|
|||
|
Чуковские и Шкловский
Н. Чуковский пишет о Доме искусств в начале 1920-х: "Но были и такие жильцы, которые очень скоро сдружились со студистами, коротко сошлись с ними, стали непременными участниками возникшего вокруг Студии Литературного клуба. Тут, прежде всего, следует назвать Виктора Борисовича Шкловского. Между этой моей встречей с Шкловским и следующей - в Доме Искусств - всего три года. Но как за эти три года он изменился! К 1919 году Шкловский стал таким, каким его узнали все последующие поколения, т. е. лысым. Мягкие светлые кудри его исчезли. Он поселился в Доме Искусств, хотя мог бы поселиться на квартире у своего отца . Виктор Борисович, повторяю, останавливался в те годы, приезжая в Петроград, не у отца, а в Доме Искусств. Там знали его все и относились к нему не только с почтением, но и с некоторым страхом. У него была репутация отчаянной головы, смельчака и нахала, способного высмеять и унизить любого человека. Лекции на Студии читал он недолго, но влияние его на студийцев было очень велико. Со студистами он общался постоянно и попросту - как старший товарищ. Особенно близко сошёлся он со студистами из семинара Замятина . Гумилёвцев он не жаловал и вообще мало интересовался стихами, но замятинцы были от него без ума и чтили даже больше, чем самого Замятина. Лев Лунц и Илья Груздев ходили за ним, как два оруженосца. Шкловский перетащил в просторные помещения Дома Искусств заседания знаменитого ОПОЯЗА - цитадели формализма в литературоведении. Многие любопытствующие студисты посещали эти заседания, был на некоторых и я. Кроме Шкловского, помню я на них Эйхенбаума , Поливанова , Романа Якобсона , Винокура . Они противопоставляли себя всем на свете и во всей прежней науке чтили, кажется, одного только Потебню . Но зато друг о друге отзывались как о величайших светилах науки: "О, этот Эйхенбаум!", "О, этот Поливанов!", "О, этот Роман Якобсон!" Винокур к тому времени ещё не успел, кажется, стать "О, этим Винокуром", но зато крайне ценился своими товарищами как милейший шутник. Он, например, перевёл четверостишие о том, как попова дочка полюбила мельника, на сорок пять языков и на всех сорока пяти распевал его приятным тенорком. Но, разумеется, светилом из светил во всём этом кружке был Виктор Шкловский . Он не знал ни одного языка, кроме русского, но зато был главный теоретик. А опоязовцы как раз в те годы с восторгом первооткрывателей создавали свою теорию художественной литературы. Теория их, в сущности, не так уж отличалась от того, что преподавал Гумилёв на своём семинаре." Николай Чуковский вспоминал и семинар Гумилёва , который, по его словам, утверждал на занятиях, что слово "семья" произошло от "семь я", поскольку нормальная семья состоит из семи человек, говорил, что стихи может писать каждый, если овладеет несложными приёмами, и весь семинар чертил за ним цветными карандашами схему поэзии: "Подотделы и подразряды располагались в этой таблице таким образом, что составляли вертикальные и горизонтальные столбцы. Любое стихотворение любого поэта можно было вчертить в эту таблицу в виде ломаной линии, отдельные отрезки которой располагались то по горизонтали, то по вертикали. Чем лучше стихотворение, тем больше различных элементов будет приведено в нём в столкновение, и, следовательно, тем больше углов образует на таблице выражающая его линия. Линии плохих стихов пойдут напрямик - сверху вниз или справа налево. Таким образом, эта таблица, по мнению её создателя, давала возможность не только безошибочно критиковать стихи, но и писать их, не рискуя написать плохо" 6 7ф. Потом Николай Чуковский роняет ещё пару фраз: "Несколько в стороне (от Серапионовых братьев . -В. Б.) стоял один только Виктор Шкловский - всё-таки он был литератор другого поколения, начавший значительно раньше и не сливавшийся с остальными серапионовцами полностью. Да и не особенно он был, по-видимому, интересен таким серапионам, как, скажем, Никитин или Зощенко , не отличавшимся особой склонностью к теоретическим умствованиям по поводу литературы". А Корней Чуковский писал: "Я затеял характеризовать писателя не его мнениями и убеждениями, которые могут ведь меняться, а его органическим стилем, теми инстинктивными, бессознательными навыками творчества, коих часто не замечает он сам. Я изучаю излюбленные приёмы писателя, пристрастие его к тем или иным эпитетам, тропам, фигурам, ритмам, словам, и на основании этого чисто- формального, технического, научного разбора делаю психологические выводы, воссоздаю духовную личность писателя. Что думает Маяковский о революции, для меня дело побочное, а то, что он строит свой стих на метафорах и гиперболах, что у него пристрастие к моторным, динамическим образам, что ритмы у него разговорные, уличные - <...