|
|||
|
Бродский Иосиф в воспоминаниях Е. Кумпан
Первым, кто посетил меня по приезде в Дом творчества в январе 63-го, был Миша Мейлах . Он зашел за мной на лыжах, и мы отправились, как уговорились, на Щучье озеро. Но не успели мы перейти железную дорогу и миновать магазин, как последовало предложение: "Зайдем к Бродскому! Он должен с сегодняшнего дня поселиться вон там, в голубом домике. Снял комнату в Дачном фонде!.." С этого момента следующие двадцать лет, выходя из электрички на Морскую, я привычно глазами отыскивала за почтой эту голубую дачку, выступавшую из ровного ряда своих сестер. Детям своим показала ее! Только в 1980-х годах она куда-то исчезла... Разобрали за ветхостью?.. Ничего особенного, кроме ярко-голубого цвета, в ней не было. Она запала мне в сердце потому, что именно там, в январе 63-го я увидела Бродского не таким, каким знала прежде. Он меня очень удивил. Но - все по порядку. Те, кто когда-нибудь пользовался услугами Дачного фонда, прекрасно помнят, что вам предоставляли, грубо говоря, только крышу над головой и весьма продуваемые, промерзшие стены. Мебель брали там же, в Дачном фонде - и она была небогатой. Все остальное вы должны были добыть сами: дрова, одеяла, посуду и прочее, уже исходя из индивидуальных потребностей. Кто как мог, так и устраивался. Зайдя в то утро к Иосифу, мы застали холодную печку. Безмебельное пространство комнаты нарушалось только непокрытым столом и одиноким стулом. А сам хозяин сидел на железной кровати под ватным одеялом без пододеяльника, в зимнем пальто и завязанной ушанке. В руках у него были листики с каким-то текстом, отпечатанным на машинке. Нам он, пожалуй, обрадовался. Ему не терпелось с кем-нибудь поделиться только что прочитанным: "Садитесь, садитесь! Я вам прочту сейчас нечто замечательное..." Миша опустился на стул, а я залезла к Осе на кровать. Он прочел нам Экзюпери. "Письмо генералу X.". Мне этот текст был уже знаком. Я слышала его дважды от Рида Грачева , который его и перевел с французского. Думаю, что Ося получил "Письмо" тоже от Рида, я ие уточняла. Как-то раз этот текст был Ридом прочитан публично. Было это на одном из переводческих альманахов "Впервые на русском языке". И тогда, при том первом публичном чтении, кроме смысловой нагрузки, помнится, огромную роль играл видовой ряд, а именно облик читающего Рида. А внешность Ридик имел в молодости замечательную! В его облике, особенно когда он ораторствовал, а это бывало почти всегда, сочеталось несочетаемое: с одной стороны - беспризорник двадцатых годов, с другой - средневековый шут какого-нибудь шекспировского короля Лира. Для меня лично и Рид, и дружба с ним, и этот несколько раз услышанный текст Экзюпери значили очень многое. Пожалуй, это "Письмо генералу X." , да еще переписка В. Г. Короленко с Луначарским (1920-1921 гг.) , которую я чуть позже получила от Майи Даниии , да еще примерно тогда же прочитанное письмо Андрея Дмитриевича Сахарова к вождям - вот три кита, которые сформировали мое мировоззрение. Не могу сказать, что я не была готова к этому. "Контрой" я была уже давно. Но вот ясность позиции и, главное, ответ на вопрос "что делать?" мне дали эти тексты. Я уже не говорю о "процессе" над самим Иосифом, который был не за горами... Так и просидели мы тогда несколько часов в комнате Дачного фонда, обсуждая это "Письмо генералу X.". В окна глядели ранние январские сумерки. Лыжная прогулочка не состоялась, но мы об этом не вспоминали. Еще больше, чем текст уже знакомого письма, меня в этот день поразил сам Иосиф. Я его знала уже давно. Первый раз слышала еще в 1959 году, поздней осенью. Он читал на одном из "Вечеров геологической поэзии". Кажется, это было во ВСЕГЕИ, потому что среди устроителей помнится мне Сережа Шульц. Не могу сказать, что стихи его мне тогда показались интересными, скорее удивили (разве так можно писать?), но сам он очень запомнился. Потом я родила сына и на некоторое время выпала из литературной тусовки, но друзья меня не забывали и приносили свежие новости. Так, например, Саша Кушнер рассказал мне как-то, что "Рейн, Бобышев и Найман водят по разным "домам" некоего молодого поэта... Слышала, наверное? Бродского. И он читает огромную поэму "Шествие"... Знаешь, я думаю, вот в чем дело: они, эти ребята, все время хотели нечто высказать и доказать. Но у них это не очень, к сожалению, получалось. И вдруг явился мальчик, младше нас всех, и так легко, без напряжения, все, что они хотели, - сказал. И мне кажется, что они сами в некоторой растерянности...". Рассказывали, как удивительно этот мальчик читает свою поэму. Скорее не читает, а... поет! Дмитрий Евгеньевич Максимов говорил об этом примерно так: "Он читал долго... Я думаю - гораздо более часа. И не просто с напряжением, а с огромной затратой физических сил. С него лил пот, и, вы не поверите, к концу чтения на полу была лужа... Я вас уверяю, буквально лужа скатившегося с него