|
|||
|
Отзыв Веры Васильевны Смирновой на книгу Сарнова "Страна нашего детства" (о Гайдаре)
А теперь, после этого краткого отступления, перенесемся в декабрь 1965-го года, когда я послал Вере Васильевне с теплой дарственной надписью на титульном листе только что вышедшую мою книгу "Страна нашего детства". У меня нет обыкновения хранить письма - даже те, которые, может быть, и стоило бы сохранить, как-то постепенно затериваются, исчезают. Но отклик Веры Васильевны на этот мой новогодний подарок я сохранил. Мало того: даже свой ответ на то ее письмо написал (на пишущей машинке, как все, что я писал в то время),- что мне уж совсем несвойственно,- под копирку, в двух экземплярах. Первый отправил ей, а второй тоже сохранил. Сейчас, вспомнив про эту переписку "из двух углов", я отыскал эти старые письма, перечитал и подумал, что, пожалуй, сохранил их не зря: очень уж наглядно выразилось в них тогдашнее состояние наших умов. Как говорит Герцен,- письма - больше, чем воспоминания, на них запеклась кровь событий, это - само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное". Но пусть даже я преувеличиваю значение этих двух "документальных свидетельств" - все равно: мне хочется сохранить их не только в захламленном ящике моего письменного стола, но - и здесь, на этих страницах. Приведу, разумеется, только "сердцевину" каждого из этих двух писем, опустив всю не идущую к делу "лирику". Статья о Гайдаре - почти сразу брала Вера Васильевна быка за рога.- Конечно, она - гвоздь всей книги. И с ней я не согласна всей моей душой. Очень хорошо написано все вступление к теме. Но, начиная с главы второй, начинаются и мои несогласия. Прежде всего - сопоставление с Грином. У меня когда-то была маленькая статейка в "Литгазете" о Грине: "Корабль без флага". Несмотря на весь талант его, я не люблю Грина . Не знаю, оттого ли, что нас, старшее поколение, воспитали марксистами, но для меня различие между Грином и Гайдаром классовое. Мечты Грина рождены бедностью, нищетой окружающей жизни, но они все - плоть от плоти капиталистического мира. Кроме того, для меня в нем угадывается его презрение к русскому, к России. Отсюда его география, полная хоть и вымышленных, но иностранных имен. Талант Грина не мог вырваться из пут буржуазной красивости, буржуазной обстановки. Даже бродяги у него из другого, не нашего мира. Совсем не то у Гайдара . Хотя оба писателя были и бродяги и пьяницы. Но очень разные это были люди. Мне довелось видеть несколько раз Грина - это был мрачный, небритый, темный лицом человек, одиноко пивший за столиком ресторана Дома Герцена, презрительно оглядывавший и себя и все вокруг. Маленькая девочка, проходя мимо с тарелочкой чего-то, что ей казалось вкусным, зацепилась за столик, охнула и улыбнулась виновато. Инстинктивно он схватился за стакан - и ничего не шевельнулось ни в глазах его, ни в лице. Он был где-то далеко от всех, от людей, от всего ненавистного ему мира. Гайдара я знала десять лет, видела его и зверски пьяным и очень трезвым, и на собраниях и у себя дома. Иногда он был со мной очень откровенен. Многое я знаю о нем от Халтурина и от других его друзей. Он был человек трудной судьбы, очень умный, ясный, хитрый. О Гайдаре у нас ходят легенды. То их сочинял Емельянов , которому мы с Иваном Игнатьевичем не подавали руки,- такой это был человек. Теперь "военную легенду" сочинил Камов . В ней так много мелкой и ненужной лжи с самого начала, что не веришь и остальному. Тем более, что логика событий, отсутствие в начале войны организованного [ 2 ] партизанского движения, короткий срок пребывания Гайдара на фронте (какой-нибудь месяц только), его болезнь заставляют предполагать конец даже более трагический. Но бог с ним, с Камовым. Самая страшная для Гайдара легенда создана Вами - и этого нельзя Вам простить. Она сочинена "задним числом" и отнимает у Гайдара главное, чем он жил всю свою жизнь,- веру. Не знаю, что было бы с Гайдаром после войны, как он пережил бы то, что пережили мы. Но ему "посчастливилось" найти естественный конец на войне, и он не потерял своей веры. Вам, утерявшим эту веру, не