Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Бухарина А.М.: перестук в Новосибирской тюрьме

Первая ночь после допроса запомнилась еще тем, что я неожиданно услышала частое постукивание в стенку. Ни в Астраханской тюрьме, ни в этапных тюрьмах этим способом общения заключенные не пользовались. Я растерянно смотрела на стенку, стараясь понять, что мне сообщают и как ответить, напряженно думала, кто же мне об этом рассказывал. Наконец забытое всплыло на поверхность сознания. Давным-давно, лет за десять до того, как я очутилась в одиночной камере, тюремной азбуке перестукивания меня научил известный народоволец Николай Александрович Морозов . Более двадцати лет провел он в Шлиссельбургской, а потом в Петропавловской крепости, где последние месяцы находился одновременно с моим отцом .

Осенью 1905 года революция освободила обоих узников. В дальнейшем Морозова и Ларина связывали общие интересы в области астрономии и древней истории. Во второй половине 20-х годов издавался многотомный труд Морозова "Христос" В этот период Николай Александрович довольно часто приходил к отцу. К сожалению, я не могу передать содержание их бесед. Я не всегда при них присутствовала, кроме того, они были сложны для моего детского восприятия. Помню только, как Морозов доказывал, что итальянцы и евреи имеют общие истоки происхождения, и, как он думал, это одна и та же нация; он по-своему объяснял разные языковые образования. Ларин это оспаривал. Морозов как ученый работал не только в области астрономии и истории, но и в области физики и химии. Многие его научные труды написаны в заключении.

Для меня Николай Александрович был личностью легендарной, потому что он вынес двадцатилетнее заключение, сохранив себя нравственно и физически. Что-то необычайно светлое виделось мне в его обаятельном облике. Морозову тогда было за семьдесят. Несмотря на длительное заключение, он не был дряхлым стариком: глубокие морщинки уже легли на его умное лицо, большой прекрасный лоб, но сквозь очки смотрели добрые, выразительные и не по возрасту молодые глаза. Я робела, когда видела его, терялась в его присутствии, но желание узнать, как он смог провести больше двадцати лет в заключении, в конце концов взяло верх, и я решилась с ним заговорить. Морозов рассказал мне о своем ощущении времени в заключении:

- Время в тюрьме проходит значительно быстрее, чем на воле, потому что мозг питается чрезвычайно однообразными впечатлениями, стираются грани лет, все сливается. Он рассказывал также, что было время, когда ему разрешали работать - то ли на огороде, то ли на цветнике... - точно не помню. Наконец, время проходило в научных занятиях, следовательно, для этого были созданы необходимые условия. С заключенными соседних камер Морозов общался перестукиванием. Вот это меня особенно заинтересовало, и я попросила его объяснить, как это делается.

Николай Александрович взял со стола лист бумаги, разграфил его на шесть рядов: в каждый ряд, кроме последнего, записал в алфавитном порядке по шесть букв, на последний, шестой, осталось три буквы. -

- Сначала, - объяснил Морозов, - надо простучать порядковый номер ряда. Затем, через интервал, порядковый номер буквы. - Поняла? - спросил он. -

- Поняла, - ответила я. Проверим, - сказал Морозов и, сжав руку в кулак, простучал о письменный стол одно-единственное короткое слово. Я не сразу смогла уловить, что это за слово. Пока я старалась понять первую букву, Морозов стучал уже вторую, затем третью, и я теряла связь букв. Лишь на третий или четвертый раз я радостно воскликнула.

- Христос! Христос! На письменном столе отца, возле которого мы сидели, лежала только что изданная очередная толстая книга многотомного труда Морозова. По- видимому, Христос так занимал в то время его мысли, что и слово, которое он дал мне для проверки сообразительности, было то же - "Христос". Закончив объяснение, Морозов заметил:

- Интересно, конечно, каким образом узники в царское время общались с заключенными соседних камер, и не только соседних - информация могла быть передана по цепочке. Но практически тебе это никогда не пригодится.

