|
|||
|
Михаил Ардов: В Крыму у Габричевских
Воспитанный Ахматовой , я воспринял от нее отрицательное отношение к коктебельскому культу Макса Волошина . Но поскольку я подружился с Габричевскими, жил у них месяцами, мне волей-неволей пришлось посещать "Дом поэта" . Раза два мне пришлось сопровождать туда Александра Георгиевича в Духов День. День рождения Макса - 16 мая 1877 года - был на второй день праздника Пятидесятницы . Это дало ему повод всякий год устраивать семейный праздник именно в День Святого Духа , что само по себе весьма кощунственно, а уж коли речь идет об антропософе, да и язычнике, то - ни в какие ворота не лезет. В шестидесятых годах у Марии Степановны Волошиной в Духов День собиралось не весьма многочисленное общество, состоявшее из интеллигентов второго, а то и третьего разбора. Какие-то отставные певички, немолодые, но восторженные девицы... Мы с Габричевским бывали чуть ли не единственными мужчинами. Угощение обыкновенно состояло из самодеятельных тортов с большим количеством питьевой соды, а также коробок с шоколадными конфетами, которые были решительно несъедобны. Марии Степановне дарили шоколад в большом количестве, и коробки эти месяцами или даже годами лежали в кладовке, дожидаясь своей очереди попасть на стол. Вдова поэта привыкла к поклонению певичек и девиц, а потому изъяснялась всегда тоном капризным и безапелляционным. - У нас в Коктебеле, - говорит она, - все раскопали этими Гольденвейзерами... - Бульдозерами, Мария Степановна, - почтительно поправляет какая- нибудь обожательница поэзии Макса. - Какая мне разница? - отвечает вдова.- Все равно - гадость! А вслед за этим произносится такое: - У нас в Коктебеле совершенно невозможно достать ни человеческого мяса, ни человеческого молока... (Разумеется, тут нет и тени антропофагии, речь идет о качестве съестных припасов.) В особо торжественных случаях сама Мария Степановна появлялась у Габричевских. Помнится, я был свидетель забавной сценки. Некий местный коктебельский житель стал вспоминать двадцатые годы, когда Коктебель был малолюдным, а залив - полным рыбы. При сем присутствовавшая вдова Волошина необычайно оживилась и, по-рыбацки отмерив ладонью расстояние на левой руке, показала: - Вот такие были лобаны!.. Тут старожил стал говорить о ядовитых рыбах, прикосновение к которым вызывало воспаление и отеки на руках. Мария Степановна с тем же воодушевлением и с тем же жестом подтвердила: - Вот такие бывали опухоли!.. Стоит жаркий летний день. Я поднимаюсь на балкон - место занятий Габричевского и застаю его в некотором смущении. Он говорит: - Сейчас ко мне придет Мариэтта Шагинян и будет спрашивать о своей книге. А я не знаю, что ей сказать... Незадолго до этого Шагинян преподнесла ему свое сочинение о чешском композиторе, если не ошибаюсь в написании имени, Мысливичике, и, разумеется, опус этот был ниже всякой критики. - Я убедился, - продолжает Габричевский,- что она не знает слово "шпалы". Описывая свое железнодорожное путешествие, она между прочим замечает, что "рельсы лежали на бревнах"... Тут я поспешно ретируюсь, ибо вижу, что Шагинян уже поднимается по лестнице. Через час, когда она ушла, я опять поднялся на балкон. - Ну, и что вы ей сказали по поводу книги? - спрашиваю я Габричевского. Он невозмутимо говорит: - Я ей сказал, что бревна, на которые кладут рельсы называются шпалами... Вообще я полагаю, что феномен Мариэтты Шагинян еще ждет своего исследователя. Литературная одаренность, бурный, неукротимый темперамент, необычайная плодовитость, полное, мягко выражаясь, отсутствие умственных способностей и все это в сочетании с искреннейшей преданностью делу партии Ленина - Сталина... Шагинян сама рассказывала у Габричевских о своем замечательном лондонском приключении. Она попала в Англию в октябре 1956 