|
|||
|
Рабичев Л.Н.: Московский дом пионеров на улице Стопани. Античность. Стихи.
Это уже 1936 год. Воля Бунин приводит меня на улицу Стопани. Я пишу заявление и становлюсь восьмым членом старшего кружка античной истории (был еще большой младший кружок античной истории.) Занятия кружка с шести часов вечера два раза в неделю, третье занятие - латинский язык на квартире у известного латиниста Оранского . По выходным дням мы под руководством искусствоведа Ирины Зеест изучаем в Запасниках Музея Изобразительных Искусств - искусство древней Греции и древнего Рима. Рядом с комнатой, где проходят занятия исторического кружка, на заседаниях литературного кружка профессор Радциг читает наизусть на греческом языке главы из Иллиады или Одиссеи, что-нибудь из Гомера. Маленький лысый человечек с низким, густым, звонким, свирепым, сексуальным, огромным и шумным голосом. Громы и молнии были там, и стрелы и яд. Гармония, поэзия, трагедия и предчувствие бессмертия - искусство... После второго занятия Лена Зонина предлагает сходить в Музей Западной живописи . Первый раз в жизни я вижу непонятные кубистические картины Пикассо. Поражают меня "Сомари" Ренуара и "Тауэр в тумане" Клода Моне. Непонятное - я воспринимаю, как романтическое. Чувствую, что за этим всем скрыта какая-то романтическая тайна и ее надо разгадать. Нас восемь. Четыре мальчика и четыре девочки. Спорим на тему, что лучше - "жить и надеяться или получить и умереть" Это по поводу завещания Карла Маркса . Из мальчиков самый умный Казимир Абрамов , из девочек - Лена Зонина . У них начинается роман. А Воля Бунин больше на занятия кружка не приходит. Он целиком поглощен музыкой. Настоящее полное имя Лены - Ленина, а Воли - Револь. Это не случайно. Родители почти всех членов кружка наивные коммунисты - романтики. Это 1936 год. Только в следующем 1937 году некоторые из них будут репрессированы. Все, что говорит Лена Зонина, поражает меня, но постепенно мне все ближе и ближе становится Виталий Рубин . Весной 1937 года замечательная наша руководительница Нина Осиповна Рунова , вместе со своим мужем - членом-корреспондентом Академии Педагогических наук, Дмитрием Николаевичем Никифоровым организуют первую нашу научную командировку в один из районов Подмосковья. Семь каникулярных дней под руководством группы археологов, раскапываем мы древние курганы вятичей, находим фрагменты одежды, вооружения, утвари, медные украшения. Погода отвратительная, идет дождь. Экспедиция наша располагается в нескольких крестьянских избах. Мокрые, счастливые, восторженные, мы - дети, выполняем ответственную, результативную работу. А вечерами археологи знакомят нас с проблемами ремесла и спонтанно возникающими гипотезами. Может быть, именно эти семь дней определили не только выбор профессии, но и характер всего жизненного пути большинства тех мальчиков и девочек. Все эти дни и вечера я обменивался впечатлениями о жизни, прочитанных книгах, переживаемыми увлечениями с Виталием Рубиным . Из дома пионеров теперь возвращаемся мы вместе. Виталий живет в Телеграфном переулке, я провожаю его, он приглашает меня в свою квартиру, знакомит с сестрой и отцом. Поражает меня огромная его библиотека, мы говорим, говорим, возникает большая дружба. Через несколько дней профессор Сергиевский три часа рассказывает нам о Гомере, не легенды, а исторические школы, которые по разному трактуют и время создания "Иллиады" и "Одиссеи", и об открытиях Шлимана, и о том, что существуют разные предположения относительно того, кто автор? А окончательного ответа нет. Не попробовать ли нам изучить этот запутанный вопрос и своими путями получить неожиданные ответы? Необходимо заново прочитать текст древнегреческих поэм, ответить на таинственные вопросы: что за строй, классы, виды собственности, семья и брак, искусство, культура, производство. Каждый факт, каждое предположение на отдельной карточке с указанием номера страницы, необходимо изучить литературу по данному вопросу, источники, современные концепции и тоже - на каждой отдельной карточке, наверху - автор, год издания, издательство, название, страница. Мне достается тема "Семья в Древней Греции седьмого- шестого века