|
|||
|
Я - Бенедикт Михайлович Сарнов. Мне этого достаточно
Кроме Шурки Мешенкова, о котором я помню только, что он курил в уборной, и Вовки Образцова, рано умершего от скарлатины, в нашей коммуналке жил еще один мой сверстник - Коля Попрыгаев, по прозвищу "Колюша Бешеный". Бешеным его прозвали потому, что из комнаты, в которой жили Попрыгаевы, время от времени доносились дикие вопли: это означало, что Колюша вступил в очередной конфликт с отцом, или с матерью, или со старшей своей сестрой Лидой. Летом, когда окна были открыты, дикие вопли эти разносились по всему нашему огромному Бахрушинскому колодцу-двору. Все мои сверстники, случалось, конфликтовали с родителями, братьями и сестрами, но до такого неистовства, в какое впадал в таких ссорах Колюша, никто из нас никогда не доходил. Немудрено, что Колюшина кличка, полученная им сперва от ближайших соседей, постепенно вышла за пределы нашей квартиры и вскоре стала достоянием всего двора. В те годы она звучала вполне безобидно: бывали клички и похлеще. Но Колина, увы, оказалась пророческой: впоследствии, будучи уже взрослым, он и в самом деле загремел в психушку с каким-то тяжелым психиатрическим диагнозом. Там - с короткими перерывами - он и доживал свою жизнь. А в перерывах, возвращаясь ненадолго к нормальной жизни, он то пытался ворваться в комнату моей мамы с какими-то антисемитскими выкриками, то, столкнувшись с ней в коридоре, норовил встать перед нею на колени и попросить прощения за причиненное беспокойство. Продолжалось это недели две, после чего он опять надолго исчезал в своей психбольнице, ставшей в конце концов постоянным его пристанищем. Однажды, приехав навестить маму, которая до конца своих дней жила в той же нашей старой коммуналке, мало, впрочем, похожей на ту, довоенную (там в шести комнатах жили шесть многодетных семей, а теперь - в тех же шести комнатах - доживали свой век четыре старухи), я вдруг - нежданно-негаданно - столкнулся в коридоре с Колюшей. Он облапил меня, прижал к груди и запечатлел на моей щеке мокрый, слюнявый поцелуй. Глаза у него были совершенно мертвые. Но эта несчастная взрослая Колюшина жизнь к моему сюжету отношения не имеет. Да и в детские наши годы особого места в моей жизни Колюша не занимал - мы не дружили и не враждовали, просто были соседями по квартире. Это, конечно, немало: ведь на протяжении многих лет мы жили, в сущности, одной жизнью. Ежедневно проводили вместе по нескольку часов. Но запомнилось мне из всего этого нашего многолетнего общения немногое. Вот разве только постоянные его издевательства над моими музыкальными талантами. Успехи мои в музыке он справедливо считал весьма жалкими и постоянно противопоставлял им успехи своего одноклассника Славки Ростроповича. "Вот Славка Ростропович! - то и дело повторял он. Все уши прожужжал он мне этим своим Славкой Ростроповичем, так что в конце концов я этого неведомого мне Славку прямо-таки возненавидел. Теперь, однако, я с удовольствием вспоминаю, что было время, когда мои скромные музыкальные достижения худо-бедно, пусть и не в мою пользу, а все же сравнивались с блестящими музыкальными победами знаменитого Мстислава Ростроповича . Но не этим запомнился мне Колюша. И не поэтому я вспомнил о нем сейчас. А вспомнил я о нем потому, что именно с ним,- с Колюшей, связано одно - как оказалось, довольно сильное - мое детское переживание. Во всяком случае, именно он - точнее, одна его реплика - натолкнула меня на мысль, которая раньше мне в голову не приходила. Сейчас это, наверно, уже не так, а в мое время, в нашем детстве любое - подлинное или даже мнимое - проявление у мальчика и девочки взаимного влечения друг к другу мгновенно вызывало у сверстников острое желание затравить замеченную пару дразнилками, самой мягкой из которых была: "Тили-тили тесто, жених и невеста!" Однажды в таком постыдном внимании к какой-то нашей сверстнице был замечен и Колюша Бешеный. И пришлось ему тоже испить до дна эту чашу позора. Как ближайший сосед пострадавшего в травлю включился и я. И вот однажды, когда я высказал насмешливое предположение, что Колюше небось не терпится как можно скорее вырасти, чтобы наконец жениться на своей "невесте", задетый этой моей дразнилкой Колюша находчиво ответил: - Это тебе надо на ней жениться. Ведь она еврейка. А евреи всегда только на еврейках женятся. Последнее утверждение я почему-то воспринял как безусловную истину. Как некий закон, который нельзя ни обойти, ни нарушить. Этой своей репликой Колюша словно бы сразу отсек меня от всех - не только русских - девушек и женщин, которые могли повстречаться на моем пути, но и от всех француженок, испанок, итальянок, негритянок, японок и индианок - от всего этого пестрого, многокрасочного великолепия, которое могло бы открыться мне в будущем. Отныне и навсегда мне предлагалось довольствоваться только еврейками, которые - несправедливо, конечно!