пота!.. Пришлось принести тряпку и вытереть пол..." А Тамара Юрьевна Хмельницкая к этой бытовой сценке прибавила безапелляционно: "Мы с Эльгой и Энной считаем его гениальным!" В 1961 году и до меня дошла очередь: я слушала поэму "Шествие" у Глеба Семенова. Яша Гордин привел Иосифа на Жуковскую. У Глеба был приступ радикулита. Он лежал на своем сгорбленном диванчике, не поднимаясь. "Глеб Сергеевич, вы больны?" - растерянно сказал Яша, переступив порог. "Дорогой мой! Неужели ты думаешь, что я позволил бы себе принимать вас в такой позе, если бы не..." - "Да, действительно. Праздный вопрос", - согласился Яша. Иосиф мерил шагами кабинет Глеба, раскачиваясь на фоне книжных стеллажей, иногда оказываясь у топившейся печки, иногда у окна, глядящего во двор. У меня голова пошла кругом от услышанного. Уследить за текстом было трудно, но: Друзья мои, я вам в лицо смотрю, друзья мои, а вас колотит дрожь, друзья мои, я правду говорю, но дьявольски похожую на ложь. Это запомнилось с голоса и точно. А вот еще один, пронзивший меня тогда текст я запомнила в своей собственной редакции и ошибку свою обнаружила значительно позже. И должна признаться: в моей редакции мне этот текст нравится больше. Точнее - в моей редакции он значит для меня больше: Боже мой, любимых, пережитых, уничтожить хочешь - уничтожишь, подними мне руки для защиты, если пощадить меня не можешь. С голоса, при первом чтении Иосифа я в первой строчке услышала и запомнила на долгие годы пережить их, то есть - пережить любимых, что я и по сей день считаю самым большим несчастьем в жизни; а в последней запомнила: "если защитить меня не можешь", т. е. - даже Бог не может защитить от этого самого большого несчастья... Так оно на самом деле и есть. После чтения у Глеба мы с Иосифом встречались уже как старые знакомые. Чаще всего - на Васильевском острове . Я выросла на Васильевском и покинула остров уже после отъезда Иосифа (чтобы через некоторое время вернуться туда снова). Особое отношение Бродского к Васильевскому известно всем. Я не знала, что его влечет на Васильевский, то есть мне неизвестен сюжет, стоящий за этой его привязанностью. Много позднее, в 1968-1972 годах Иосиф иногда заходил ко мне (а потом и к нам с Глебом) на мою родную Восемнадцатую линию, так сказать, в мое родовое гнездо, но это уже другой сюжет. И другая эпоха была на дворе... А тогда, в самом начале 60-х мне его иногда случалось видеть, скажем, из автобуса: заворачивает "семерка" с Первой линии на Большой - на полной скорости, со скрежетом, накреняясь влево, а за окном по улице шествует Ося. Один - и тоже только что завернул на Большой. Идет, руками размахивает, стихи читает...'
Я тоже любила исхаживать Васильевский по набережным, по линиям, переходя с одной на другую, и несколько раз мы сталкивались с Иосифом в этих прогулках. Иногда тут же и расходились, поболтаем минут десять - и каждый продолжает свой маршрут, но однажды, помню, прогуляли несколько часов. Спешить обоим было, видимо, некуда. О чем мы с ним говорили?.. И суть, и строй наших тогдашних бесед со стороны могли бы, вероятно, показаться не слишком занимательными, даже однообразными, но для нас в этих разговорах таилась бездна привлекательности. Речь, разумеется, шла о стихах, и даже о строчках, о вычитанных и услышанных, о найденных и открытых. Такой-то написал так-то, а этот употребил такой-то ход. И так до бесконечности! Шел разговор, конечно, и о направлениях. Мы с Иосифом были из разных конюшен, поэтому сразу же и заспорили. Я отстаивала передвижническую линию моих друзей - поэтов-горняков. Он мало ценил это направление. "Как ты можешь не признавать этого, не чувствовать?! Малые возможности? А вот послушай-ка!.." - И я читала ему стихи Леньки Агеева: Дорога, словно трап на пароход, шла на небо, и шли по ней солдаты. Считал я, перепутывая счет, широкие, избитые приклады. Солдаты эти были для меня неясной, неопределимой нации: ни слов, ни самокрутного огня, ни песни, по которой догадаться бы. Солдаты шли, теряясь в облаках... А у подножья вздыбленной дороги все женщины, все женщины в платках стояли опечалены и строги. А сам я был повсюду. Я хотел остановить идущих, воротить их, чтоб крик по всей дороге пролетел: - Вас дома ждут! Домой идите! Я все хотел, но ничего не мог. И вот уже почувствовал спиною солдатский перегруженный мешок с обоймами, с тушенкою свиною. О флягу бьет прикладом карабин, и грузен пояс от гранат зеленых, передо мною - миллионы спин, за мною - лиц обросших миллионы. И мы - река, мы - не железный строй. Мы - всяких наций, мы - земли солдаты. А женщины внизу, как под горой. А рядом солнце - рыжая заплата. И мы идем с гранатами на небо, мы оставляем землю без войны... Холодный пот, темно кругом и слепо. Какие сны... Какие снятся сны. Иосиф приводил свои доводы, читал поэтов своего круга, захлебываясь полюбившимися строками, и наконец произнес: "Ну, послушай, ну прости меня за