Мама Мирра со слов Андрея Ивановича Воробьева
Андрей Иванович Воробьев – дважды академик: Большой академии (РАН) и
Медицинской (РАМН), в течение 20 лет директор Гематологического научного
центра – крупнейшего в мире по изучению болезней крови. Он – удивительно
открытый, простой в общении и очень доброжелательный по натуре
человек.
...Прежде чем рассказывать о своей маме, Андрей Иванович подробно поведал о
семейной генеалогии.
– Кто мои предки? Один дед, из крестьян, пришел босиком в конце
позапрошлого века в Москву из деревни Речицы Бронницкого уезда, нанялся
мальчиком в магазин, кончил купцом 3-й гильдии. Это – Иван Егорович
Воробьев. Его жена – Евгения Осиповна, урожденная Соколова, приехала уже
невестой из деревни Ермаково Борисоглебского уезда Ярославской губернии. Ее
отец – Осип Леонтьевич Соколов, крестьянин-каменщик, подрядчик, перед
революцией имел два дома около Андроньевского монастыря в Москве.
Другой дед, Самуил Исаакович Кизильштейн, из семьи крымских виноделов. Он
приехал учиться в Москву в университет на медицинский факультет. Стал
врачом. Его жена, моя бабушка – Елизавета Вениаминовна Рейгродская, дочка
извозчика (балагулы) из Сувалок, но она уже кончила Московскую
консерваторию. Мои папа и мама родились в Москве. Родители мамы умерли
рано, их я не знал.
В нашей семье из четырех бабушкиных сыновей трое погибли – Лубянка и фронт,
а четвертый – Федор Иванович Воробьев – сидел около 20 лет за религиозные
убеждения. Умер своей смертью в 1971 году в чине архимандрита
Троице-Сергиевой лавры.
Родители Воробьева Андрея Ивановича
Мой отец Иван познакомился с мамой Марией (правда, она сама больше
любила, чтобы ее называли Миррой) еще в детстве, в коммерческом училище,
где они учились. Там и зародилась детская любовь. Потом оба поступили в
МГУ – папа на медицинский, а мама на
биологический факультет. Там же, в феврале 1917-го, вступили в партию
большевиков. Потом отец ушел на Гражданскую войну, был членом политотдела
армии. В 1920 году его, полуживого после тифа, мама вывезла из Брянска в
Москву. Тогда они и поженились. В 1922-м родилась моя старшая сестра
Ирина, а шесть лет спустя – ваш покорный
слуга. И мама, и папа пошли не
по партийной линии, а посвятили себя науке. Но оставались активными
коммунистами. В 1927 году в нашей квартире, точнее в коммуналке, где мы
жили, побывал
Троцкий. Мы занимали две комнаты в
бывшей квартире некоего Александрова, 10 семей в ней проживало, нам дали
две комнаты, причем одна – огромная, в 50 квадратных метров, бывшая бальная
зала. В ней и выступал Троцкий, стоя на столе перед битком забитой
комнатой. Несомненно, там присутствовал и кто-нибудь из осведомителей ГПУ –
за Троцким давно уже шла слежка, и в том же 27-м маму и папу исключили из
партии, но позже, после поражения троцкистов, папу восстановили в партии,
как, впрочем, и руководителей оппозиции. Мама писать заявление о
восстановлении не стала, так и осталась беспартийной. Но в декабре 1934-го
после
убийства Кирова папа на
партсобрании сказал, что сомневается в причастности
Зиновьева к этому преступлению. Его
снова исключили из партии и отправили в
Алма-Ату заведовать кафедрой
физиологии. Мама осталась с нами в Москве, отец, ожидая неминуемого ареста,
не велел ей ехать с ним. И действительно, в конце 1936-го его арестовали,
привезли в Москву, где 20 декабря состоялось заседание Военной коллегии
Верховного суда. Отца приговорили к
расстрелу и в тот же день
казнили.
По трагической случайности, а может и не случайности, в тот же самый день
арестовали маму. Накануне она закончила очень серьезную работу по
эндокринологии рака
и связи желез внутренней секреции с опухолевым ростом – одно из первых
в мире исследование по этой теме. Она работала научным сотрудником в
Институте питания. Мы с сестрой остались на попечении бабушки, помогала ей
Зина, мамина
старшая сестра. Ее мужа
Михайлова тоже расстреляли, а сына
Юрия посадили вместе с будущей женой
Гинзбурга
Ниной Ермаковой.
