а три человека в партии получили этот особый статус. Появились, таким образом, два "кронпринца", соперничество между которыми тотчас же превратилось в смертельную борьбу - не только за власть, но и за "престолонаследие". Сперва установилось некоторое равновесие. Но длилось оно недолго. 4 мая того же года Маленков был выведен из состава Политбюро. Сталин обвинил его в некачественной приемке авиационной техники во время войны (Маленков отвечал в ЦК за работу авиационной промышленности). Два дня спустя его (опросом) выводят и из Секретариата. Восстановить свое прежнее положение в партийной верхушке Маленкову удалось лишь в 1948 году, что тут же сказалось на положении Жданова. 1 июня 1948 года на заседании Политбюро, посвященном присуждению Сталинских премий, Сталин подверг публичному разносу сына А.А. Жданова Юрия , который занимал должность заведующего отделом науки ЦК ВКП(б) и имел неосторожность выступить против Лысенко , которого Сталин поддержал. Разносил Ю. Жданова Сталин в присутствии его отца, перед всем составом Политбюро, на глазах у академических, совминовских и цековских чиновников, отвечавших за науку. Это было концом политической карьеры А.А. Жданова . Причиной этих попеременных разносов, которые Сталин учинял своим ближайшим соратникам ("кронпринцам"), были, конечно, не их служебные или идеологические промахи. Дело было совсем не в том, что Маленков плохо руководил авиационной промышленностью во время войны, а Жданов не смог оценить выдающихся заслуг академика Т.Д Лысенко. Это был политический стиль Сталина. Был в 60-е годы такой анекдот о Сталине. (В ту пору мы еще только учились смеяться над тем, о ком еще недавно даже на короткий миг жутко было помыслить в юмористическом духе.) Анекдот такой. Утром вождь сидит в своем кремлевском кабинете - мрачный, раздражительный, злой: нет условий для работы! Он морщит лоб, думает, ищет выход. Наконец, его осеняет. Сняв трубку, он звонит по вертушке Молотову. - Вячеслав?.. Здравствуй, Вячеслав! Слушай, тут на тебя сигнал поступил! Будто бы ты заикаешься? Молотова прошибает холодный пот. Заикаясь от страха больше обычного, он говорит: - Д-да, т-товарищ Ст-т-талин? Я д-действит-тельно з-заи-каюсь. Но я н-никогда не ск-крывал это от п-партии! - Не скрывал?.. А вот товарищ Каганович утверждает. Ну ладно, работай пока. Спокойно работай, Вячеслав. Слегка повеселев, Сталин звонит Кагановичу. - Лазарь?.. Здравствуй, Лазарь! Тут мне сообщили, что ты, оказывается, еврей. - Да, товарищ Сталин, я действительно - я, да - я еврей, - не смеет отрицать Каганович. - Но я готов любой ценой искупить! И я никогда не скрывал это от партии! - Не скрывал, говоришь?.. А вот Вячеслав говорит. Впрочем, ладно. Партия тебе доверяет. Пока. Так что работай, Лазарь. Оставайся на своем посту! Положив трубку, вождь довольно усмехается и весело потирает руки: есть условия для работы.
Это, собственно, даже не анекдот, а пародия, в которой, как во всякой хорошей пародии, в несколько преувеличенном, окарикатуренном виде отражается характер пародируемого предмета. В последние годы в исторической литературе уже не раз выдвигалось предположение, что истинной причиной знаменитого постановления ЦК о журналах "Звезда" и "Ленинград" и доклада Жданова, в котором уничтожались Зощенко и Ахматова, была вот эта самая "подковерная" борьба между Ждановым и Маленковым , а судьбы Зощенко и Ахматовой стали, так сказать, разменной монетой в этой большой политической игре. В 1994 году вышла книга "Литературный фронт. История политической цензуры. 1932-1946 гг. Сборник документов", в которой впервые были обнародованы никогда раньше не публиковавшиеся документы, связанные с этим постановлением и этим докладом. Предисловие к этой книге написал немецкий славист - доктор Дитрих Байрау , профессор университета во Франкфурте-на-Майне. В этом своем предисловии этот немецкий ученый обронил такую - весьма проницательную - фразу: "Ждановщина", согласно представленным в сборнике документам, вызрела не столько из желания соорудить внутренний фронт отпора в условиях холодной войны, сколько из господствующего в западной литературе его толкования. Она появилась скорее как часть политических интриг в сферах власти" (Литературный фронт. История политической цензуры. 1932-1946 гг. Сборник документов. М. 1994. Стр. 4) История "Постановления секретариата ЦК ВКП(б) о сборнике Ахматовой "Из шести книг" свидетельствует, что "ждановщина" как "часть политических интриг в сферах власти" стала вызревать задолго до 1946 года. В истории появления этого постановления, - вернее, в том, что ему предшествовало и даже его спровоцировало, - есть одна странность. Донос (на официальном языке того времени "Докладную записку") о необходимости изъять из обращения вредоносную книгу Ахматовой Жданову почему-то представил управляющий делами ЦК ВКП(б) Д.В. Крупин , хотя, вообще-то, это было совсем не его дело. По логике вещей и существовавшему тогда в аппарате ЦК распределению обязанностей, такую докладную записку Секретарю ЦК должны были бы представить Г.Ф. Александров и Д.А. Поликарпов , возглавлявшие Управление агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). Это была их прямая обязанность. Но они это дело "прохлопали". И именно к ним обратил Секретарь ЦК свой гневный окрик: "Как этот Ахматовский "блуд с молитвой во славу божию" мог появиться в свет?" Между тем и Г.Ф. Александров, и Д.А. Поликарпов были ребята подкованные, и в "реакционной и вредоносной" сущности ахматовских стихов могли бы разобраться и сами, без подсказки секретаря ЦК, не говоря уже об управляющем делами, который якобы открыл секретарю ЦК глаза на это безобразие. Почему же не разобрались? А потому, что полагали, что разрешение на издание этого сборника получено с самого верха. Стало быть, не их ума дело - разбираться, нужен советскому читателю этот сборник или не нужен. Ответ на этот вопрос уже дала высшая - самая высокая в стране - инстанция. Но почему же в таком случае не побоялся высказать по этому поводу "свое" особое мнение управделами ЦК Д.В. Крупин? Вот в этом-то как раз и состоит, как любил выражаться вождь мирового пролетариата, "гвоздь вопроса". Скорее всего, эта "Докладная записка" Д.В. Крупина была инспирирована самим Ждановым, которому она понадобилась для каких-то своих целей. Не зная наперед о том, какая последует на нее реакция, и даже без прямого заказа секретаря ЦК, - на свой, так сказать, страх и риск, - управделами ЦК такую "Докладную записку" ни при какой погоде сочинять бы не стал. В чем состояла интрига Жданова и какова на тот момент была конкретная цель этой его интриги - не знаю, а гадать не хочу. Да и не Жданов меня тут интересует, а Сталин. А вот почему Сталин вдруг принял такое решение, теперь, я думаю, мы уже можем ответить. В основе его милостивого разрешения печатать Ахматову было нечто похожее на ту реплику, которую он кинул Симонову. - Что ж, - сказал он. - печатайте. А мы потом почитаем. И в глазах его мелькнула тень "присущего ему полускрытого, небезопасного для собеседника юмора". В случае с "партизанскими рассказами" Зощенко дело обошлось: молния не ударила, гроза прошла стороной. А в случае с Ахматовой вышло иначе. Это был его стиль. Его любимая игра. Ссылки:
|