то, что я сейчас скажу: ты можешь назвать мне кого-нибудь, кто выразил бы в последнее время больше, чем я в "Шествии"?!." Крыть было нечем. Но у меня осталось все-таки ощущение от того разговора, что Иосиф, хоть и необыкновенно талантлив, увы, эгоистичен и себялюбив. С этим надо было смириться. Простить. Всякое бывает. Может быть - не дано?! Или, может, имеет на это право?! Скорее всего последнее... И вдруг, через года полтора - заснеженное Комарове, холодная пустая комната в дачном фонде, ледяная кровать, письмо Экзюпери неведомому генералу X. и страстный разговор о том, что, собственно, ждет в будущем человечество, на что можно надеяться и уповать, и существуют ли вообще силы, которые могут в будущем спасти мир?!. И удастся ли спасти?!.. И вывод напрашивался самый безнадежный. Кстати, тот долгий спор на Васильевском закончился вдруг и неожиданно: "Послушай, но стихи-то мы все-таки почитаем?!." - "А как же!.." И мы стали искать для этого акта достойное место. Меня-то, собственно, устраивал и Большой проспект, по которому мы с Иосифом брели... Как он был хорош. Большой проспект Васильевского острова, во времена моего детства и моей молодости! Он шел, как и сейчас, прямой стрелой от Первой линии до взморья, тогда еще не ухоженного и довольно дикого. Там, на заливе, когда выдавалось душное раннее лето или, наоборот, непривычно знойный перелом с августа на сентябрь, мы купались. Берег залива был тоже еще дикий, мало ухоженный, почти незастроенный. Мы раздевались под развесистыми ивами, некоторые из которых и сейчас украшают Опочининский сквер, доживают в нем свою долгую жизнь, а раздевшись - перебегали тогда неширокую и тихую Наличную, спускались по обрывчику на песок к воде и плыли, не теряя из виду петровские шпицы, отмечающие канал Галерной гавани... Широкий сам по себе в своей проезжей части, мой Большой был еще расширен примерно на столько же в обе стороны до линии домов. Я уже стерла из своей памяти трамваи на Большом (для этого были Средний и Малый проспекты), но помню, как в 1960-м его заново асфальтировали и прокладывали троллейбусную линию. У самой проезжей части, вдоль нее тянулись с обеих сторон проспекта, как и теперь, аллеи для пешеходов. Но в мое время они были заслонены от проносящихся автомобилей стрижеными кустами акации. Кусты были почти в человеческий рост. Далее, ближе к домам, шла широкая полоса скверов. И шпалеры акаций, и скверы тянулись от Первой линии почти что до Весельной улицы, за которой проспект несколько сужался, начинались заводские корпуса и оголенные брандмауэры. Скверы когда-то были отдельными отгороженными садиками. У каждого дома был такой зеленый участок - так мне в раннем детстве объяснила бабушка. Но в начале двадцатых годов проспект реконструировали, ограды сняли, и тогда появилась сплошная зеленая полоса скверов. Тогда же вдоль домов были проложены узкая проезжая полоса для машин и тротуар для прохожих. Удивительны были деревья на Большом. Гигантские вязы, дубы... В детстве они мне напоминали тех первобытных гигантов, которые в доисторические времена свивали свои стволы и ветви в райских садах. Я видела такие деревья на иллюстрациях Постава Дорэ к поэме Мильтона "Потерянный и возвращенный Рай". Книга эта, будучи слишком больших размеров, чтобы поместиться на стеллажах или на этажерке, лежала в соседстве с еще двумя такими же огромными книгами па дедовском письменном столе. Но зато ее удобно было рассматривать, не прибегая к помощи взрослых. И та природа, которую я видела на этих иллюстрациях, напоминала мне мой родной Большой проспект. Особенно богат был такими деревьями сквер между Четырнадцатой и Тринадцатой линиями (я считаю всегда в обратном порядке, от моей родной Восемнадцатой). Этот сквер был под окнами родильного дома, где позже появились на свет мои дети. Мне случалось рассматривать их и сверху, из окон родильного дома, и снизу, когда я потом водила гулять детей под эти гигантские кроны. И еще одна деталь придавала этой улице моего детства особую гармонию и уют: по углам каждой линии высажены были ивы. Я их помню еще молодыми, но уже развесистыми, а с годами они все больше разрастались. Взрывая асфальт и занимая постепенно собой весь перекресток, они тянули свои - даже уже не ветки, а извивающиеся стволы к своим подругам, норовя соединиться с ними и перекинуть арку не только через узкие линии, но и через сам Большой проспект. Зрелище было пленительное... Зимой - заиндевелые или засыпанные снегом, нежно- зеленые весной или чуть бронзовеющие осенью, ивы эти замыкали своими живыми арками линии, склонялись над проезжей частью Большого. Откуда ни взглянуть - с набережной ли, со Среднего проспекта или с Малого, вдоль линий или вдоль самого Большого, с начала или с конца его, все гляделось несказанно прекрасно с этими старыми великанами-деревьями и с круглыми шапками ив. Это и был потерянный теперь уже Рай! Потерянный и невозвращеиный...