Маму осудили по статье 58-й сразу по
нескольким пунктам: 8 – террор, 10 – антисоветская агитация, 11 –
групповщина и 17 – соучастие. Ее приговорили к
10 годам тюремного заключения в
одиночке. Год она просидела в
Лубянке, после чего ее перевели в
Ярославский централ, который
считался местом для уничтожения заключенных. Условия содержания там были
такие ужасные, что у нее началась цинга, выпали зубы, она уже умирала от
сердечной недостаточности – и это прежде совершенно здоровая и еще
сравнительно молодая женщина, всего-то тридцати восьми лет от роду.
Как это ни парадоксально, но от смерти она спаслась благодаря лагерю. Все
тюрьмы к этому времени оказались переполненными, а за Уралом, в Сибири и на
Крайнем Севере быстрыми или, как тогда говорили, ударными темпами
разворачивались гулаговские лагеря. Маму отправили на
Колыму. Туда, как правило,
отправляли всех троцкистов с указанием использовать только на тяжелых
физических работах. На Колыму мама добиралась в одном эшелоне с
Евгенией Гинзбург, матерью
Василия Аксенова, которая в 60-х
годах написала широко известную
книгу «Крутой маршрут». В лагере
Эльген у них сколотилась дружная
компания интеллигентных женщин: она сама,
Нина Гаген-Торн
из рафинированной аристократической семьи (после освобождения и полной
реабилитации в 1956 году она вернулась в Ленинград и стала известным
этнографом),
Ольга Слиозберг
и, наконец, Маша Мино, внучка великого
Петипа. Мама, чье здоровье было так сильно подорвано тюрьмой, на
лесоповале быстро стала «доходягой» – так называли в лагерях
дистрофиков, то есть крайне истощенных зэков. Снова она оказалась на пороге
смерти, но подруги помогли перевестись ей на полевые работы. Это тоже
считалось физическим трудом, но никакого сравнения с лесоповалом. Кроме
того, Маша Мино запаривала еду для лошадей и всегда приносила в барак
котелок сытной смеси:
лошади на Колыме ценились на вес золота, тогда
как жизнь заключенных не стоила и ломаного гроша. На смену умиравшим от
голода, холода, непосильного труда и болезней гнали все новых и новых
зэков. Более трех миллионов жизней
поглотила Колыма.
Про лагерную жизнь мама не любила рассказывать. Только единственный раз,
когда я дал ей прочитать свеженапечатанную в «Новом мире» повесть
Солженицына «Один день Ивана Денисовича» и спросил ее мнение, она грустно
ответила: «Это хорошо в художественном плане, но в жизни, Андрюша, все было
в тысячу раз страшнее». Каково приходилось выживать на Колыме так
называемым «политическим», хорошо описала
Ольга Слиозберг. Судьба ее как две
капли воды схожа с маминой. Ее мужа, ученого-биолога, арестовали и
расстреляли. Вскоре арестовали Ольгу, но уже за «недоносительство». Двое
детей – четырех и шести лет – остались сиротами. Все это она описала в
своей документальной повести «Путь».
Улыбка, с которой встретил меня Андрей Иванович, давно
исчезла. Ему было тяжело все это рассказывать. Он встал, подошел к шкафу во
всю стену, достал из него две книги, подписал их и протянул мне: «Это вам».
Двухтомник называется «Доднесь тяготеет». В нем собраны воспоминания
колымских политкаторжан, выживших в том ледяном аду, в том числе и
документальная повесть Ольги Слиозберг «Путь». Привожу всего один небольшой
отрывок из нее. В лагере Ольга познакомилась с бывшим литературоведом
Лизой Кешве. Вначале даже сблизилась на почве
литературных интересов. Но…
«Лагерная жизнь развела нас: я стала чернорабочей, а Лиза – бригадиром и
полной хозяйкой небольшой командировки, где тридцать женщин заготовляли
лес. Этих женщин (многие умерли) привезли в барак для слабых, и они
рассказывали мне страшные вещи о Лизе, этой любительнице изящной
словесности.
Лиза сошлась с командиром охраны, тупым и наглым мужиком, вместе с которым
пьянствовала, обворовывала несчастных женщин, попавших в их власть.