до нашей эры", другим - государственное устройство, производство, власть, искусство, ремесло, архитектура. У меня образуется картотека, которая с каждым годом растет. Серия докладов и обсуждений. Вторая моя тема "Гай и Тиберий Гракхи и их реформы". Я не знаю, кто они такие, тщательно переписываю библиотечные шифры литературы, источников. После шестого урока я теперь вместе с Виталием Рубиным отправляюсь в Историческую библиотеку. Древний Рим. Сципион Африканский, консулы, трибуны, всадники, вольноотпущенники, земельные реформы, тысячелетние интриги вокруг них, всеобщее воодушевление, подлая измена, крушение всех планов, история становится игрушкой случая. Миллион разных суждений, но главное - я получаю впервые магическое удовлетворение от самого процесса письма. На эту тему я много и настойчиво спорю с Виталием Рубиным. Я утверждаю, что исторические работы надо писать, как романы, с заострением сюжета, где доминировать должно авторское дофантазирование, что любой новый текст должен подчиняться внутреннему ритму, что метафора и подтекст не менее важны, чем текст. А Виталий утверждает, что литературные красоты неуместны и, что главное - это не исказить факты, об ответственности историка перед наукой, о чести и профессиональной совести. Я старался писать, как итальянец Ферреро , а он презирал фашиста и фантазера Ферреро, и в том, 1937 году, восхищался Теодором Момзеном . Время стремительно уносилось в будущее. Я обрел восемь новых друзей. Мой доклад о реформах Гракхов понравился Сергиевскому и моим новым товарищам. Я теперь собирал материалы и уже почти закончил новую работу об Октавиане Августе. В феврале 1938 года я сначала со взаимностью, а уже через полгода без, влюбился в Любу Ларионову, и на пределе отчаянья начал писать стихи. Стихи были подражательные и непрофессиональные, но и поэзию я знал лишь в пределах школьной программы. А тут наш кружок античной истории, превратившийся для меня в нечто подобное Царскосельскому лицею, командируется в Ленинград, в Эрмитаж . Едем мы в общем вагоне. На нижней боковой полке Ленина Зонина , я на верхней, а напротив Юра Бессмертный , Казимир Абрамов , Тамара Мамонова , Лиля Моногарова , Лена Огородникова , Виталий Рубин и Олег Форафонтов . Не помню, о чем мы говорили, помню, что Лена Огородникова попросила меня прочитать одно из последних моих стихотворений, а когда я прочитал, Лена Зонина спросила меня, как я отношусь к стихам Александра Блока. Оказалось, что ни я, ни мои друзья ничего о поэте этом не знали. - А кто это такой? - спрашиваю я. Лена крайне удивлена, достает из своего рюкзака синий томик. Ритмично постукивает, поскрипывает и покачивается вагон. Лена вслух читает стихи. Двенадцать часов ночи, но никто из нас не спит. Все увлечены, а я на верхней боковой полке потрясен и "Незнакомкой", и "Соловьиным садом", и "Возмездием", и, кажется, всеми без исключения стихами "О прекрасной даме". Потрясает меня не столько форма и содержание, сколько состояние, возвышенно романтическое, мистическое и, более всего, - трагическое. Меня буквально трясет от этих стихов. Поездка была удивительная. Древне греческая вазопись, древнеримский портрет, скифское золото, античное искусство в запасниках Эрмитажа, подлинники, археологические находки последних экспедиций в Керчи, Феодосии и Тамани, искусство греческих и римских городов-полисов, Босфора Киммерийского, Пантикапеи и Фанагореи, а я, как помешанный, мечтал о московских библиотеках. Сразу же по возвращению в Москву выписываю Блока и все о Блоке, попадается книжечка Корнея Чуковского, и опять она потрясает меня, описывает он мистические скитания Владимира Соловьева, а для меня его появляющаяся и исчезающая прекрасная незнакомка - это Люба Ларионова . Читаю у Блока - "Красота страшна Вам скажут..." и выписываю Анну Ахматову, а потом - Марину Цветаеву, о которой до того вообще ничего не слышал, наконец - Велемир Хлебников. Тут я начинаю понимать, как важна форма и внутренние ритмы, и верлибры, и то, что витает вокруг них - эти подтексты, нимбы, паузы. Одним словом, не будучи профессиональным поэтом, я становлюсь профессиональным читателем стихов, я в них, - они во мне.