Иосиф тоже любил эти "выцветшие" линии, Большой проспект, но в тот раз мы почему-то стали искать более уединенное место для чтения стихов. Мы долго заглядывали в подворотни, заворачивали то на одну, то на другую линию и, наконец, в нетерпении вошли в раскрытые ворога вполне просторного двора, но... В нем была, видимо, котельная и в центре двора высилась растерзанная гора угля. Но мы уже устали выбирать и остались там. Так и ходили мы час или более вокруг угольной кучи (мне это живо напомнило "Тюремную прогулку" Ван Гога), пока Ося читал стихи. Сейчас это место застроено новым домом, и, проезжая мимо, я обречена каждый раз вспоминать нашу "вангоговскую" прогулку. Как горох из пакета, высыпаются из памяти разные мелочи, связанные с тем январем 1963-го... Вспоминается, например, что кто- то занес в наш круг один из первых иностранных альбомов, посвященный Модильяни, - я имею в виду, что альбом этот на некоторое время поселился среди нашей компании, в моей комнате. И все его листали и рассматривали. Помню эту книжку в руках Миши Мейлаха - он, глядя на какое-то ню Модильяни, сказал: "Это очень похоже на Галю Рейн". Тогда Женя только что женился. Нас рассмешило, что это сказал Миша, и сказал, глядя на обнаженную. Еще одна новинка, которой все зачитывались в моей комнате и даже заучивали наизусть из нее, - это купленная мной для сына Сережи детская книжка из английских поэтов в переводе Маршака - "Щипцы для орехов сказали соседям, / Блестящим и тонким щипцам для конфет..." и т. д. Помню Марину , теперь уже покойную жену Виги Сосноры , которая просидела с этой книжкой пару часов, заучивая: "В решете они в море ушли, в решете...". И родившуюся из глубокой задумчивости фразу Яши Гордина, относящуюся к ней и к Вите: "Знаешь, несколько лет тому назад Марина была гораздо привлекательней, когда они не были еще мужем и женой, а были часто ссорившимися любовниками..." Сам Яша был в том январе очень мрачен. Он просиживал подолгу в моей комнатке, иногда что- то писал. Я его часто оставляла одного, и опять меня выручали лыжи, путь по лесу мимо кладбища на Щучье озеро. Раз я шла, задумавшись, по льду озера - и вдруг, опустив глаза, была поражена открывшейся под ногами бездной. Лед был прозрачен, и виден был насквозь водоем, чуть ли не на всю глубину... Если бы не лыжи, то я, наверное, от ужаса тут же села бы на лед!.. Однажды мы вышли вместе с Яшей: он пошел на электричку, а я ужинать. Вернувшись, я обнаружила на столе записку: "На Кавалерийской я встретил человека с отвратительно страшным лицом. Быть беде". Разумеется, я панически испугалась, тем более что мне не удалось сразу дозвониться до Яши, его не было допоздна дома. На следующий день, чуть хохотнув на мое беспокойство, он отшутился не без язвительности. Но я долго не могла прийти в себя. Мы часто в том январе вели с ним серьезные и откровенные разговоры о призвании. Яша все уговаривал меня, что дилетантизм, сознание которого меня очень терзало, это вещь прекрасная, не надо расстраиваться и унывать! Самые, мол, очаровательные и тонкие люди - это как раз дилетанты. И уговаривал меня прочесть какой- то роман Мопассана, бесспорно доказывающий эту истину. Роман даже взят был в библиотеке, но как-тo не пошел... Не то было тогда на уме. Что еще выныривает из памяти?.. Помню, что в какой-то вечер мы втроем - Иосиф, Миша Мейлах и я - оказались в гостях у Михаила Донского и Инны Чежеговой . Возможно, они тогда, в том январе 1963-го, тоже были бездомными, не очень устроенными и поэтому проводили зиму в Комарово. Снимали уютную и теплую полукомнату-полуверанду на втором этаже какой-то большой дачи, еще финской постройки, со старой удобной мебелью. Их приют показался мне раем... За стеклами теплой террасы сугробы, чуть освещенные светом из окон. Гигантские комаровские сосны. Тишина. Крепкий чай и неспешный разговор. Разумеется, читали стихи. Для того и званы были. Не помню, читала ли я... Скорее всего - читала. Донской и Инна были благосклонны к моему творчеству. Но это испарилось из моей памяти. Я запомнила, как читал Иосиф!.. Каждый раз, когда я теперь, чуть ли не через сорок лет, вспоминаю те годы, я проникаюсь благодарностью к судьбе, которая устроила так, что можно было легко и естественно, часами, а то и вечерами, по разным поводам, в разных компаниях, а то и один на один слушать Иосифа . Читать с листа как раз удавалось гораздо реже, а вот слушать... Это устраивалось совершенно естественно - Иосиф сам искал слушателей! Поэту необходим читатель или, на худой конец, слушатель. Читателей у Бродского тогда было немного. Тем с большей готовностью он отвечал согласием на просьбу почитать при самой разной конфигурации слушателей. И в тот раз у Донских он читал много и не дожидаясь, чтобы его упрашивали. У меня такое впечатление, что стихи, прочитанные им в тот вечер, были мне уже знакомы. Может быть... Скорей всего, так и было - именно потому, что я его в те годы часто слышала, а запоминали мы тогда стихи с лета. Помню, что было прочитано в тот вечер "Я обнял эти плечи и взглянул...". А потом "на бис" Инна попросила "Рождественский романс". И на последних строчках громко всхлипнула... Как я любила в ту пору своих друзей!.. Ни с кем из них у меня не было романа или каких-либо, переходящих рамки дружбы, лирических отношений. Это место было во мне давно и навсегда занято. Именно тогда я дала зарок - никогда ни с кем из них не ссориться, что бы ни происходило, как бы ни разводила нас судьба, сколько бы ни охлаждало нас время, на какие бы подводные камни ни бросали нас обстоятельства... И пусть только смерть нас разлучит - так, кажется, писалось в каком-то романе. Пусть только она. Теперь недолго... Но все-таки правильней было бы заметить, что для Иосифа - как, впрочем, и для всех нас - "некалендарный, настоящий" 1963 год начался не в январе, а значительно позже, когда в ноябре был опубликован фельетон "Окололитературный трутень" , а в конце декабря в Москве Бродского уложили в психбольницу и начались его мытарства.... В декабре у Яши и Таты родился Алеша. Он лежал в колыбельке и очаровательно улыбался. Я, глядя на него, не раз повторяла, что даже самые чудные родители не заслуживают столь очаровательной улыбки ребенка. А еще, укачивая Алешу, я приговаривала: "Вот, дорогой, все это началось, когда ты родился. Посмотрим, сколько тебе будет лет, когда все это закончится..." Затянувшись на несколько месяцев, этот "некалендарный" год закончился наконец для Иосифа в арестантском вагоне поезда, увозившего его на Север. А за вагоном, по шпалам, коварно напоминавшим родные комаровские, летел за Иосифом, спотыкаясь на тоненьких ножках, белый листочек со стихами, написанными Сашей Кушнером : Заснешь с прикушенной губой Средь мелких жуликов... и пьяниц. Заплачет ночью над тобой Овидий, первый тунеядец. Ему все снился виноград Вдали Италии родимой... А ты что видишь? Ленинград, В его зиме неотразимой? Когда по набережной снег Метет, врываясь на Литейный, Спиною к ветру человек Встает у лавки бакалейной. Тогда приходит новый стих. Ему нет равного по силе. И нет защитников таких, Чтоб эту точность защитили. Такая жгучая тоска, Что ей положена по праву Вагона жесткая доска. Опережающая славу!
