|
|||
|
Новый человек
Ясное дело, человек с врожденным и огромным талантом писателя, вынужденный то печь хлеб, то командовать строительством, будет ненавидеть всякую работу, кроме той, к которой призван, оттого-то при описании всех своих бесчисленных профессий он повторяет как заведенный - скучно! нудно! безысходно! Найди он в себе вкус хоть к одному из этих занятий - с его способностями не составляло бы труда уже через три года выбиться из нищеты; но к подневольному и тем более механистическому труду Горький питал такое отвращение, что, перепробовав массу профессий, все их отверг. Мало было в русской литературе писателей, которые бы так ненавидели рутинную работу, не освященную высшим смыслом,- пожалуй, в этом смысле прямым наследником Горького был лишь Варлам Шаламов , назвавший физический труд проклятием человека. Впрочем, есть у них и еще одно сходство. Оба очень много рассказали о своих страданиях. Между тем человек обычно старается их скрыть, замолчать - ведь унизительно признаваться в том, что тебя мучили. Как правило, в таких вещах признаются лишь тогда, когда желают придать своим словам особый вес: вот, я это пережил, а вы не пережили, - стало быть, я больше понимаю в этом вопросе, не смейте спорить, мое свидетельство неоспоримо! Горький не уставал подчеркивать свой огромный жизненный опыт, хотя на самом деле подобный опыт был у многих российских прозаиков - хотя бы у Куприна, Андреева, Сологуба, просто они не так подробно его запоминали: не каждый способен носить в голове тысячи людских имен, историй, привычек. Возьмись Сологуб изложить свою жизнь гимназического инспектора, расскажи Андреев всю правду о себе с розановским блаженным бесстыдством - о, какие "Мои университеты" могли явиться потрясенному человечеству! Но есть, по-тютчевски говоря, стыдливость страданья. Ранний Горький еще смягчает свой ужасный опыт иронией, несколько многословной, в духе Марка Твена (тоже, кстати, повидал человек всякого),- поздний все более жесток к читателю, рассказывает вещи все более дикие, страшные, физиологически отвратительные, - для чего? Он сам разоблачил этот феномен в более чем автобиографичной пьесе "Старик", герой которой искренне полагает, что страдания дают ему право на вечное почтение окружающих. Причем страдания - реальные, не выдуманные, просто герой носит их как медаль. Горький, по-чеховски говоря, по капле выдавливал из себя Старика - но не преуспел, ибо собственный страшный опыт был нужен ему как окончательная верификация собственных теорий, сложившихся стихийно, еще до всякого опыта. Он как бы проиллюстрировал Ницше , подложил под его тезисы свои доказательства: человек должен быть преодолен. Пусть придет новый человек , пусть его воспитает культура, в чудодейственную силу которой Горький верил абсолютно; пусть сгинет проклятие нетворческого труда; пусть люди создадут Бога. Трудно было Ницше: у него-то не было страшной трудовой биографии и низового происхождения, столь ценимого русской интеллигенцией. Горький всю свою судьбу сложил к ногам кумира для доказательства его идей - и в общем преуспел: его биография служит отличной иллюстрацией большинства ницшеанских тезисов. Отсюда и радостный, победительный, несмотря ни на что, пафос его ранней прозы - пафос преодоления, которому он обязан львиной долей своего успеха. Многие потом писали, что Горький воспользовался модными учениями, оседлал волну, сыграл на интересе к экзотическим темам, на интеллигентском народолюбии, даже и на большевизме (хотя во времена его дебюта никаким большевизмом не пахло). Особенно усердствовал в разоблачениях Борис Константинович Зайцев - писатель очень небольшого таланта, которому Горький много помогал и который отплатил ему очерком столь клеветническим, мелочным, пристрастным, что на его фоне и бунинский мемуар кажется верхом благородства. И личностями-то Горький окружен сомнительными, и талант-то его невелик, и обязан-то он всем только моде! Между тем популярность Горького была вполне заслуженной. Два тома его "Очерков и рассказов", вышедших в 1898 году и выдержавших десяток переизданий до конца столетия, - и сегодня увлекательное чтение. Читателя, в особенности русского, не обманешь: Горький дебютировал при жизни Толстого и Чехова , Мережковского и Розанова - фон был не самый выгодный; а все-таки канун XX века и первые его годы прошли под знаком Горького. Прежде всего он пишет увлекательно, берет быка за рога, - на фоне некоторой сюжетной дряблости, бессобытийности русской прозы это прямо