Пока я вспоминала все это, стенка безуспешно пыталась со мной связаться, а затем смолкла. И теперь настала моя очередь проявить инициативу Чтобы восстановить тюремную азбуку в памяти, сначала я решила задачу, которую когда-то мне задал Морозов, и простучала кулаком о нары слово "Христос", затем, чтобы приобрести навык, несколько фраз. Поздней ночью, когда надзиратель был менее бдителен и подремывал в коридоре, я отважилась постучать в соседнюю камеру.

Так не сбылся прогноз народовольца Морозова: его объяснение имело не только ретроспективный интерес, но и пригодилось практически. Мне удалось выяснить, что в соседней камере четверо заключенных: три биолога и четвертый, с которым я перестукивалась, - бывший сотрудник НКВД при Ягоде . Все четверо были вновь взяты под следствие из лагерей, а по первому приговору имели десять лет заключения. И фамилию, и занимаемую ранее должность мой сосед назвать отказался, но сообщил, что судим вторично, ожидает "вышку", приговор обжаловал, но надежды на его отмену у него нет, поскольку при Ягоде он занимал ответственный пост. О себе я тоже никаких подробностей не рассказала, только передала, что сижу по статье "ЧСИР" и тоже вновь под следствием.

- О последнем процессе слышали? - неожиданно спросил ответственный сотрудник НКВД.

- Очень приблизительно, подробностей не знаю, простучала я.

- Сволочи, убили Бухарина! - передал сосед. У меня потемнело в глазах, и я почувствовала сильное сердцебиение. "Точно, стукач- осведомитель", - решила я. Подозрительным показалось, почему он упомянул только Бухарина. Почему же в первую очередь не Ягоду, который, казалось бы. должен был быть ему ближе? Наконец, он не упомянул и других обвиняемых. Я опросила его еще раз простучать последнюю фразу -

- Сволочи, убили Бухарина, - снова услышала я, и сомнения мои окончательно рассеялись. Каждая буква той фразы, точно гирями, стучала мне в мозг. Выражение "убили", а не "расстреляли", казалось мне, еще большие подчеркивало бандитский характер судебного фарса, лишая его политической окраски. Надо было бы прекратить разговор, провокации я действительно боялась, но соблазн был слишком велик; этому способствовало и моё одиночество, и страстное желание узнать как можно больше.

- Кто же эти сволочи, убившие Бухарина? - решилась я спросить соседа. Почему вы сожалеете только о нем и не вспомнили остальных осужденных - Рыкова, Раковского. Крестинского и других, наконец, почему не помянули даже своего руководителя Ягоду?

Мой сосед, поняв, что о процессе я знаю больше, чем он предполагал, прежде чем ответить на мой вопрос, поинтересовался фамилией моего мужа. Этого я не открыла ему, хотя и передала, что мой муж тоже осужден по последнему процессу и расстрелян. Такое сообщение сделало собеседника более откровенным, и я услышала:

- Не обижайтесь, я упомянул только Бухарина, потому что еще с комсомольских лет любил его и считаю, что эта потеря невосполнима. Что я-то и есть жена Бухарина, сосед не заподозрил, поэтому решил, что я обижена за своего, не упомянутого Им мужа. - Это вовсе не значит, - продолжал он, что гибель остальных мне безразлична. Судьба Ягоды трагическая. Он старался противостоять террору и сдался под давлением главного преступника. Сволочи мы все: и Ягода, и я. и те, кто нас заменил. Мы стали преступниками, потому что не убили того, кто принудил нас и принуждает тех. кто нас сменил, идти на преступления. Мне осталось три дня жизни, и я не боюсь сказать, этот главный преступник - Сталин!

Нового он мне ничего не открыл, но разговор произвел на меня удручающее впечатление. Оставшуюся часть ночи я не могла уснуть. По-видимому, я зря заподозрила в своем соседе за стенкой осведомителя. За несколько дней нашего знакомства я привязалась к этому обреченному на смерть человеку, знавшему цену процессам, сохранившему свое прежнее отношение к Н.И.