Может быть, еще раз вспомнить Иосифа ... Так хочется собрать воедино все рассыпанные в памяти эпизоды, протереть, так сказать, запотевшее окно прошлого, пока оно не заросло намертво. Вспомнить Осю - без необоснованных претензий на особую посвященность, без далеко идущих обобщений и выводов, тем более - без оценок. Пусть это будет просто голос одного из тех, кто может произнести: он между нами жил... А нас тогда было много на челне. Помню какое-то многолюдное застолье у Тани Галушко , она тогда с Рюриком (своим первым, рано умершим мужем) жила во флигеле Герценовского института. Это были не комнаты, а какие-то огромные помещения, кажется, с колоннами - то ли канцелярии в прошлом, то ли залы для игры в мяч... Все сидят за столом, а Иосиф ходит кругами около. "Ося, выпей!" - кричат от стола и протягивают бокал с сухим вином. "Нет, не хочу, не пью сегодня". - "Ося, стихи почитай", - басит Татьяна, и Ося читает... Я помню ставшие привычными на какие-то четыре-пять лет сборища у красавицы и умницы Люды Комм на тогдашнем краю мира - улице Ленсовета, которая уходила влево от Московского проспекта и какими-то своими путями, теряясь среди новостроек, выходила к Витебской дороге. В отличие от залов Таниного жилья в Герценовском, здесь была всего- навсего крохотная двухкомнатная квартирка в пятиэтажке, смежные комнатки, но и сюда набивалась пропасть народа, в том числе иностранцы, которые приходили то с Мишей Мейлахом, то с Иосифом, то с Костей Азадовским. И для всех собравшихся стихи были неотъемлемой частью существования. И опять привычное: "Ося, почитай!.." И Ося не только читал, но и пел "Лили Марлен" . Похороны Ахматовой . Никольский собор . Я пришла заранее, чтобы выбрать безопасное место (через две недели я должна была родить). Оглядевшись, я устроилась между спаренными пилонами, рассчитав, что здесь меня никто не задавит. Вышла из собора я одной из последних, но у Дома писателя, где проходила гражданская панихида, к этому времени уже собралась толпа. Я остановилась в нерешительности, и в этот момент из Дома выскочил Иосиф и, окликнув меня, осторожно протащил до двери. Поставив меня в безопасное место, он тут же бросился за Львом Николаевичем Гумилевым , положение которого в толпе тоже вызывало некоторые опасения. Чтения Иосифа в Союзе писателей на альманахах "Впервые на русском языке" у Ефима Григорьевича Эткинда . Незабываемые "Заговоренные дрожки, заговоренный извозчик, заговоренный конь..." Галчинского . По требованию зала Иосиф прочел их ("дрожки") дважды. Я уж не буду вспоминать знаменитый вечер творческой молодежи в этом же зале в 1968-м! Вечер, на который был тут же написан донос. На этом вечере, кстати, я читала стихи после Иосифа (так неловко распорядился ведущий Яша Гордин), но меня это нимало не смутило, ибо ощущением товарищество полны были и те, кто выступал, и те, кто слушал, сами стены зала источали в тот вечер дух товарищества. Хочется мне вам сказать, панове, что такое есть наше товарищество... Там, кстати сказать, на этом вечере я впервые "расслышала" Довлатова , который, встретив меня через несколько дней на улице, щелкнул учтиво каблучком и произнес: "Здравствуйте, Лена! Я - Довлатов. Я счастлив быть с вами в одном доносе..." Вообще, после процесса и ссылки во второй половине 60-х Иосиф бывал в Доме писателя часто. Его можно было застать на всех более или менее интересных вечерах, не только на альманахах Ефима Григорьевича Эткинда. Мне запомнилось какое-то многолюдное сборище на одном из вечеров, в антракте которого в фойе Ося ухватил меня за рукав и сказал: "Лена, я искал тебя! Дело в том, что Ксана Семенова , с которой Иосиф был дружен дала мне прочесть стихи Глеба. Семенов жил в это время в Москве..." Услышав о Глебе и его стихах, я почувствовала, как у меня шерсть встала на загривке дыбом. Я готова была броситься на Осю и растерзать его, выскажи он хоть слово критики, небрежения или насмешки. Но он произнес: "Я искал тебя, чтобы сказать, что это вот такие стихи, - Ося энергично сжал кулак с поднятым большим пальцем, - вот так доведенного человека", - Ося так же энергично резанул ладонью по шее. Я была ему очень благодарна... Иногда я заставала Иосифа у Рахмановых , когда забегала навестить Яшу и Тату. Мне запомнилось, как однажды на рахмановской кухне, где мы сидели и болтали, я вдруг разговорилась о своих сестрах-близняшках, Ксане и Вере , которые вечно выкидывали что-нибудь оригинальное. Иосиф, всматриваясь в меня, чуть помявшись, сказал: "Послушай, я хочу спросить тебя - только пообещай мне, что ты не обидишься на то, что я спрошу... Обещаешь?.. Твои сестры... они красивее тебя или нет?.." - "Конечно, красивее!..