Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Сарнов рещил написать книгу, получил доступ в "спецхран" и "начитался"

В 1951 году я окончил Литературный институт . В дипломе моем - в той его графе, куда полагалось вписывать наименование профессии, полученной окончившим высшее учебное заведение, значилось нечто в высшей степени неопределенное: "Литературный работник". В другие времена я, может быть, и с такой странной квалификацией нашел бы какую-нибудь штатную работу. (Скажем, младшего редактора или литсотрудника в каком-нибудь издательстве, журнале или, на худой конец, в многотиражке.) Но в 1951 году - с моим пятым пунктом - об этом не могло быть и речи. Но в уже упоминавшейся мною литгазетной статье, где моя дипломная работа о публицистике Эренбурга была отмечена как заслуживающая внимания, вскользь говорилось, что со временем она может превратиться в книгу. Вот я и подумал: а почему бы мне не превратить эту мою работу в книгу уже сейчас? Тем более что, между нами говоря, быть штатным "литературным работником" мне не очень-то и хотелось, а попробовать написать книгу хотелось очень. Я только еще не решил для себя, о чем (вернее, о ком) должна быть эта будущая книга. Сперва думал, что о Маяковском. Но коротенькая реплика из литгазетной статьи решила дело. Я сочинил ЗАЯВКУ и подал ее в редакцию критики и литературоведения издательства "Советский писатель". Заявка моя была принята благосклонно, но дело тянулось. Мне не говорили ни "да", ни "нет". Забегая вперед,- чтобы уж больше к этой теме не возвращаться,- скажу, что в конце концов, после того как Эренбург получил Сталинскую премию "За укрепление мира между народами" (премия эта котировалась гораздо выше других, обычных Сталинских премий, до Эренбурга ее присуждали только иностранцам), моя заявка была наконец принята: со мной даже собирались заключить договор. При одном только условии: книга должна называться "Эренбург - борец за мир". А это значило, что какое-то - и немалое - место в ней должно быть уделено не только публицистике Эренбурга, но и его романам ("Падение Парижа", "Буря", чего доброго даже и "Девятый вал"). Об эренбурговских романах мне писать не больно хотелось. А тут - умер Сталин, и все перевернулось. Тема "Эренбург - борец за мир" утратила свою актуальность. В общем, никакой книги об Эренбурге я в конце концов так и не написал. Но затянувшийся и кончившийся пшиком мой роман с издательством "Советский писатель" тем не менее сыграл в моей жизни очень важную роль. Когда роман этот был в самом разгаре, я догадался выпросить у издательства официальное ходатайство в Ленинскую библиотеку, чтобы мне разрешили работать в спецхране .

