|
|||
|
Студия и Институт истории искусств
Поэт Ходасевич был очень болен. Про это писали все мемуаристы, да и он сам не скрывал, что тело его было покрыто фурункулами. Он их считал по точному счёту и насчитал 121. Шкловский напишет про Ходасевича в "Сентиментальном путешествии" (1923): "Ходасевич Владислав в меховой потёртой шубе на плечах, с перевязанной шеей. У него шляхетский герб, общий с гербом Мицкевича, и лицо обтянуто кожей, и муравьиный спирт вместо крови" 6 4ф. Оказался Шкловский удивительно прав, и слова приклеились навсегда - так бывает, когда два остроумных человека ненавидят друг друга. Они ненавидят, но жизнь их всё время сталкивает. Впрочем, в книге Дон Аминадо "Поезд на третьем пути" (1954) тоже есть слова о муравьиной жидкости. Там говорится, что при виде Ходасевича "всем как-то становилось не по себе". "- Муравьиный спирт, - говорил про него Бунин, - к чему ни прикоснётся, всё выедает" 6 5ф. С Ахматовой вообще всё очень сложно - её мифология крепка, и множество людей пропускает удар сердца, произнося её имя. Я не пропускаю, потому что селёдкой торговали в ту петроградскую весну все - кроме тех, кто покупал рыбину, чтобы её съесть. Поэтому хочется рассказать, откуда растут хвосты этой селёдки. А растут они, в частности, из книги Ходасевича "Белый коридор" : "В последний раз торговал я весной 1922 года. Раз в неделю я брал холщовый мешок и отправлялся на Миллионную, в Дом Учёных , за писательским пайком . Получающие паёк были разбиты на шесть групп - по числу присутственных дней. Мой день был среда. Паёк выдавался в подвале, к которому шёл длинный коридор; по коридору выстраивалась очередь, представлявшая собой как бы клуб. Здесь обсуждались академические и писательские дела, назначались свидания. К числу "средников" принадлежали, между прочим, Ю. Н. Тынянов, Б. В. Томашевский, Виктор Шкловский, а из поэтов - Гумилёв и Владимир Пяст. Случалось, что какой-нибудь пайковой статьи (чаще всего - масла и сахару) не выдавали по нескольку недель, возмещая её чем-нибудь другим (увы, подчас, - просто лавровым листом и корицей). Однажды, сильно задолжав перед получателями пайков, Дом Учёных выдал нам сразу по полпуда селёдок. Предстояла, следовательно, задача продать селёдки и на вырученные деньги купить масла. Дня через два я отправился на Обводный канал . Рынок шумел. Я выбрал место, поставил на землю мешок, приоткрыв его, чтобы виден был мой товар, и стал ждать покупателей. Конечно, надо было бы кричать: "А вот, а вот свежие голландские сельди! А вот они, сельди где!" - или что-нибудь в этом роде. Но я чувствовал, что из этого у меня ничего не выйдет. Меж тем, отсутствие рекламы, сего двигателя торговли, давало себя знать. Люди шли мимо, не останавливаясь. Глядя по сторонам довольно уныло, шагах в двадцати от себя я увидел высокую, стройную женщину, так же молча стоявшую перед таким же мешком. Это была Анна Андреевна Ахматова . Я уже собирался предложить ей торговать вместе, чтобы не скучно было, но тут подошёл покупатель, за ним другой, третий - и я расторговался. Селёдки мои оказались первоклассными. Чтобы не прикасаться к ним, я предлагал покупателям собственноручно их брать из мешка. Потом руками, с которых стекала какая-то гнусная жидкость, пропитавшая и весь мешок мой, они отсчитывали деньги, которые я с отвращением клал в карман. Несмотря на высокое качество моих селёдок, некоторые покупатели (особенно - женщины) капризничали. Ещё со времён Книжной Лавки Писателей я усвоил себе золотое правило торговли, применяемое и в парижских больших магазинах: "Покупатель всегда прав". Поэтому я не спорил, а предлагал недовольным тут же возвращать товар или обменивать, причём заметил, что только что забракованное одним, приходилось как раз по душе другому. Впрочем, должен отметить и другое моё наблюдение: покупатели селёдок несравненно сознательней и толковее, нежели покупатели книг. Распродав всё и купив масло, я уже не нашёл Ахматовой на прежнем месте и пошёл домой. День был весёлый, солнце уже пригревало, я очень устал, но душа радовалась". Берберова вспоминала: "та часть Дома Искусств , где я жила, когда-то была занята меблированными комнатами, вероятно, низкосортными. К счастью, владельцы успели вывезти из них всю свою рухлядь, и помещение было обставлено за счёт бесчисленных елисеевских гостиных: пошло, но импозантно и уж во всяком