Летом 1938 года состоялся мой первый откровенный разговор с соседом по даче и товарищем Димой Бомасом . Он тоже увлечен поэзией и огромное количество стихов знает наизусть. Но Саша Черный, Северянин, Бальмонт, Брюсов как бы проходят мимо, а вот Хлебников задевает, а Борис Пастернак , хотя смысла половины стихов его я не понимаю, своей тайной игрой, своим безумным темпераментом и не знаю, чем еще тогда, но совершенно покоряет меня. Мы с Димой бредим этими стихами, и мне кажется, что я приобрел настоящего друга. Настоящими были и его отец, и его сестра Ляля. Июнь, июль, август - лето 1938 года было для меня наполнено открытиями и откровениями, а лето 1939 года совпало со всеобщим постижением античного мира. Наш домопионеровский кружок оказывается в Крыму, в Керчи , мы бродим по развалинам Пантикапеи, помогаем археологам экспедиции Исторического музея, осторожно снимающим слой за слоем, век за веком, находить древние предметы: амфоры, монеты, обломки скульптур. Я на скале Митридата. Там такое "кресло" между двух скал, на котором покончил с собой Митридат Понтийский, а тысячу лет спустя - сидел Пушкин. Я убегаю с базы, на которой мы остановились, сижу в этом кресле и сочиняю стихи. Не помню ни одного слова, помню состояние меланхолического восторга и предчувствия своей причастности к большой поэзии, понимаю, что не могу выйти за пределы вторичности и совершенно определенно верю в свою будущую судьбу поэта. Но до этого далеко...................................................................... Тридцатого августа встречаюсь с Волей Буниным , впервые читаю ему свои стихи, а у него на стене новая фотография. Спрашиваю: - Кто это? Он удивлен. Это, - говорит он, - самый великий в мире композитор - Стравинский, и начинает мне играть то, что у меня ассоциируется со стихами Хлебникова и непонятными, но интригующими меня картинами Пикассо и Брака в Музее Западной живописи на улице Кропоткина. В Крыму я так сблизился, так подружился с Виталием Рубиным . Почти все наши взгляды и позиции совпадали, я любуюсь его грандиозной искренностью, тем, как гармонично он организовывает свое время, каждый свой поступок превращает в самобытное слово. Работа, природа, поэзия, дружба - все у него предельно. Я так люблю его, что не мыслю существования в разлуке и перевожусь в его девятый класс, но уже в ноябре 1939 года мы с ним принимаем решение сократить время своего пребывания в школе, экстерном сдать экзамены за десять классов и на год раньше поступить на исторический факультет МГУ . Я, как и он, мечтаю совершить переворот в исторической науке. Я не могу жить без поэзии, но знаю, что время мое еще не пришло, что все мои стихи вторичны, что боль от испоганенной моей любви сама по себе и не находит адекватного выражения в стихах. За полгода в вечерней школе для взрослых мы сдаем экзамены, и на год опередив одноклассников, получаем дипломы об окончании средней школы. Лето разлучает нас, а первого сентября 1940 года происходит нонсенс. Виталий, как и мечтал, поступает на истфак МГУ, а я поступаю на первый курс Юридического института . По дороге в Большой зал консерватории зашел в соседний Юридический институт, увидел девочку, которая мне понравилась с первого взгляда, увидел на стене объявление о первом заседании литературного кружка Осипа Максимовича Брика ( Осип Брик ! Лиля ! Маяковский !), но даже не кружок, а девочка. Виталий огорошен, понять меня не может, такая степень легкомыслия для него почти преступление. Неожиданно выясняется наше различное отношение к ГУЛАГУ . Оба мы понимаем, что никаких "врагов народа" нет. Есть множество невинно осужденных людей. Но он более осведомлен, он говорит о десяти миллионах безвинно погибающих, а я говорю ему: - "Ты с ума сошел, это же больше, чем Бельгия, Голландия и Дания вместе взятые, не может этого быть. Ну двадцать, ну пятьдесят тысяч." Виталий с презрением смотрит на меня, оказывается не только легкомыслие, но и глупость! И вот, ни одно мое слово до него больше не доходит. Теперь у него глаза открываются и на стихи, они несовершенны, он поражен, оказывается я еще и графоман. Каждая секунда жизни драгоценна, тратить время на глупые споры он не желает, и навсегда вычеркивает меня из своей жизни. Я читаю Фейхтвангера "Иудейскую войну". Кто он и кто я? И вдруг прихожу к выводу, что он - копия желтолицего, а я - копия Иосифа Флавия. Иосиф Флавий по роману стопроцентный конформист. Я конформистом никогда не был. Что тогда имел я ввиду, не помню. Мне обидно, но я тоже теряю к нему интерес. Пытаюсь понять. Может быть это самозащита? Самозащита? Но, как просто я перескочил из 1936 в 1940 год. Не закончил еще о детстве, о школе, о доме *14/5, о первой своей любви и связанных с нею первых стихах, и уже подхожу к кануну войны. А ведь в моем доме *14/5 в 1939 году в квартире *62 жила Марина Цветаева и почему я, выходя из своей восемьдесят седьмой квартиры проходил мимо, не замечая ее? Шесьдесят вторая, восемьдесят седьмая квартира. Стихи-то ее я читал, а вот жива ли она, не знал. А Осип Максимович Брик? А юридический институт? Быково? Веерообразно расходятся дни и годы жизни, и только одно остается неизменным - все впереди! Буду двигаться вперед, и снова и снова возвращаться назад. Иначе пока не получается, пока новые стихи, чтобы на восемьдесят втором году жизни не забыть их, сначала стихи, а потом - все впереди! Видишь этот белый холст? Это жизнь моя. Доски, гвозди, кирпичи, проволока, жесть. Тут и правда, и война - что угодно есть! Журавлиный клин летит в дальние края. Это змей воздушный мой улетел в Москву. Красками часы и звон передать хочу. Так ребенок, например: - Мама, я лечу! И неправда, и упал, и по существу. / Два ангела с цитатами из книг. / На горизонте города и горы. / Смотрели вопросительно на них / с крестов вероотступники и воры. / Речь шла о муках смертных, о слезах, / о наших покаяниях и стонах, / но было что-то детское в глазах, / в туниках их и голубых хитонах. / Луч солнца через щель проник в окно, / и тень от них на мне остановилась. / Казалось мне, что тайно и чудно / она с моей рукой соединилась. / Ссылки:
|