надо было "разоблачать" Гайдара. Поистине Вы лишаете его самого дорогого и ценного в нем. Вы можете сказать, что, отметая даже свое личное, мальчишеское восприятие Гайдара, о котором Вы так хорошо пишете в начале статьи, Вы хотите теперь стать объективным? Неверно! Вы не понимаете той обстановки, того времени, того Гайдара, Вы теряете ощущение истории. Если бы "Страна Гайдара" была для Вас только терминологическим эффектом (ведь у каждого писателя - свой мир в его книгах, каждый создает его по своему разумению, по своему видению: Чехов и Горький в одно время писали разную Россию - и все же одну), было бы еще полбеды. Но то, что Вы сделали с Гайдаром,- почти его уничтожение. Поймите: вера Гайдара неизмеримо шире и выше тех сомнений, которые Вы ему приписали, произвольно толкуя его дневники. Я думаю, что вообще всякий честный большой человек часто чувствует себя "виноватым" в мире - это естественное ощущение в мире злом и неустроенном. У писателя это особенно сильно. Так было у Гайдара тоже. Иван Игнатьевич , прочтя Вашу статью, очень расстроился, выразился гораздо короче меня, но зато и еще резче. Я думаю, что всякий, кто знал лично Гайдара, не согласится с Вашими домыслами. Может быть, оттого, что мы - другое поколение, жившее в другое время, чем Вы, не можем принять Ваше "объяснение" Гайдара. Пусть мы останемся где-то "позади", пусть говорят, что "личное знакомство" в литературе не имеет значения, все равно я никогда не пойму, зачем нужна, чему служит, кого греет Ваша сегодняшняя концепция? Простите, Бенедикт Михайлович, мою горячность, но я не могу не сказать того, что думаю и чувствую. А Вам самому-то разве легче с таким Гайдаром жить?! Наши двадцатые и тридцатые годы были лучше, чище, устремленнее и самоотверженнее, чем Ваши - пятидесятые. Сколько мы видели лишений! Но они не были унизительны, и мы (легко ли?) несли их, исторически веруя в то, ради чего их переносили. А вы-то во что веруете сегодня? После болезни впервые сижу за машинкой - и очень устала. Не посетуйте, если письмо мое сумбурно. Оно - лишь для Вас. Письмо, как легко можно заметить, совсем не сумбурно. Жизненная и литературная позиция, выразившаяся в нем, высказана вполне ясно, последовательно, логично, по-своему даже убедительно: в статье, написанной для печати, она вряд ли могла бы быть выражена яснее. Больше того. Хоть Вера Васильевна была человеком совсем не бездарным, я думаю, что не погрешу против истины, если скажу, что письмо это - талантливее многих (если не всех) ее печатных статей. Вероятно, потому, что написано было (в отличие от того, что писалось ею для печати) без участия (лучше сказать - почти без участия) внутреннего редактора. Но главным образом потому, что статья моя, как видно, задела ее за живое. И дело тут было, конечно, не в одном Гайдаре. (Хотя и в нем тоже.) Я такой реакции на свою статью от нее, признаться, совсем не ждал. Не то чтобы считал, что у нас с ней не может быть никаких разногласий, но, во всяком случае, воспринимал ее как человека, находящегося внутри той же, что и я - да и все люди "моего круга",- системы координат. То есть исходил из того, что при всех мыслимых - даже самых больших - разногласиях, север для нас обоих находится на Севере, а юг - на Юге. Представление это (как оказалось, ложное) возникло потому, что Вера Васильевна и ее муж Иван Игнатьевич Халтурин принадлежали к довольно тесному кругу людей, бывших для меня безусловно своими. (Правильнее, конечно, было бы сказать, что я имел основания надеяться, что они считают меня своим.) Имя "Ванечки Халтурина" с неизменной нежностью произносила Лидия Корнеевна Чуковская . К нему благоволил Виктор Борисович Шкловский . Как о близком человеке о нем говорили Алексей Иванович Пантелеев и Игнатий Игнатьевич Ивич . А Алексей Иванович был человек, с которым - я почувствовал это сразу, едва с ним познакомившись,- можно было откровенно говорить обо всем, не сомневаясь, что найдешь с ним общий язык. А Игнатий Игнатьевич был одним из немногих, кому Надежда Яковлевна Мандельштам доверила хранить чудом уцелевшие рукописи своего гениального мужа.