Грозные правила работы в сппецхране я нарушил чуть ли не в первый же день. Начал с того, что, воровато оглядываясь по сторонам, какие-то - самые крамольные - цитаты стал выписывать не в тетрадь с пронумерованными страницами, а на отдельные листки, которые,- так же воровато оглядевшись,- тут же рассовывал по карманам пиджака: пригодился многолетний школьный и студенческий опыт обращения со шпаргалками. (Впоследствии я убедился, что так делал не я один.) А без каталога я научился обходиться довольно просто. Читая выданные мне книги, журналы и альманахи, полученные законным образом (после отказа в общем зале со ссылкой на спецхран), я отмечал для себя мелькающие в тех книгах и журналах названия и имена, которым, по моему разумению, только в спецхране и могло быть место. Так, помимо необходимых мне по теме изъятых из обращения книг Эренбурга ("Стихи о канунах", "Хулио Хуренито", "Белый уголь, или Слезы Вертера", "Виза времени"), я заказал, получил и прочел "Мы" Замятина , "Роковые яйца" Булгакова , "Красное дерево" Пильняка , "Конь бледный" и "То, чего не было" Ропшина (Савинкова) и даже какую-то книгу, в которой рассказывалось о последнем аресте Савинкова и его гибели в тюрьме. (Согласно официальной версии, он бросился в пролет лестницы и разбился насмерть.) Читал я там и книги расстрелянных, изъятых из жизни и из литературы критиков: Селивановского , Воронского , Авербаха , о котором раньше знал только, что он был "литературный гангстер" (так назвал его Асеев в своей поэме "Маяковский начинается"). Не могу сказать, чтобы все прочитанное было мне интересно. Но, как известно, запретный плод, даже не самый съедобный, всегда сладок. В иные, уже более поздние времена мой друг Эмка Мандель рассказал мне, что в его "деле", некоторые выдержки из которого ему на Лубянке дали прочесть, в каком-то из полученных на него доносов особенно восхитила его такая фраза: "Интересовался реакционным прошлым нашей Родины". Вот и я тоже жадно интересовался "реакционным прошлым нашей родины", глотая без разбору все изъятое из обращения всесильным "Министерством Правды". Десять, а может быть, даже и пятнадцать лет спустя, когда я познакомился с Шуриком Воронелем и мы с ним обсуждали некоторые проблемы, связанные с историей нашей революции,- в одном из самых первых наших таких разговоров,- я, помню, вскользь заметил, что по характеру своему эта революция вовсе не была пролетарской. Самой активной ее силой, ее бродильным началом, сказал я, были выходцы как раз из мещанской, мелкобуржуазной среды. И долго что-то такое говорил на эту тему.

- Ну да,- кивнул Шурик.- Я об этом читал у Федотова . Он называет это явление "новой демократией".

- У какого Федотова? спросил я.

- Был такой русский философ,- пояснил он.

- Может быть, Федоров? спросил я. О Федорове я тогда уже что-то знал, а про Георгия Петровича Федотова даже и не слыхал.

- Нет, никакой не Федоров, а именно Федотов,- настаивал Шурик. И выразил даже некоторое удивление по поводу того, каким образом я, не читая Федотова и даже ничего не зная о нем, додумался до того, что "бродильным началом" в русской революции была вот эта самая "новая демократия". А додумался я до этого потому, что читал "Ибикус" Алексея Николаевича Толстого и "Роковые яйца" Булгакова. Герой этих самых "Роковых яиц" - Рокк (так что и яйца, может быть, по мысли Булгакова, были не роковые, а - "рокковые") произвел на меня тогда - при первом чтении - очень сильное впечатление именно вот этой своей бешеной активностью. Вот я и подумал, что именно такие люди, а отнюдь не "сознательные рабочие", на которых рассчитывал Ленин, стали чуть ли не главной движущей силой В еликой Октябрьской социалистической революции". (Роль самого Ленина, как мне тогда показалось, в той булгаковской фантастической повести досталась профессору Персикову, который, сам того не ожидая, вызвал к жизни всех этих выведенных Рокком гадов и чудовищ.) Как видите, я продолжал оставаться самоучкой. "Новый град" Федотова , "Истоки и смысл русского коммунизма" Бердяева , "Технологию власти" Авторханова и "Большой террор" Конквеста я прочел гораздо позже. Даже о существовании этих (и многих других) книг тогда не знал. Но я жадно проглотил "Хулио Хуренито" Эренбурга и "Мы" Замятина . И это помогло мне понять ублюдочную природу ленинско-сталинского социализма. Я прочел рассказ Ивана Катаева "Молоко" - и задумался о том, какой была бы моя страна, если бы Сталин не повернул вдруг так круто к насильственной коллективизации и "ликвидации кулачества". И даже с детства любимый мною "Золотой теленок" Ильфа и Петрова, прочитанный заново, открыл мне многое в ущербной природе нашего "общества распределения". Читая о мытарствах Остапа Бендера, ставшего обладателем миллиона, но вынужденного при этом выдавать себя то за знаменитого дирижера, то еще за какую-нибудь приезжую знаменитость, чтобы получить номер в гостинице, я вдруг открыл для себя ошеломительную истину: оказалось, что деньги - гораздо более демократичный способ распределения жизненных благ, чем утвердившаяся в нашей стране система ордеров, талонов и закрытых распределителей. Всем этим моим открытиям, конечно, немало способствовали и кое-какие жизненные наблюдения. Но главным их источником была - советская литература. Зажатая в тиски, подцензурная, замордованная властью, но при всем при этом успевшая сказать о многом, сумевшая на многое открыть мне глаза. Да, я оставался самоучкой. И по-прежнему пользовался все теми же "сподручными средствами". Но теперь, благодаря открывшимся предо мною дверям спецхрана, этих "сподручных средств" стало в моем распоряжении гораздо больше. Ведь помимо изъятых из библиотек книг Замятина, Булгакова, Пильняка и Эренбурга, в том спецхране я читал то и дело мне попадавшиеся статьи Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова, Пятакова, других видных деятелей советского государства, объявленных врагами народа.