Вечерами я прислушивалась к его четкому постукиванию в стенку и никак не могла воссоединить смертный приговор с мерным стуком его руки. И когда через несколько дней я услышала его последние слова: "Прощайте, приговор утвержден!" - я была потрясена. Меня знобило, трясло, как в лихорадке. "То же будет и со мной", - думала я в те минуты. См. Бухарина А.М. о Ягоде

Мысли об аресте Димы Осинского и Андрея Свердлова , так взволновавшем меня когда-то, привели к печальным размышлениям относительно моего следствия: кого могли навербовать следователи в так называемую контрреволюционную организацию молодежи? Конечно же, предположила я, именно они, Д. Осинский и А. Свердлов, станут ее главными действующими лицами.

И если в 1934 году Д. Осинский и А. Свердлов были всего лишь "вольнодумами", то кем же их могли сделать в 1938 году, в период повальных арестов? По-видимому, террористами, вредителями изменниками Родины. Арестованный Валериан Валерианович Осинский , отец Димы, уже фигурировал на процессе Бухарина как свидетель обвинения, непонятно почему - не как обвиняемый. Он рассказывал об ужасающих, страшных преступлениях, якобы совершенных не только Бухариным, но и им самим. Это обстоятельство укрепило мое предположение, что Андрей и Дима вновь арестованы.

Одновременно с ними могли быть арестованы многие другие - дети репрессированных родителей. И по возрасту, и по своей биографии я к этой молодежи вполне подходила. Такую конструкцию своего так называемого дела я соорудила. Там, в камере, толчком к размышлениям о нем послужил осужденный на смерть сотрудник НКВД.

Меня занимала не столько судьба Ягоды, сколько вопрос, в какой мере он сам был в ней повинен. Одно воспоминание наплывало на другое, как я ни старалась их гнать от себя, чтобы постараться уснуть. Я не исключала, что следующий день снова принесет сражение со Сквирским - надо было экономить ничтожные силы.

Я основательно продрогла от промозглой сырости на нижних нарах и наконец возвратилась в ужасную реальность, почувствовав, что лежу не на воображаемой перине, а на жестких досках и до боли отлежала худые, костлявые бока. Пришлось напрячься и перебраться на верхние нары, на свою всегда спасающую шубку, свернуться клубком, чтобы согреть ледяные ноги. См. далее Бухарина А.М. о Гарике, сыне Ягоды По возвращении в Москву я пыталась узнать о дальнейшей его судьбе, но все мои старания оказались тщетными.

Ну а сам Ягода? Он исчез не бесследно, конец его известен, руки его в крови. Однако повинен он вовсе не в тех преступлениях, которые ему инкриминировались на процессе. Он виновен прежде всего в том, что пронес через все свои последние годы тайну сталинских преступлений и оказался их соучастником.

Из трех наркомов, возглавлявших ОГПУ НКВД ( Ягода , Ежов . Берия ), Ежов был ограниченным фанатиком, слепо верил в Сталина, беспрекословно подчинялся ему, он не был связан органически с большевиками ленинского поколения, и все уже катилось, как по рельсам, хотя и сам Ежов, как я слышала, под конец своей деятельности не выдерживал "ежовшины".

Берия человек темной биографии и но своей вероломной психологии свой человек для Сталина.

Драматическая история Ягоды дала пищу для моих размышлений бессонной ночью в Новосибирском изоляторе. Между тем утро уже подкралось, что никак не отразилось на освещении в камере: так же горела тусклая электрическая лампочка и ничуть не стало светлее; но в коридоре уже слышался шум, громыхание засовов: водили на оправку, разносили завтрак синеватую ячневую кашу, политую каким-то противным жиром, долгожданную пайку и кипяток. Тотчас же прибежала крыса, схватила кусок хлеба и удовлетворенная, быстро шмыгнула под нары. Пожилой надзиратель, заметивший через глазок, что я кормлю ее, вошел в камеру и добродушно проворчал:

- Пошто ты ее, девка, кормишь, разведешь их здеся столько, что житья от них не будет; тут до тебя женщина сидела, так от этой крысы визжала на весь изолятор, покою не давала, а тебе хоть бы что.