Что касается Ивана Игнатьевича Халтурина ("Ванечки", как они все любовно его называли), то он, насколько мне известно, за всю свою жизнь ничего не написал. Разве только принимал какое-то деятельное участие в создании одной из любимейших книг моего детства - "Дерсу Узала" Арсеньева. То ли он ее переписывал, то ли редактировал - точно не знаю, но книга эта всякий раз упоминалась в их кругу как "Ванечкина книга" и единодушно признавалась главным - скорее, даже единственным - литературным достижением Ивана Игнатьевича. Как полноправного и всеми любимого члена этого сугубо литературного кружка, я считал Ивана Игнатьевича литератором. Хотя гораздо чаще, чем о литературе, он говорил о живописи и судил о ней - так мне, во всяком случае, тогда казалось - отнюдь не как дилетант. Но все это было тогда для меня неважно. А важно было, что даже и не располагая всеми вышеперечисленными рекомендациями, при первом же знакомстве с Иваном Игнатьевичем я сразу почувствовал, что этот очаровательный добряк и пьяница - человек, что называется, свой в доску. Ну а если уж зашла речь о рекомендациях, подтверждающих, что человек он безусловно и вполне свой, вряд ли можно было найти тут свидетельство более надежное и весомое, чем рекомендация (не прямая, конечно, а косвенная) Лидии Корнеевны Чуковской . Сейчас я все это вспомнил к тому, чтобы читатель, исходя из только что им прочитанного, сам представил себе, как шандарахнула бы Лидия Корнеевна Веру Васильевну Смирнову , если бы та посмела сказать ей (или даже при ней), что "наши двадцатые и тридцатые годы были лучше, чище, устремленнее и самоотверженнее, чем ваши пятидесятые". Но Лидии Корнеевне (как, впрочем, и другим членам того "кружка") ни о чем подобном Вера Васильевна не посмела бы даже заикнуться. В этом у меня нет ни малейших сомнений. А вот насчет того, в какой мере искренна была эта ее патетическая фраза,- тут кое-какие сомнения у меня имеются. Фразочка, конечно, бьет в нос официальным, я бы даже сказал, газетным советским ханжеством. Но какая-то - пусть малая - толика искренности в ней, я думаю, все-таки была. Ведь Вера Васильевна , в отличие не то что от Лидии Корнеевны, но даже и от собственного мужа, который к тому времени давно уже был "не у дел", была, как говорит известный персонаж известного романа Булгакова, - "лицо официальное". Она служила в издательстве "Советский писатель" . Мало сказать - служила. Была она там одним из самых влиятельных членов редакционного совета: от ее мнения зависела судьба едва ли не каждой хоть сколько-нибудь сомнительной книги. И сомнение, как вы понимаете, почти никогда не решалось в пользу обвиняемого - то есть автора. Как я слышал потом от многих своих друзей, ставших ее жертвами, эту свою цензорскую роль Вера Васильевна выполняла весьма старательно. Ну а чтобы выполнять такую роль, сохраняя при этом хоть минимум морального комфорта, надо было уговорить себя, что действует она так, а не иначе, не потому, что "в номерах служить - подол заворотить", а - по убеждению. По велению, так сказать, своей гражданской совести. Именно этим, я думаю, отчасти и был продиктован так поразивший меня газетный пафос ее сугубо частного, как бы претендующего даже на некоторую интимность письма. Но все это я понял (а многое и узнал) гораздо позже. А тогда мне даже и в голову не могло прийти, что ни Лидия Корнеевна, ни Алексей Иванович, ни Игнатий Игнатьевич вовсе не считали ее своей, что в их компании была она белой вороной, что терпели ее там только ради любимого ими всеми "Ванечки Халтурина", сказавшего однажды, что если бы не она, не Вера Васильевна, он бы давно уже умер под забором. Не знаю, так ли уж необходимо это длинное объяснение. Может быть, два эти "документальные свидетельства" (письмо Веры Васильевны ко мне и мой ответ ей) ни в каких дополнительных объяснениях вовсе даже и не нуждаются. Но коли я уже вступил на этот сомнительный путь, скажу еще несколько слов в свое, так сказать, оправдание. Вступая в диалог, человек невольно настраивается на "принимающее устройство" собеседника. Можно даже сказать, что он - вольно или невольно - приспосабливается к собеседнику, а это значит, что каждая его реплика в этом диалоге не вполне адекватна тому, что он на самом деле думает и что хотел бы сказать. Отвечая Вере Васильевне на ее письмо, по жанру своему скорее напоминающее статью, я невольно поддался этому стилистическому настрою. В результате - то, что я ей написал, тоже больше походит, как это мне сейчас кажется, на газетную статью, чем на личное послание. И тем не менее письмо это все-таки довольно верно отражает тогдашнее состояние моего ума. Привожу его здесь, не меняя в нем ни единого слова: Дорогая Вера Васильевна! Я искренно благодарен Вам за письмо, хотя не скрою, что оно доставило мне много неприятных минут. В последние