Страшные вещи творились на этой командировке: Лиза принуждала молодых
девушек отдаваться ее любовнику и другим охранникам. Оргии устраивались в
помещении охраны. Комната там была одна, и дикий разврат, ко всему прочему,
происходил публично, под звериный хохот компании. Жрали и пили за счет
заключенных, у которых воровали по половине пайка. Голодали там страшно,
при малейшей попытке сопротивляться или как-то подать жалобу избивали до
полусмерти. Отказавшихся идти на работу привязывали к волокушам и тащили по
снегу в лес. Я помню расширенные от ужаса глаза Маши Мино – одной из жертв
Лизы. Она мне рассказывала шепотом, поминутно оглядываясь, боясь, как бы
кто не передал ее рассказ Лизе. «Я ей говорю: нет у меня сил идти на
работу, я голодная, хлеба хочу, понимаете? А она, полупьяная, с седыми
растрепанными волосами, красная, наглая, уперлась в бока и говорит: «Хлеба
хочешь? А я мальчика хочу, а нет – надо терпеть!» И хохочет: «Мальчика
хочу, понимаешь?»
Наконец, несмотря на побои и насилие, люди перестали работать. Они не
вставали с нар и молча умирали. Лес с командировки перестал поступать.
Прислали комиссию. Люди были в таком состоянии, что их пришлось поместить в
барак для слабых и освободить от работы на всю зиму. Командир получил срок
в три года за смертность, а Лиза попала на общие работы».
Зато с огромной теплотой описывает Слиозберг
мать Андрея Ивановича.
«В 1942 году я отморозила ноги. Меня поместили в барак для слабых. Нас, по
существу, надо было класть в больницу и лечить, но мы были рады тому, что
не гонят на работу, кое-как кормят и топят печи. Большинство лежавших в
бараке находились в той или иной стадии дистрофии, поэтому по целым дням
разговор шел о том, как печь пироги, какие соусы можно изготовлять для
индейки, как вкусна гречневая каша. С помощью соседки своей по нарам,
Мирры Кизильштейн, доброй души, я кое-как
восстанавливала свои ноги, от которых мне уже собирались отрезать пальцы и
пятки. Мирра делала мне марганцевые ванны, смазывала ноги рыбьим жиром, и я
постепенно выкарабкалась. Мы прожили таким образом две недели, когда
привезли партию больных с шестого километра. Мирра Кизильштейн была
биологом, дочерью врача и очень интересовалась медициной. В нашем бараке
для слабых она всех лечила самыми примитивными средствами, и это поднимало
людей на ноги – ведь все были молодые, организм здоровый, только измученный
голодом и непосильной работой, быстро отзывался на любую помощь и просто
отдых. Например, больным желудком она давала пить
марганцовку, и это, как ни странно, помогало.
Мне она лечила ноги, кому-то делала массаж. Мы ее звали «наш доктор».
Зима 1943 года была очень трудной. Хлебный паек
был уменьшен с 600 до 500 граммов. А так как кроме хлеба нам давали щи из
черной капусты с селедочными головками (причем на поллитровый черпак щей
капусты приходилось два-три листика, а селедки – одна головка) да три
столовых ложки разваренной в кисель каши с половиной чайной ложки постного
масла, да на ужин – хвост селедки величиной с палец, а работали мы по
десять часов на пятидесятиградусном морозе, люди начали «доходить».
Андрей Иванович продолжал:
– В 1946 году по истечении срока маму выпустили. Когда она вернулась, я
долго не мог называть ее мамой, она совсем не была похожа на ту женщину,
которая была моей мамой, когда мы расстались. В Москве жить ей было запрещено, она поселилась в
Осташкове. Там прожила около двух
лет, а в 48-м ее снова арестовали и отправили в Казахстан на
вечное поселение. Поселили в
дальнем селе Георгиевка, но вскоре и этого показалось мало. За резкое
высказывание о Сталине, ловко спровоцированное, ее судили и снова
дали 10 лет.
Повторный срок мама отбывала в Кенгире,
прославившемся восстанием заключенных в 1954 году. Тогда по нескольким
лагерям прокатились восстания: в Казахстане, в Норильске, на Колыме. Уже
позднее стало известно, что они были спровоцированы КГБ. Акция, как потом
стало известно, была направлена против Хрущева, начавшего реабилитацию
политзаключенных. Гебисты хотели ему доказать, что эти люди как были
врагами народа, так и остались ими, поэтому их ни в коем случае нельзя
освобождать. Но начавшуюся оттепель не удалось тогда остановить. В марте
1956-го состоялся XX съезд партии, Хрущев выступил на нем с разоблачением
культа личности и его преступлений, а за полтора года до этого маму, как и
тысячи ни в чем не повинных людей, освободили, и она вернулась к нам. Моему
старшему сыну был тогда уже годик. И всю свою нерастраченную материнскую
любовь она обратила на внука, потом родился второй – Паша, и она
воспитывала их обоих. Умерла мама в 1980 году на 81-м году жизни.