революция. Здесь прежде если и происходили события, то вялые: уволили, развелся, потерял невинность - быт, да и только. Даже Базаров у Тургенева, на что могучая фигура, ничего не делает: один раз неудачно стреляет на дуэли да еще умирает. У Горького все время что-то происходит: убийства, избиения, аресты, страсти роковые, снохачество, драка отца с сыном, разорение, самоубийство, пожар, подлог. Все густо, а главное - ярко. Яркость, пожалуй, ключевое слово в разговоре о его ранней прозе: все на грани олеографии, а то и лубка. Сюжеты свои он строит грубо, не особенно заботясь о хорошем вкусе, но всегда поворачивая их так, что из самой кондовой болванки вдруг выходит искусство, пусть и не очень высокого разбора. Никакой тебе акварельной тонкости - но действует безотказно. Вот, допустим, рассказ "Как поймали Семагу", не лучший у него и не самый известный. Вор сидит в трактире, прибегает мальчик, предупреждает насчет облавы, - вор выходит во вьюжную ночь и шатается по снежным переулкам, прячется по дворам, по сараям и почти уже избегает ареста, но тут слышит слабый писк. Это младенец, подкидыш. Как быть? Семага поднимает ребенка, пытается отогреть, бросает, раскаивается, снова поднимает, плачет от жалости и досады - и несет в участок, что ж делать- то. Там Семагу и арестовывают. Этот сильно написанный рассказ был бы совсем ходулен, кабы не одна деталь: ребенок-то умирает, прямо в участке. То есть подвиг Семаги оказывается бессмысленным. И этот ход - уже метка большого писателя. Дело не в том, что он отказывается утешать, отвергает умилительный конец, - на самом деле здесь присутствует утешение, только более высокого порядка. Бессмысленный подвиг - вдвойне подвиг, и Семага из сентиментального жулика становится фигурой трагической, монументальной, если угодно - ницшеанской. О связи Горького с учением и стилистикой Ницше писали много, она достаточно очевидна, даже и усы горьковские часто сравнивали с фридриховскими - налицо прямое эпигонство. Но одной славой Ницше в России популярность Горького не объяснишь, да и не был здесь Ницше так уж славен - проповедь силы, здоровья и антихристианства интеллигенцию всегда настораживала. Более того: активно читать и переводить Ницше начали здесь в девяностые годы позапрошлого века, когда мировоззрение Горького уже сформировалось; недовольство человеческой природой и тоску по сверхлюдям не один Ницше испытывал, в России к тому было еще и побольше оснований, чем в Европе. Первый полный Ницше вышел в России в 1900 году, когда Горький уже гремел; "Заратустру" он, конечно, знал в пересказе уже упомянутого Николая Васильева , но первый перевод этой книги, да и то усеченный, вышел в России в 1897 году. Так что без всякого детального знакомства с Ницше Горький принес в литературу главное, что способно обеспечить успех: он пообещал будущее. К исходу девятнадцатого столетия русский человек смертельно устал сам от себя, надоел себе неразрешимыми проблемами, нежеланием жить так, как живет, и неумением жить иначе. Горький предложил утопический проект - пообещал "нового человека". И можно было сколько угодно издеваться над тем, что обнаружил он своего ницшеанца в ночлежке, в одесском порту, в трактире - не все ли равно, кто свидетельствует о будущем? Важно, что оно есть. Есть человек, отвергнувший все традиционные варианты судьбы: подневольный труд, крестьянское нудное выживание, городские беспрерывные унижения, даже и аристократическое праздное вырождение. В очерке Горького "Бывшие люди" - первом эскизе драмы "На дне" - собраны бывший учитель Филипп, бывший лесничий Симцов (ему Горький подарил свое имя - Алексей Максимович), бывший тюремщик Лука Мартьянов, бывший механик Солнцев, бывший дьякон Тарас, бывший мужик Тяпа и даже бывший богач, чуть не аристократ Аристид Кувалда (у него было состояние, была типография, бюро по рекомендации прислуги, побывал он и в ротмистрах и только после этого скатился на дно). Все эти люди явно противопоставлены тем, кто вписался в жизнь: пусть они у Горького разговаривают так, как никогда не разговаривают люди дна, пусть их длинные иронические монологи отсылают скорее к Диккенсу (вообще в описаниях ночлежек Горький много учился у него), - но вывод-то очевиден: обречены на самом деле не "бывшие", а те, кто никак не желает выпасть из этого отвратительного мироустройства. За бывшими - будущее, за маргиналами - победа, и не зря сам автор прибивается к ним, выведя себя в образе Метеора (оно и понятно - носится всюду, как беззаконная комета). Ссылки:
|