> для меня, как для критика, главное дело. Наши милые "русские мальчики", вроде Шкловского, стоят за формальный метод, требуют, чтобы к литературному творчеству применяли меру, число и вес, но они на этом останавливаются; я же думаю, что нужно идти дальше, нужно на основании формальных подходов к матерьялу конструировать то, что прежде называлось душою поэта. Мало подметить, что эпитеты Ахматовой стремятся к умалению и обеднению вещей, нужно также сказать, как в этих эпитетах отражается душа поэта" 6 9ф. Этот взгляд неполон, если не знать, что писали друг другу о Шкловском отец и сын Чуковские. В 1924 году Корней Иванович пишет сыну: "В Питере Шкловский. Дал "Современнику" статью об Андрее Белом; доказывает, что в Белом важна не антропософия, а "установка на стиль". Хотя эта демонстрация формализма уже утратила свою новизну (ей уже лет 15), он так суетится, словно вчера до этого додумался. А ведь лысый. Жёлтый, толстый, обидчивый - и милый". В письме сына через 15 лет интонация совершенно другая: Чуковские враждуют со Шкловским. Писательская вражда бесконечна. Забегая вперёд надо объяснить, что в 1940 году вышла книга Шкловского "О Маяковском" . Среди прочего, там была главка "О критике", где поминался Корней Чуковский. Чуковского эта книга ужасно разозлила - во- первых, там прямым текстом говорилось, что Чуковский недопонял Маяковского (а к 1940 году Маяковский был официально объявлен лучшим поэтом эпохи): "К Маяковскому Чуковский снисходителен". " Хлебников в то время, когда писал Чуковский, уже обнародовал свои поэмы, уже давно был известен "Зверинец", но так смешнее, так удобнее для читателя, чтобы все были маленькие". "Мы поехали в Бестужевский институт. Доклад читал Корней Иванович. Он закончил возгласом о науке и демократии: - Ничего не выйдет у футуристов! Хоть бы голову они себе откусили, - выпевал он. Аудитория решила нас бить. Маяковский прошёл сквозь толпу, как раскалённый утюг сквозь снег. Кручёных шёл, взвизгивая и отбиваясь галошами. Наука и демократия его щипала. Я шёл, упираясь прямо в головы руками налево и направо, был сильным - прошёл. А Корней Иванович повёз свой доклад дальше". К тому же, там мимоходом говорилось о газете "Речь" и о её критике Чуковском - в 1940 году ещё кто-нибудь мог помнить, что "Речь" была органом кадетской партии , а значит, сотрудничество с ней было не вполне благонадёжным. Другое дело, что самому Шкловскому можно было поставить в вину куда более серьёзные факты биографии - от эсеровского прошлого до побега из РСФСР. Но это были годы паранойи, когда неизвестно, что может повредить. Правила спасения отсутствовали, смертельно опасное и нейтральное было спутано. Но всё же люди уповали на осторожность. В 1932 году Чуковский зашёл в гости к Мариэтте Шагинян [ 42 ]. На столе стоял коньяк, а за столом сидел гость из Ленинграда, что приехал уговаривать Шагинян, чтобы та исключила из своих воспоминаний всё то, что имело отношение к побегу Шкловского в Финляндию. Книга эта, "Дневники", вышла в Ленинграде в 1932 году без упоминания побега.
Но это было восемь лет назад, когда было понятно, что могло навредить, а в конце 1930-х это вовсе стало непонятно. Но, помимо политической обиды, была обида профессиональная. Именно упрёки в недостаточном профессионализме, в отсутствии чутья - самые обидные. И для Чуковского именно они самые болезненные. В июне 1940 года Корней Чуковский пишет дочери: "О Шкловском скажу: неожиданный мерзавец. Читая его доносы, я испытывал жалость к нему. То, что напечатано, есть малая доля того, что он написал обо мне. По требованию Союза выброшено несколько страниц. Шкловский знает, что я не стану "вспоминать" о его прошлом, и потому безбоязненно "вспоминает" о моём. Но и хорош Союз, который разрешает печатать обо мне такие гадости! В 1913 году я был единственный критик, который дал хвалебный отзыв о трагедии "Владимир Маяковский". И где? В "Русском слове" , самой распространённой газете, которую редактировал Дорошевич, не любивший Маяковского. Этого отзыва Шкловский не приводит. Бедный, завистливый, самовлюблённый мерзавец. Но талантлив, порою умён, вообще какие-то большие возможности в этом человеке есть несомненно" 70ф. В августе 1951 года он продолжает как будто прерванное описание: "Я прочитал рецензию Шкловского (нашёл её у тебя на столе). Самое худшее в ней - это её видимая убедительность. Человек непонимающий (например, редактор из Ленгиза) может подумать, что и в самом деле Шкловский пишет с натуры, и не подозревая, что в его рецензии всё фантастично. Самое горькое (для характеристики Шкловского) - это развязное высокомерие, с которым он пишет о молодом (и более даровитом) товарище. А эти уроки, которые преподаёт Георгиевской, эти рецепты - как уверенно и авторитетно они сформулированы, словно он сам имеет у себя за спиной огромные писательские победы, будто он написал "Мадам Бовари" и "Капитанскую дочку". И что за странный человек. Всякий раз, когда я хочу полюбить или пожалеть его, он отшибает от себя очередным негодяйством" 71ф. Ссылки:
|