- Житья нет и с крысами, и без них - крысы ничего не меняют Надзиратель покачал головой и запер камеру Так текли дни - серые, безликие, одинаково беспросветные; надо было придумать хоть какое-то занятие, чтобы гнать от себя черные мысли. Я безуспешно пыталась добиться разрешения получать книги. Как-то, заметив в углу камеры на полу ржавый гвоздь, я нацарапала на нарах 64 клетки, из хлеба слепила шашки разной формы, чтобы играть за себя и за противника, но каждый раз ночью, когда я засыпала, крыса и мышиная мелюзга, которую я в расчет не принимала, поедали мои шашки, и я в конце концов предпочла хлеб съедать. По утрам, как молитву, я повторяла заученное наизусть письмо Бухарина "Будущему поколению руководителей партии". Нельзя было забыть ни единого слова, хотя в те дни похоже было, что оно, это письмо, уйдет со мной в могилу Ежедневно меня выводили на десятиминутную прогулку, но весна, которая баловала необычно ранним теплом, к середине мая круто повернула вспять, не раз маленький тюремный дворик покрывался снегом, и зеленая травка у моего окна седела от утренних заморозков, или же лили холодные проливные дожди. Лишь в середине июня пришло долгожданное тепло.

- Эх и вёдро же сегодня! - сказал вошедший в камеру надзиратель, - начальства нет (было воскресенье), можешь гулять дольше". Во дворе было жарко и необычно тихо. Через окно следственного отдела Сиблага не слышался, как обычно в будние дни, непрерывный треск пишущей машинки, ветер доносил откуда-то дурманящий аромат отцветающей черемухи, а возле моего зарешеченного окошка, в травке, вытянулись на тонких стебельках солнечные одуванчики. Высоко в безоблачном небе стайка стрижей то вихрем снижалась, то стремительно взмывала ввысь, взмахивая изящными дугообразными крылышками. "Смотри, смотри, Анютка, - стрижи!" - обязательно крикнул бы Н.И., но знакомого голоса не послышалось, и я, еле сдержав слезы, попросила надзирателя вернуть меня в камеру. Мрак в тот момент больше соответствовал моему настроению, чем ясный день в каменном мешке тюремного двора. Возвратившись в камеру, я почувствовала потребность разрыдаться, выплеснуть накопившуюся душевную скорбь, но не смогла. Чтобы скоротать время и отвлечься, я мысленно повторяла стихи. И вспомнились мне строчки Веры Инбер:

"...когда нам Как следует плохо, - мы хорошие пишем стихи" Мне было "как следует плохо", невыносимо тяжко и одиноко, и, хотя я не совсем согласилась с поэтессой в том, что стихи при данных обстоятельствах непременно смогут быть хорошими, я решила, что надо дерзать! Иначе в одиночестве в этом темном подвале, без книг, с одолевавшими меня страшными мыслями, впору сойти с ума. Так я решила сочинять стихи; записывать их, следовательно работать над ними, мне не пришлось - ни бумаги, ни карандаша не давали. Надо было сочинять и запоминать. Мне захотелось отразить мое настроение после прогулки в тюремном дворе. Я успела сочинить всего пять строк:

Тучей сгустилась печаль.

Пала на сердце туманом.

Синяя ясная даль

Кажется мглой, и обманом

Трепет цветущей весны. Только я стала повторять эти строки, чтобы запомнить их и затем продолжить стихотворение, как неожиданно дверь в камеру растворилась, и вошли двое: Сквирский, который после первого допроса меня больше не вызывал, второй, как пояснил мне потом надзиратель, начальник управления НКВД Новосибирской области. Пользуясь тем, что в камере потеплело, я лежала в нижнем белье, укрытая платком: берегла юбку, которая уже начала расползаться от сырости.