О времена, о нравы!
Судьба малолетних детей репрессированных родителей – это отдельная глава
Черной книги Большого террора. Террор ведь в переводе с латыни означает
«страх», «ужас». Вот так, в
страхе и ужасе, жила вся страна.
Хорошо, если близкие родственники оказывались смелыми и брали детей на
воспитание. Чаще же их определяли в детские дома. Маленького Андрюшу
Воробьева и его сестру после ареста родителей воспитывала бабушка Евгения
Осиповна, помогала и родная сестра Мирры Самуиловны – Зина (ее мужа
арестовали все в том же страшном 1937-м, а затем расстреляли). Муж Зинаиды
Самуиловны
Михаил Лазаревич Михайлов (Меллер) был старый
заслуженный большевик. Вообще, старые заслуги в 1937-м оборачивались
отягчающими обстоятельствами: Сталин на корню уничтожал так называемую
старую партийную гвардию, чтобы на ее месте создать новую, свою КПСС.
Михаил Лазаревич работал перед арестом директором Сельхозгиза, состоял
членом коллегии Наркомата сельского хозяйства. Ни жена его, ни сын от него
не отказались, за что Юрий, двоюродный брат Андрея Воробьева, и поплатился.
Его «взяли» зимой 1944-го. Андрей Иванович присутствовал при его
аресте.
– Мне было шестнадцать лет, я жил тогда у Зины, в одной комнате с Юрием,
нашу квартиру конфисковали еще в 37-м, через полгода после маминого ареста.
Ночью, когда мы уже спали, пришли чекисты. Сначала устроили обыск, все
перерыли в квартире, потом велели Юрию одеваться и увели, а комнату заперли
и опечатали. Через некоторое время Зину вызвали в районное отделение НКВД.
На ее глазах начальник отделения жирными чернилами крест-накрест
перечеркнул московскую прописку и сверху написал резолюцию: «В сорок восемь
часов выехать в Сызрань». Почему в Сызрань, к кому в Сызрань – этого
начальник даже объяснять не стал. Зине стало плохо с сердцем, она позвонила
домой – я к счастью, был на месте – и попросила принести ей нитроглицерин.
Дом, в котором мы жили, находился минутах в пяти ходьбы от НКВД.
Всю ночь не спали, думали, как быть, а на следующий день Зина пошла к
Гнесиной, она преподавала в ее училище, и все рассказала. Елена Фабиановна
молча выслушала ее, так же молча подняла трубку телефона и куда-то
позвонила. На другом конце провода кто-то ответил. Кто? Это изумленная Зина
узнала в следующую секунду. «Климент Ефремович, здравствуйте, Гнесина вас
беспокоит!» – певучим голосом приветствовала Елена Фабиановна телефонного
собеседника. Да-да, то был сам всемогущий Ворошилов, правая рука Сталина,
нарком обороны и маршал СССР. Когда потом, много лет спустя, Зина
пересказывала услышанный ею разговор, мы умирали от смеха, но если
вдуматься, какое же страшное было время, если таким вот образом решались
судьбы людей. Но следует отдать должное мужеству Гнесиной: в те годы
заступиться за ЧСИР (члена семьи изменника Родины) было просто героическим
поступком.
Елена Фабиановна начала издалека. «У вашей дочери, несомненно, выдающийся
музыкальный талант, – говорила она в трубку. – Грех зарывать его в землю.
Девочке надо сосредоточиться исключительно на музыке». И так далее, и тому
подобное. В заключение разговора Гнесина как бы между прочим сказала: «Да,
Климент Ефремович, тут у моей преподавательницы сын чего-то нахулиганил,
так ее хотят выслать в Сызрань и квартиру отбирают. А это моя лучшая
специалистка по классу фортепьяно, я и дочь вашу к ней хочу определить!»
Видимо, Ворошилов спросил фамилию, потому что Елена Фабиановна назвала ее,
на том и распрощались.
Через несколько дней Зину снова вызвали в НКВД, и тот же самый начальник
отделения, но теперь уже сама любезность, собственноручно восстановил
московскую прописку, проводил до дверей кабинета и, прощаясь, пожелал
больших успехов в работе и в жизни.