года, когда советские люди еще вообще за границу не ездили. И вдруг она увидела на улице демонстрацию. Разумеется, Шагинян решила, что свой социальный протест выражают эксплуатируемые капиталистами рабочие. И она немедленно присоединилась к процессии, пошла в первых рядах, размахивала своей клюкой и что-то выкрикивала... А демонстрация тем временем достигла своей цели, каковой оказалось советское посольство. Это был протест против зверского подавления нашими танками венгерской революции ... И тут Шагинян поспешно ретировалась. Одна моя знакомая дама в шестидесятые годы жила в Литфондовском доме, где была и Шагинян. За табльдотом она то и дело повторяла: - Я - сталинка... Ей возражали: - Но, позвольте, ведь Сталин убийца миллионов ... - Ну и что? - говорила старуха. - Они все были предатели... - Как? 20 миллионов предателей?.. - Да! Да! Да! - отвечала Шагинян, - вот сейчас все твердят о Бухарине... А у меня с Бухариным был роман. У меня есть его любовные письма!.. Там каждая строчка дышит предательством!.. Среди тех, кого я видел в доме Габричевских, был лишь один человек, который мог считаться другом Александра Георгиевича, был ему ровней. Это - Генрих Густавович Нейгауз , "Гарри", как его звали близкие люди. Насколько я могу судить, Габричевский и Нейгауз сошлись и подружились во время войны в страшном городе Свердловске , куда оба были высланы. Их связывала не только общая любовь к музыке в частности и к искусству вообще, оба они были люди пьющие, а это, как известно, особенно сближает. В конце жизни Габричевский уже совершенно не пил, ну, а о Нейгаузе этого нельзя сказать. Мы с Габричевским идем по Тепсеню. Я говорю: - Вы помните строчки Мандельштама о Нейгаузе? - Нет, - отвечает мне А. Г., - я вообще первый раз об этом слышу... Я читаю ему: - Разве руки мои - кувалды? Десять пальцев - мой табунок! И вскочил, отряхая фалды, Мастер Генрих, конек-горбунок. - Замечательно, - говорит Габричевский. Удачность мандельштамовской метафоры подтвердилась для нас впоследствии неожиданным образом. Уже после смерти Генриха Густавовича его вдова Сильвия Федоровна просила Габричевского перевести с немецкого на русский юношеские письма Нейгауза. Писаны они были в Вене, где он учился, и адресованы в Россию его родителям. Отец рекомендовал сыну играть не Брамса, а Шопена. В ответ на это Нейгауз младший писал, что Шопена может исполнять "любой фортепианный жеребец"...
У Нейгауза был удивительный облик. Он был тонок, изящен, элегантен, лицо излучало ум, доброту, живость... Шутки его бывали блистательны. Рассказывали, например, как ему довелось в Консерватории слушать игру на фортепиано какой-то очень красивой студентки. Отзыв его был такой: - Венера... Только бы еще руки обломать... Я помню с какой любовью, с какой-то особенной улыбкой он говорил о своем лучшем ученике - Рихтере . Такой, например, рассказ. Святослав Теофилович сдавал экзамен то ли по истории музыки, то ли по так называемой "музыкальной литературе". Какое бы произведение ни называли экзаменаторы, Рихтер, не говоря ни слова, подсаживался к роялю и играл... Наталья Алексеевна однажды спросила: - Гарри, что такое пошлость? Нейгауз отвечал: - Это - нечто вроде религии. Только гораздо сильнее. Когда Генриху Густавовичу исполнилось семьдесят пять лет, Габричевские жили на даче в Переделкине, у своего зятя Олега Стукалова . Чуть ли не в самый день рождения туда пришел Нейгауз с женою. Наталья Алексеевна накрыла стол и огласила шуточные поздравительные телеграммы, которые сама сочинила к этому дню. Генрих Густавович очень смеялся, с удовольствием принял их и при этом сказал: - Вот это я понимаю - телеграммы... А то мне все желают "долгих лет жизни"... И это в мои - семьдесят пять... В тот вечер состоялся и мой с ним существенный разговор, один единственный, ибо, когда