- вскрикнула я. - Ты не представляешь, Ося, какие они прелестные!.. Вот Яша может подтвердить, он знает моих сестер..." Но тут Яша, галантно приосанившись, выпалил: "Так вот нет, дорогая, ты не дождешься от меня такого признания, для меня ты..." и т. д. Заходил ли Иосиф ко мне на Васильевский? Редко, но все же три таких посещения я помню очень ясно. Первый раз - во второй половине шестидесятых, и связано это было с тем, что Иосиф искал комнату... Все мы тогда были бездомными (раскладушка у родителей и даже "полторы комнаты" не в счет!). Он позвонил мне на работу (у меня не было домашнего телефона на Васильевском) и спросил, нет ли у меня какого-то варианта, не сдает ли чего кто-нибудь из знакомых. А у меня как раз был такой вариант на примете. Комнату сдавала моя старая школьная подруга и соседка Тамара, жившая этажом ниже. Я и сама в какую-то грустную зиму, кажется, году в 1964-м снимала у нее эту комнатку. И я возбужденно затараторила в трубку: "Знаешь, Ося, есть, кажется... я надеюсь. Сдает моя старая подруга... Комнатка на Петроградской стороне - улочка... она сейчас Маркина называется... почти напротив "Великана", недалеко от рынка, перпендикулярна Кронверкскому... Высоко, на самом верху... Это почти мансарда... Я сама там жила несколько лет назад зимой... Ох, какой вид оттуда открывается на петроградские крыши... И какие закаты!.." Ося задохнулся на том конце провода и возбужденно простонал: "Ой-ей-ей!.. Не рассказывай, не рассказывай, а то сорвется и я потом мучиться буду!.." Кажется, в этот же вечер он и прискакал ко мне на Васильевский, я подняла с третьего этажа Тамару, познакомила их, и они тут же сговорились. Но, увы!.. Предчувствие Осю не обмануло. Тамара вынуждена была ему отказать. "Ну скажи, почему?!. - допрашивал меня Ося по телефону. - Мне так часто отказывают, что я уже коллекционирую причины!" На сей раз соседка по "мансарде" опасалась, что ее муж, молодой мужик, повадится выпивать с Иосифом. И поверить в то, что Иосиф "не поддает", она отказывалась. "Такого повода еще не случалось!.." - грустно хмыкнул Ося. Прощай, петроградская мансарда! Не быть мемориальной доске на улице Маркина, бывшей Олонецкой, а еще раньше бывшем переулке Кузнецком, а еще ранее Кронверкском... Еще об одном посещении Иосифом моего василеостровского дома чуть позднее, в 1969-м, и о нашем с ним разговоре об А. А. Ахматовой я, к счастью, тогда же сделала запись по горячим следам:
"14 декабря 1969. Вчера зашел Ося [Бродский]. Пока я возилась с детьми, он покружился в комнате и сел переписать мне несколько стихотворений. [Это были "ялтинские" стихи. Он вернулся из Ялты, куда ездил по путевке Литфонда. В это время Союз писателей, пытаясь загладить свою прежнюю вину перед ним, иногда снабжал его путевками, не возражал против его выступлений на устном альманахе Ефима Григорьевича Эткинда, даже напечатал стихи в "Дне поэзии" и т. д.] Стихи оказались превосходными... Подпись стояла краткой и однозначной - Иосиф. Дети угомонились. Мы сели выпить кофе. Заговорили о книге Саши Кушнера. Ося начал поругивать книгу. Она не устраивала его по самому большому счету. И это понятно. Конечно, тут сказываются, не могут не сказываться, противоположные поэтические позиции. Ну, видишь... Как бы это поточнее сказать?.. Кушнер исходит из условия: вот я говорю о самых страшных, о самых тяжелых вещах спокойным, сдержанным тоном. И уже одно это, этот сдержанный тон, когда речь идет о таких страшных вещах, говорит о трагической ситуации. Но это не так. Этого мало. Далеко недостаточно поговорить об этом спокойно. Ну, конечно. Две противоположные поэтические позиции. Сдержанный трагический тон С. К. и трагический захлеб О. Конечно, когда это С. К. и О. - эти две позиции равноценны. Но когда это кто-либо другой, то позиция Оси становится болтовней, а более близким, безусловно, тон Саши. Мне по крайней мере. И вот от этого разговора протянулась мысль к тому, что больше всего давит сейчас [речь шла о текущих политических событиях]. Я махнула рукой и сказала: Ой, не могу больше!!. Может быть, эту общую и незначительную фразу Ося понял слишком всерьез. Может быть, он решил, что меня надо спасти, поддержать, только он разразился вдруг проповедью, которая хоть и не очень была по адресу, но поразила меня тем, что говорил это он, Ося... Я помню его [в 1961-1962] более себялюбивым и легкомысленным. Знаешь, - сказал он, - есть у Шекспира такая фраза, самая любимая для меня во всей мировой литературе. Когда Лир начинает жаловаться на судьбу, ему говорят - Человек должен выстоять, что ж поделать... - Причем это выстоять - английский глагол, который означает сдержать напор... Ну, как сдерживают дверь, на которую напирает кто-то с другой стороны. Вот так и мы... Ничего