- Разве в лагере вас не учили вставать перед начальством?! - крикнул Сквирский.

- Встать сейчас же!

- Нас приучали, но я оказалась неспособной ученицей, - ответила я, продолжая лежать.

- Долго будете молчать, княжна Тараканова? Я вас предупреждал: если не раскроете контрреволюционную организацию молодежи - сгниете в этой камере.

- Буду сидеть столько, сколько вы будете держать меня в ней, выбраться отсюда, к сожалению, я не имею возможности.

- Если вы избрали такое поведение - продолжать молчать, имейте в виду, вас ждет расстрел.

- Следовательно, беспокоиться не приходится, я не сгнию в этой камере.

Начальник управления Новосибирского НКВД, смотревший на меня с любопытством, не проронил ни слова.

"Гости" вышли из камеры. Так первое стихотворение, трое я попыталась сочинить, осталось незаконченным. Время шло, я чувствовала себя все хуже и хуже. Сырость уже давала себя знать, я стала сильно кашлять. Спала я тревожно. По ночам меня стали мучить галлюцинации, а возможно, то был страшный повторяющийся сон: в верхнем углу камеры, под потолком, словно на Голгофе, мне виделся распятый на кресте, замученный Бухарин (быть может, это видение мучило меня потому, что этому предшествовали воспоминания о народовольце Морозове). Черный ворон клевал окровавленное, безжизненное тело мученика. В течение нескольких дней я не могла избавиться от повторяющегося кошмара и как-то от ужаса закричала так, что было слышно в коридоре. Вошедший в камеру надзиратель решил, что я испугалась крысы.

- Что кричишь, крыса укусила?

- Да нет, сон страшный приснился. После посещения Сквирского я окончательно поняла, то жизнь моя может оборваться ежедневно. И захотелось мне забыться, заглянуть в свое счастливое прошлое, незабываемый крымский вечер, положивший начало нашему роману с Н.И.. и отразить его в стихах. Стихи далеки от совершенства, но и по сей день они дороги мне как светлое воспоминание. Там были и такие сроки:

Я помню тот крымский вечер,

Что начало начал положил.

Невнятно шептал что-то ветер,

Так радостно весел ты был.

И вечер темный, сонный

Нас тишиной обнимал.

Где-то дятел стучал монотонно

И где-то кузнец стрекотал.

Утомясь от дневного зноя,

Аю-даг жадно воду глотал,

И в пене морского прибоя

Он морду свою обмывал.

А темное небо глядело

Миллиардами звездных глаз,

Казалось, оно хотело

Получше увидеть нас.

И море огнем фосфорилось,

И падали звезды во тьме.

В глазах твоих нежность искрилась,

И стал ты так близок мне.

В тот вечер мы поздно расстались,

Ты мне ничего не сказал,

Лишь только глаза улыбались,

И крепко ты руку мне жал.

А волны морские сказали,

Что быть тебе скоро моим.

Задорно они хохотали

Шумящим прибоем морским.

Мне было всего лишь шестнадцать.

Шестнадцать волнующих лет.

Увы, мне уж много за двадцать,

А прошлого ярок так свет. Сравнительно недавно мне пришлось перечитать это стихотворение, и строка "Увы, мне уж много за двадцать" напомнила об относительности восприятия возраста и времени. Из восьми лет - с шестнадцати до двадцати четырех - два последних, с августа 1936-го по август 1938-го, были насыщены мучительными страданиями, и годы эти казались очень длинными, хотя и без того для молодого человека восемь лет - срок немалый. Но как хотелось бы теперь, когда мне более за семьдесят, чем тогда было за двадцать, вернуть мои "много за двадцать" - конечно же, без той страшной камеры...

Ссылки:

  • БУХАРИНА А.М. В НОВОСИБИРСКОМ СЛЕДСТВЕННОМ ИЗОЛЯТОРЕ
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»