он говорил с Габричевским, я, разумеется, помалкивал. А тут мы с Нейгаузом заговорили о русской поэзии XX века. Он знал ее великолепно и, к радости моей, оказался поклонником Иннокентия Анненского . Причем он помнил наизусть не только самые известные стихи, как, например, "Смычок и струны", но даже и шуточные, такие, как сонет-акростих "Петру Потемкину на память книга эта". И еще воспоминания того вечера. Сильвия Федоровна - швейцарка, и вообще дама сдержанная, следила за тем, чтобы Нейгауз не злоупотреблял спиртным. А Наталья Алексеевна, как хозяйка, его угощала. И вот Генрих Густавович в сердцах заявил, что разница между ними, как между "Православием и Кальвинизмом"... В шестидесятые годы на коктебельской почте почему-то невероятно перевирались присылаемые туда телеграммы. Как-то летом у Габричевских ждали Нейгауза. Он должен был приехать из Ялты. Наконец, приносят телеграмму. Но в ней все искажено так, что невозможно понять, которого числа и каким видом транспорта прибудет Генрих Густавович. И всю эту телеграфную абракадабру венчала подпись: "Пейгауз". В доме Габричевских я близко познакомился с одной из колоритнейших фигур тогдашней Москвы- Ниной Константиновной , вдовою художника Льва Бруни и дочерью поэта Бальмонта . Она иногда заходила и на Ордынку к Ахматовой, но Анна Андреевна ее, честно говоря, недолюбливала. Полагаю, тут сказывалась антипатия акмеистов к самому Бальмонту . Царствие Небесное Нине Константиновне, человек она была доброжелательнейший, необычайно общительный и совершенно возвышающийся над бытом. В начале шестидесятых она еще где-то состояла на службе, а потому бывала в своем крымском доме лишь наездами. Появляясь у Габричевских в Коктебеле, она нам говорила: - Я решила поехать в Судак в мае, но Николай Иванович не хотел меня отпускать. Тогда Софья Федоровна посоветовала мне обратиться к Ивану Петровичу, а тот позвонил Андрею Сергеевичу, чтобы он через Анну Семеновну воздействовал на Николая Ивановича... И еще я просила об этом Клавдию Карповну, и, в конце концов, Николай Иванович разрешил мне уехать на три недели... Тут следует заметить, что ни один из нас, слушающих этот монолог, не только не знал никого из упоминаемых людей, но и представления не имел даже, где именно Нина Константиновна служит. В этом роде были почти все ее рассказы. Там мелькали какие-то "Леночки", "Зинули", "Сереженьки" и т. д. и т. п... Изредка, правда, появлялась в этом водовороте имен спасительная соломинка - "Корней Иванович", но она сейчас же исчезала среди "Петров Петровичей", "Иван Казимировичей" и "Станислав Сергеичей"... Как-то раз Нина Константиновна рассказала нам, что ехала в поезде от Москвы до Феодосии в одном купе с детской писательницей Валентиной Осеевой . Разумеется, как и все прочие бесфамильные "Семены Степанычи" и "Софьи Капитоновны" попутчица оказалась милейшим человеком и всю дорогу угощала нашу Н. К. превосходнейшим таллинским шоколадом. - Я съела так много шоколада только еще один раз в жизни, - призналась рассказчица - Это было на юбилее Корнея Ивановича. Когда умерла Ахматова, Нина Константиновна приехала в Ленинград на похороны. Как и весьма многие из нас, в Союз писателей на "гражданскую панихиду" она не пошла, и мы все долго ждали на комаровском кладбище, пока привезут гроб... Было очень холодно. В какой-то момент Нина Константиновна отозвала меня в сторону. Она открыла свою поместительную сумочку, извлекла оттуда фляжечку с коньяком и стопочку, мы с ней выпили, чтобы немного согреться... После похорон мы отправились в ахматовский домик, в Будку. Там была панихида. Служили священник и диакон. Как только они облачились, Нина Константиновна извлекла все из той же своей сумки тоненькую церковную свечку и зажгла ее. Тут я понял, что она - великий человек. Ссылки:
|