Началось с предисловия Бухарина к эренбурговскому "Хулио Хуренито". Потом - в одном из журналов - мне попались знаменитые бухаринские "Злые заметки". И тут я понял, что из журналов и альманахов, попавших в спецхран, статьи "врагов народа" не изымались. И стал - уже не прицельно, а подряд - заказывать журналы, ловя крамолу уже не на удочку, а, так сказать, широким бреднем. И с жадностью глотал все, что попадется. Несколько раз мне попались даже какие-то статейки самого Троцкого. (О футуризме - в сборнике "Маяковский и футуризм".) А однажды, заказав - так, на всякий случай, не ожидая найти в ней ничего особо интересного - брошюрку с унылым, казенным названием "К вопросу о политике РКП(б), в художественной литературе", я обнаружил в ней прямо-таки золотые россыпи крамолы. К величайшему моему изумлению, оказалось, что на этом совещании в ЦК РКП(б), о политике партии в художественной литературе, 1924 , главные вожди тогдашней РКП - Троцкий и Бухарин - со всей решительностью и даже не без некоторого изящества оборонялись от навязываемой им рапповцами идеи партийного руководства литературой. Запомнилась блестящая реплика Бухарина :

- Какое дворянское Политбюро давало указания Пушкину? Троцкий тоже оказался на десять голов выше наседавших на него рапповцев. Это, правда, меня не удивило. А удивило то, что длинная его речь была выдержана совсем не в партийно-держимордовском, а тоже, как и у Бухарина, вполне либеральном духе. О том, что Троцкий был блестящим оратором и талантливым публицистом, я слышал от многих. Помню, тогдашний мой дружок Илья Зверев с восторгом пересказывал мне блестящее, как ему казалось, высказывание Троцкого о Бабеле . "Бабель глядел на революцию в упор,- сказал будто бы Лев Давыдович.- Но революция была так велика, а он так мал, что увидеть ему удалось только ее половые части".

- Сказано обидно. Пожалуй, даже несправедливо,- говорил Илья.- Но, согласись, блестяще. Я соглашался. И готов был признать талантливость этого художественного образа. Но менее всего я ожидал обнаружить в Троцком либерала. И вот - на тебе! Немудрено, что в моем интересе к "реакционному прошлому нашей родины" интерес к личности Троцкого занимал тогда самое большое, можно даже сказать, главенствующее место. И вот однажды - то ли в журнале, то ли в альманахе, то ли в сборнике - после выдержки из какой-то статьи Троцкого я обнаружил ссылку на его книгу "Литература и революция" . И подумал: если тут, в спецхране, мне разрешено читать отдельные речи и статьи этого главного врага советской власти, значит, я имею право прочесть их и все подряд, коли уж выяснилось, что они были собраны в отдельную книгу. И без долгих раздумий я эту книгу заказал. Долгих раздумий действительно не было. Но не могу сказать, что, подавая бланк с этим своим заказом, я был так-таки уж совсем спокоен. Некоторую наглость этого моего эксперимента я все-таки сознавал. Имя Троцкого даже тогда, в начале 50-х, произносилось (если произносилось) шепотом. Сосед мой, Иван Иванович, перечисляя вождей, которых доводилось ему видеть - кого вблизи ("вот как тебя"), а кого издали,- называл всех. Но когда случалось ему помянуть Льва Давыдовича, он пугливо оглядывался, словно хотел убедиться, не подслушивает ли нас часом кто-нибудь.