годы я привык к мысли, что люди очень быстро меняются вместе с временем. Даже людям моего поколения часто приходится отказываться от своих вчерашних оценок и суждений. Я был уверен, что сегодня Вы думаете во многом совсем не так, как четверть века назад. Прочитав Ваше письмо, я понял, что ошибался. Признаться, именно это меня и огорчило больше всего. Вы пишете: "Наши двадцатые и тридцатые годы были лучше, чище, устремленнее и самоотверженнее, чем Ваши - пятидесятые". Я понимаю, сколь естественно желание каждого человека гордиться своей молодостью, видеть ее в светлом, романтическом ореоле. Я готов понять даже истоки иронически- пренебрежительного отношения людей Вашего поколения к современной молодежи, хотя и не разделяю этого отношения. Я готов понять все. Одного только я не могу понять: как могли Вы написать эту фразу! Я не жил в двадцатые годы, только по детским впечатлениям могу судить о тридцатых. Очень многое мне дорого и в тех и в других. Я убежден, что, отказываясь от попыток понять то время, невозможно понять сегодняшнее. И все-таки я решительно предпочитаю пятидесятые и шестидесятые годы двадцатым и тридцатым. Я благодарен нашему времени за многое. За правду, которая была сказана. За то, что вышли на свободу миллионы невинно осужденных людей. За то, что были возвращены нашей литературе Бабель, Зощенко, Булгаков, Платонов, Ахматова, Цветаева, Заболоцкий. Я мог бы многое еще сказать об этой Вашей фразе, но - бог с ней! Хотелось бы верить, что это всего лишь обмолвка. Естественно, больше всего меня задело то, что Вы пишете о моей "Стране Гайдара". Итак, по порядку. Я не понимаю, почему Вы решили, что моя концепция "отнимает у Гайдара главное, чем он жил всю свою жизнь, - веру". Я не сомневаюсь в том, что Гайдар был искренний человек, свято веривший в то, о чем писал. Не веря, он не мог бы написать такие чистые, искренние, светлые книги. Но разве об этом речь в моей статье? Речь в ней о том, что светлый и чистый мир Гайдара приходил все в большее противоречие с реальностью 30-х годов, и Гайдар как честный художник не мог этого не чувствовать. Художник - это сейсмограф, чутко отзывающийся на все подземные толчки истории. А 37-й год - это уже не просто толчок. Это - землетрясение. Чтобы почувствовать его, вовсе не надо было быть художником, мыслителем, обладать какой-то повышенной чуткостью. Нужно было просто быть человеком. Я верю в то, что Гайдар им был. Вы спрашиваете, легче ли мне жить с таким Гайдаром. Дело в том, дорогая Вера Васильевна, что я давно уже не живу с Гайдаром. Я просто вышел из этого возраста. Я живу с Пушкиным, Толстым, Чеховым, Хемингуэем. Сын мой любит Гайдара, с удовольствием читает его книги. Но для него Гайдар - примерно то же, что Дюма. А для меня, когда я был в его возрасте, Гайдар был не просто писателем, но Учителем жизни, властителем дум. Эту разницу в восприятии я и пытался исследовать в своей статье, понять и показать ее причины. В отличие от моего сына, для меня книги Гайдара в детстве были единственной реальностью. Я жил в "Стране Гайдара". А потом вырос и внезапно узнал, что мне предстоит жить совсем в другой стране. Узнавание это было весьма болезненным. Но в конечном счете благотворным. Теперь я счастлив, что живу в реальной стране России, с ее прошлым и настоящим, с ее историей, с ее языком, с ее великой культурой. Вы спрашиваете, во что я верую сегодня. Я Вам отвечу. В добро, в разум, в человечность, в благородство, в порядочность. Разумеется, на этот вопрос я мог бы ответить более подробно, но мое письмо и так затянулось. Может быть, мы как-нибудь продолжим этот разговор при встрече. Будьте здоровы, не болейте. Сердечный привет Ивану Игнатьевичу. Мне было бы интересно узнать, как именно он выразился о моей статье, даже если выражение это слегка выходит за границы приличий.
Ответа на этот последний вопрос, как, впрочем, и на все письмо, я не получил. И никаких разговоров "при встрече" (да и самих встреч) у меня ни в Верой Васильевной, ни с Иваном Игнатьевичем больше не было. Но не лишенная некоторого ехидства фраза моего письма насчет загадочной, так и не процитированной Верой Васильевной реплики Ивана Игнатьевича была лишь этакой кокетливой виньеткой, чем-то вроде постскриптума. Подлинным же итогом всех моих рассуждений, главной, ключевой фразой, в полном смысле этого слова заключительной, была, конечно, предыдущая моя фраза - о том, что я счастлив, что живу теперь в реальной стране России. Она, конечно, тоже не лишена некоторого газетного пафоса. Но, написав ее тогда, я был искренен. На самом деле все было, конечно, не так просто. О месте моем в этой реальной России, о моих взаимоотношениях с ней я тогда, вероятно, не задумывался. Хотя отношения эти - даже тогда - были совсем не такими благостными, как это мне представлялось. Ссылки:
|