случае чисто. Зато самые комнаты, за немногими исключениями, отличались странностью формы. Моя, например, представляла собою правильный полукруг. Соседняя комната, в которой жила художница Е. В. Щекотихина (впоследствии уехавшая за границу, здесь вышедшая замуж за И. Я. Билибина и вновь увезённая им в советскую Россию), была совершенно круглая, без единого угла, - окна её выходили как раз на угол Невского и Мойки. Комната М. Л. Лозинского , истинного волшебника по части стихотворных переводов, имела форму глаголя, а соседнее с ней обиталище Осипа Мандельштама представляло собою нечто столь же фантастическое и причудливое, как и он сам. Соседями нашими были: художник Милашевский , обладавший красными гусарскими штанами, не менее знаменитыми, чем "пясты" (клетчатые брюки В.А. Пяста , знаменитые в те годы в Петербурге. О них было в пародии на стихи Мандельштама "Домби и сын": И клетчатые панталоны. Рыдая, обнимает Пяст), и столь же гусарским успехом у прекрасного пола, поэтесса Надежда Павлович , общая наша с Блоком приятельница, круглолицая, чёрненькая, непрестанно занятая своими туалетами, которые собственноручно кроила и шила вкривь и вкось - одному Богу ведомо из каких материалов, а также О. Д. Форш [ 41 ], начавшая литературную деятельность уже в очень позднем возрасте, но с величайшим усердием, страстная гурманка по части всевозможных идей, которые в ней непрестанно кипели, бурлили и пузырились, как пшённая каша, которую варить она была мастерица. <...>Здесь необходимо упомянуть роман Ольги Форш, написанный ею через несколько лет, "Сумасшедший корабль", где изображаются жители "Диска" <...> (то есть Дома искусств , названного ею "Дом Ерофеевых" вместо дома Елисеевых. - В. Б.) : Котихина - художница Щекотихина; Элан - Надежда Павлович, художник Либин - Билибин, Геня Чорн - смесь Лунца и Евг. Шварца, Акович - Волынский, Сохатый - Замятин, Долива - сама Форш, Олькин - Нельдихен, Феона Власьевна - Султанова, Гаэтан - Блок, Жуканец - частично Шкловский, частично сын Форш. Сосняк - Пильняк, Еруслан - Горький, Иноплеменный Гастролёр - Белый, профессор Михаэлос - Гершензон, Микула - Клюев, Копильский - Мих. Слонимский, Тюдон - Ромен Роллан, Корюс - Барбюс, и где не названы, но фигурируют: Репин, Гумилёв, К. Чуковский, Чеботаревская, Сологуб, Тихонов, Федин и - на последней странице - человек в кепке: смесь Щёголева и Зиновьева. В романе рассказана подробно история с яйцами Белавенца-Белицкого, упоминается "умеревший офицер" из стихов Н. Оцупа. Упомянута в книге и я, и наш отъезд с Ходасевичем за границу в июне 1922 года. В замаскированной форме об этом сказано так: "По вечерам в узкую комнату (Копильского-Слонимского. - Н. Б.), как в нежилую, собирались для любовной диалектики парочки. На диванчике плечом к плечу, как на плетне воробышки, оседал целый выводок из школы ритма, или из студии, или просто сов- и пишбарышни. Они чаровали писателей. Они вступали с ними в новый союз и, если надо, заставляли расторгать союз старый. Завистницы говорили, что здесь назревало умыкание одного поэта одной грузинской княжной и поэтессой." Был один вечер, ясный и звёздный, когда снег хрустел и блестел, и мы оба - Ходасевич и я - торопились мимо Михайловского театра куда-то, а в сквере почему-то устанавливали большие прожектора, в лучах которых клубилось наше дыхание; перекрещивались лучи, словно проходили сквозь нас, вдруг освещая в ночном морозном воздухе наши счастливые лица - почему счастливые? Да, уже тогда счастливые. Мы ловили какой-то уж очень нахально приставший к нашим шубам луч - может быть, кто-то заигрывал с нами с другого конца сквера? На миг всё потухло, и мы чуть не потеряли друг друга в кромешной тьме, но опять начались сверканья, и они проводили нас до самой Караванной".
Николай Чуковский вспоминает о том, как он ходил на семинар Виктора Шкловского в Студию при Доме искусств : "Мне удаётся сейчас припомнить только одно занятие этого семинара, - вероятно, на других занятиях я не присутствовал. На том занятии, которое я помню, и речи не было о литературе - Шкловский просто рассказывал о своих приключениях в Турции и Персии в конце мировой войны. Рассказывал он несравненно лучше, чем писал. Слушали его жадно. События, свидетелем которых ему пришлось быть, он передавал как ряд эксцентрических нелепостей, чрезвычайно занимательных" 6 6ф.
Ссылки:
|