не поделаешь, надо выстоять. Рассматривай это как сверхзадачу. Каждое новое поколение должно нести по сравнению с предыдущим большую нагрузку. Что же делать?!. В тоне его была забота обо мне. Это не был его всегдашний тон слегка свысока, который невольно прощаешь ему - что же делать, надо быть снисходительной к такому таланту. От моего достоинства не убудет. Тем более, что "чуть свысока" Ося разговаривает со всеми. Это, видимо, происходит от его глубокого самознания и самосознания. На этот раз хоть это была и проповедь, но очень дружеская, братская, я бы сказала... Он подошел к портрету Цветаевой: Вот, посмотришь на нее и сразу несчастья свои чувствуешь маленькими... И еще одно, последнее хочу добавить, - вернулся он на диван, - я чувствую постоянно громадную моральную ответственность за окружающих. - Это прозвучало уже совсем неожиданно для меня, прямо-таки демократические, даже почти народнические позиции, ай да Иосиф! Очень я рада за него. - Этому нас научила Анна Андреевна. Всех нас научила. Видишь ли, Анна Андреевна была человеком настолько высокого душевного склада, настолько высоких моральных качеств, что она понимала: общение с ней - это уже причащение для людей. Очищение. Поэтому она часто общалась с людьми более низкого склада, удивляя этим окружающих. [Помнится, хоть этого нет в моей записи, что я на этом месте воскликнула: "Остановись, Ося, а то я подумаю, что и ты здесь все это говоришь с той же целью!" - на что он нетерпеливо отмахнулся: "Ну тебя!" Ему было не до шуток.] Ну, например, она шла обедать не к Пастернаку , а к Никулину ... И этим очень удивляла всех. И дело было не в том, что у Никулина были знакомства в прокуратуре, а в это время сидел сын. Это было еще и от сознания морального долга. Вот моральный долг - этому мы от нее и научились. Может быть, конечно, Ося и со мной вел этот разговор, руководствуясь моральным долгом. Все равно, я очень была благодарна ему за это, причем больше всего я радовалась именно за него. Талант - это от Бога. А вот человечность, высокое сознание - это откуда? И как бесконечно радостно с этим встречаться каждый раз. Заговорив об Анне Андреевне, вспомнили дневники Лидии Корнеевны. "Книги" - самиздат - лежали тут же на столе. Я не без удовольствия повторила ему шутку Лидии Яковлевны о "серьезности" А. А. в этих дневниках. Это прекрасные дневники, - сказал Ося. Я спросила, такой ли он помнит Анну Андреевну. Да, - ответил он, - многое мне очень знакомо. Вот, например, Анна Андреевна в гневе... Знаешь, я помню один случай в Москве... Это было, когда Н. связался с какой-то девкой и уехал на Кавказ, не кончив Леопарди, не сделав, в общем, что нужно... И я выгораживал его два часа перед Анной Андреевной. Ну... Это были самые трудные два часа в моей жизни... Выгораживать было некуда. И я видел Анну Андреевну в гневе . Она молчала. И разговаривала - тихо. Но это было очень страшно. Я увидел, что это такое, когда говорят "раздуваются ноздри"... Он смотрел за темное снежное окно. Ах, если у тебя будут когда-нибудь зимой деньги и время - поезжай в Ялту. Это прекрасно. Понимаешь, Софья Власьевна рассчитана на зиму, а там, в Ялте, - зимы нет. Не чувствуется. И ты как будто всех обманул. Обвел. Вынырнул из этой передряги. И так хорошо! [Я вспомнила эти его слова в Париже, куда попала - первый раз за границу - в 1988-м, и как раз в декабре-январе, но при этом я ходила по улицам в модельных туфельках, которые здесь, в России можно надеть лишь ради паркета Филармонии!] Но эта наша жизнь! - вдруг сорвался он на мой тон. - Знаешь, я иногда ночыо не сплю до трех-четырех часов. От злости. Я все представляю, что бы я им сказал, если бы представился случай!.. Это было уже безумно смешно. Ося сам смеялся, а я потом смеялась весь поздний вечер - и до сих пор, вспоминая выражение отчаяния у него на лице и эту фразу. Потом Ося читал стихи. Длинные. Одно было как раз на тему - "что бы я им сказал!..", а вот второе было великолепно. Это был разговор с Богом о том, что все, данное ему при рождении, он возвращает незапятнанным, нерастраченным, неразмотанным. Вся жизнь была потрачена на творчество, на тот талант, которым Богу было угодно одарить его при рождении... - Англичане меня очень радуют... Вот я на альманахе буду читать очень длинный перевод. Приходи...". Ну и, кажется, еще всего один раз позже был на Васильевском Иосиф . Незадолго до отъезда, где-то на перевале 1970-1971-х, хотя тогда об отъезде еще никто и не думал, даже помыслить об этом никто, в том числе и сам Иосиф, не мог. Кому, действительно, могло вообразиться тогда, что так все обернется! В тот раз мы просто договорились, что он придет почитать стихи. Привести его должна была Ксаночка Семенова , с которой он дружил и бывал у нее на канале, а мы с Глебом (мы тогда уже наконец воссоединились ) попросили разрешения пригласить еще и Наталию Георгиевну . Втроем они и приехали с канала . Иосиф читал много. Среди прочитанного помню: "Остановку в пустыне", "Речь о пролитом молоке", "Так долго вместе прожили...", что-то из ялтинских... Глеб был потрясен услышанным. Особенно "Речыо о пролитом молоке". Как всегда, Глеб сосредоточился на интонации. Его пленило: "Ходит девочка, рвет цветочки... Взять бы в дочки, эх, взять бы в дочки..." Не могу удержаться от того, чтобы не вставить анекдот. Дети были маленькими. Лидка - совсем малышка, но Сереже было уже лет десять, и он бредил стихами, читал их километрами. По этой причине решено было Сережу спать не укладывать, а разрешить послушать чтение Иосифа. Сразу после чтения он отправлен был в постель. Еще перед приходом гостей мы ему на всякий случай напомнили, что, когда читают стихи, надо молчать, лучше и не ерзать: "Даже если тебе захочется глоток воды выпить - надо потерпеть, хотя бы до паузы". Следствием чего было, что когда прозвучало: "Ну что ж? Начнем, что ли?.." - Сережка возбужденно выкрикнул: "Начинаем?!." - и выпил почти весь графин с водой на всякий случай, а когда на следующее утро мы его спросили, понравились ли ему стихи, он отозвался положительно, а на вопрос, которое ему больше всего запомнилось, выкрикнул: "Про турецкую крепость!.." Знаменательная оговорка! Он имел в виду "Про греческую церковь", то есть "Остановку в пустыне".
Кстати, через некоторое время, когда Осе предложили собрать книгу и представить ее в издательство, он обратился к Глебу с просьбой взять на себя редактуру - и неофицальную, и официальную. Договорились об этом с издательством "Советский писатель", Иосиф собрал рукопись и принес ее Глебу. Из этого замысла ничего не вышло. Тут вскоре и развернулась история с его "выдворением" . Он пришел проститься и попросил Глеба оставить собранную рукопись на память. Так она и хранится у нас до сих пор. Так, между прочим... Где-то мне попалось (еще до смерти Иосифа) интервью Соломона Волкова с ним, которое начиналось фразой (передаю приблизительно, по памяти): "Как вы считаете, Иосиф, не правда ли, ваша поэтика победила? Вот я читаю такого даровитого поэта, как Лосев..." - "Да-да, - подхватывает Иосиф, - это так, мы победили!.." И мне тут же хочется на это заметить: "Совершенно верно, Ося, дорогой... Вы победили. А точнее - та самая ваша поэтика оказалась прямо-таки эпидемией для пишущих стихи. И именно с того самого момента, как вы победили, люди, заметь, перестали читать стихи . Не твои лично. Твои читают, и будут читать, ибо тут дело не только в поэтике. Но вообще таковую победу вы можете праздновать, и спешу вас с этим поздравить. И особенно - Лосева . В молодости мы его знавали как Лившица , а в детстве слыхивали и его отца, который частенько посещал пионерские сборы и утренники в домах пионеров и детских библиотеках, кто ж тогда мог себе вообразить, что сын его станет американским профессором!.." Можно, конечно, спорить и анализировать, что труднее переваривать читателю - поток плохих традиционных стихов или поток плохих стихов в стиле новой поэтики? Один черт, и то, и другое - дрянь. Но мне все-таки кажется, что в традиционном стихе читатель всегда ищет и часто находит хотя бы малость - удачную фразу, игру, образ. Мысль, наконец!.. Некое страдание и сострадание. Нечто останавливающее, дающее надежду, что это написано все-таки поэтом, а не заклинателем змей, хотя, может быть, и не совсем достаточно удачно написано. Пусть не дотянуто, но... Можно додумать. Продолжить, наконец! Что же касается новой поэтики , то читатель с первых строф просто вырубается. Для себя я, например, увы, установила эту закономерность, выследила ее. Убедилась - я змея, заклинаниям поддаюсь, но какое отношение это имеет к настоящей поэзии?!. Не утверждаю, что это - доблесть. Стало привычно: пока читаешь стихи Иосифа - напряжение при чтении не ослабевает, стих захватывает. Как только доходит дело до одного из многочисленных ревнителей новой системы - я вырубаюсь на второй строфе. Может быть, это я так устроена. Готова взять вину на себя. Состарилась. Но, похоже, так обстоит дело для очень многих. Может быть, оттого и перестали читать стихи? Может быть, для новой поэтики достаточно одного представителя - Иосифа Бродского?.. Впрочем, есть и другой подход. Вот моя сестра Ксана, подготавливая Мережковского для "Библиотеки поэта", говаривала: не надо, читая стихи поэтов иных времен, вносить современность в их восприятие, нужно судить их но законам их времени, и окажется, что все они - значительные поэты. На этом и помиримся. Ссылки:
|