Сам удивляюсь, как, зная все это, я отважился протянуть строгой девушке с комсомольским значком на жакете бланк с заказом на книгу Троцкого "Литература и революция". И вот подаю я ей этот свой бланк и вижу, что по мере того как она вчитывается в не шибко разборчивый текст моего заказа, миловидное ее лицо становится все более отчужденным, чуть ли даже не враждебным. Внимательно на меня поглядев, она спросила:

- Какой Троцкий? Не моргнув глазом, я ответил:

- Лев.

- Минуточку,- сказала она. И ушла с моим бланком в руках. Ее не было долго. Минут, я думаю, семь или восемь. Но мне эти минуты показались часами. Я мысленно уже проклинал тот злосчастный миг, когда мне попалась на глаза ссылка на эту крамольную книгу. Я уже не сомневался, что вся эта история в самом лучшем случае кончится для меня позорным изгнанием из спецхрана. И даже мечтал, чтобы она кончилась только этим, чтобы не случилось чего-нибудь похуже. Наконец девица с комсомольским значком (как я теперь уже не сомневался - безусловная чекистка) вернулась и с каменным лицом сухо объявила мне:

- Нет, эту книгу заказать нельзя. И тут, как после того - первого - комсомольского собрания, на котором меня НЕ ИСКЛЮЧИЛИ и Людка Шлейман сказала мне: "Ты даже не понял, от чего мы тебя спасли", я почувствовал, как обжигающее дыхание ГУЛАГа, только что обдавшее меня то ли холодом, то ли жаром, опять отступило. Позже, вспоминая эту историю, я не раз задавался вопросом: что толкнуло меня на этот дурацкий поступок? Беспечность? Глупость? Беспечным глупцом (после моей институтской комсомольской истории) я к тому времени уже давно не был. Безрассудной смелостью тоже вроде не отличался. Что же это было? Задаваясь этим вопросом, я нахожу только один ответ. В одной случайно попавшейся мне на глаза научно-популярной книге я прочел однажды о таком эксперименте, который ученые-биологи вели с крысами. Они помещали крысу в "дом", разделенный перегородками на несколько "комнат". В одной "комнате" крысу ждала еда, в другой - питье, в третьей - нечто особо вкусненькое, какая-то, скажем, сладость. А в четвертой, когда крыса совала туда свой нос, ее било током. Ощущение не из приятных. И все крысы довольно быстро ориентировались в этой необычной для них обстановке: с наибольшей охотой совали свой нос в "комнату" с лакомством, без страха и сомнений - в "комнаты" с едой и питьем. А в "комнату", где ожидал их электрический разряд, один раз сунувшись, больше уже не совались. Но из сотни (а может быть, из нескольких сотен, сейчас уже не помню) крыс непременно находилась одна, которую, как магнитом, притягивала эта четвертая "комната". Проводившие этот эксперимент биологи пришли к выводу, что влекло ее туда любопытство. Или, выражаясь более высоким слогом, инстинкт познания. Вероятно, во мне в те годы, о которых я рассказываю (да и потом тоже), было что-то вот от такой крысы. "Инстинкт познания" - это, может быть, слишком громко сказано. Слишком высокопарно, что ли. Что ж, я согласен и на первое, более скромное определение: любопытство. Оно тоже тут многое объясняет.

Ссылки:

  • ДЫХАНИЕ ЧЕЙН-СТОКСА (СМЕРТЬ СТАЛИНА)
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»