- сразу же показались мне в тот момент какими-то тусклыми, скучными, уныло-однообразными, утомительно похожими одна на другую. Под впечатлением этой дурацкой Колюшиной реплики я в одночасье, сам о том не подозревая, стал половым антисемитом. Такова волшебная сила слова! Может быть, я и преувеличиваю, но факт остается фактом. Мысль, что будущие мои возможности при выборе жены окажутся бесконечно суженными, с той минуты меня уже не покидала. Томимый этой тревожной мыслью, я несколько раз подкатывался к отцу с осторожными наводящими вопросами. Например: мог ли он жениться не на маме, а на какой-нибудь русской девушке? Или, скажем, на той полячке, которую он однажды по глупости чуть не застрелил, фасонясь перед ней своим револьвером. Отец этот мой интерес истолковал неправильно. Он решил, что меня интересуют загадочные и не совсем мне понятные установления и обычаи канувшего в прошлое старого мира. - Да,- признал он.- Это было непросто. Браки между евреями и неевреями случались. Но, помимо разных бытовых, семейных и других препятствий, существовало еще одно: главное. Чтобы жениться на русской, еврей должен был креститься. Принять православие. Ага! Положение, стало быть, было не таким уж безнадежным. Из дальнейших разговоров с отцом на эту тему выяснилось, что, крестившись, еврей как бы уже переставал быть евреем. - А ты знал таких евреев? - Конечно. И ты их знаешь. Вот, например, Кусевицкие . Кусевицких - Адольфа Александровича и Раису Давыдовну - я действительно знал хорошо. Это были ближайшие друзья отца. Собственно, друзьями его были их сыновья, отцовы сверстники. Они были, кажется, врачами. Но при этом - страстно любили музыку. И вот собирались по вечерам и играли, образуя вкупе с моим отцом - квартет. И как-то так случилось, что старики стали считать отца тоже вроде как сыном, во всяком случае - членом своей большой семьи. Меня Адольф Александрович не раз называл своим внуком, а однажды даже подарил мне книгу ("Два путешествия капитана Беринга", я ею зачитывался) с такой надписью: "Моему первому внуку - Биле Сарнову на долгую память". Память, как видите, и впрямь оказалась долгой. Я не знал (да и сейчас не знаю), почему удостоился чести называться первым внуком дедушки Кусевицкого. Наверно, у родных его сыновей тогда детей еще не было, вот я и оказался первым. А он для меня - единственным из моих дедов, которого я знал лично. (Двух родных своих дедов я знал только по фотокарточкам, они жили на Украине - один в Златополе , другой в Черкассах и в Москву никогда не приезжали.) Вот оно, оказывается, как! Отыскать среди наших знакомых крещеных евреев, оказывается, и в самом деле не составляло труда. Крещеным, или, как говорил отец,- выкрестом - оказался дедушка Кусевицкий! Кто бы мог подумать, что разгадка волнующей меня тайны лежала так близко. Отец рассказал мне, что старшего брата Адольфа Александровича - знаменитого Сергея Кусевицкого - крестил великий князь Сергей Александрович , дядя царя, московский генерал-губернатор , которого потом взорвал бомбой Каляев . - А кто крестил Адольфа Александровича - спросил я, решив, что если крестным отцом Кусевицкого-старшего стал великий князь, то и младшего его брата тоже крестил, наверно, кто-то важный. Может быть, другой какой-нибудь родственник царя. Но это мое предположение не подтвердилось. Про Адольфа Александровича и Раису Давыдовну отец сказал, что, кто их крестил, он не знает. И мимоходом добавил: - К тому же, они ведь не православные, а лютеране . Из туманного его ответа на мой вопрос, кто такие лютеране, я заключил, что лютеране - это немцы. И очень удивился, на кой ляд дедушке Кусевицкому понадобилось стать немцем. Ведь если уж человек решил креститься, то есть перестать быть евреем, так, наверно, для того, чтобы быть как все. Так стоило ли огород городить, чтобы опять быть не как все.
Еврей ли, немец - какая разница? Все равно ведь не русский. В ответ на мои приставания - как да почему дедушка Кусевицкий решил стать лютеранином - отец довольно раздраженно сказал: - Почем я знаю? Если тебе интересно, спроси у него сам. Именно так я и поступил. При первом же удобном случае я спросил у Адольфа Александровича, почему, решив креститься, он выбрал не православие, а лютеранство. Он пожал плечами: - Чтобы в церковь не ходить, иконы не вешать! Ответ этот ошеломил меня своей простотой. Почему, будучи лютеранином, не надо ходить в церковь и вешать иконы, я не понял. Но зато я понял нечто куда более важное. Не столько смысл этих слов, сколько тон, каким они были произнесены, яснее ясного сказал мне: - Ах ты, господи! Православие? Лютеранство? Какая разница! Ведь все это - ерунда, пустая формальность, которой не следует придавать никакого значения. Лишь бы отвязались, оставили в покое, не приставали с этими глупостями. Не заставляли ходить в церковь, вешать иконы, соблюдать еще какие-нибудь дурацкие обряды и правила. Невольно, сам того не подозревая, этим своим ответом дедушка Кусевицкий раз и навсегда внушил мне равнодушно-презрительное отношение ко всем религиозным конфессиям, ко всем, какие только существуют в мире, границам, загородкам и перегородкам, отделяющим одну тропинку к Богу - от другой. Эта детская прививка оказалась на редкость прочной. С этим ощущением, со временем превратившимся в убеждение, я прожил всю свою жизнь. Ни в православие, ни в лютеранство я так и не выкрестился. Оказалось, что жениться на любимой, даже если она русская, можно и без этого. Так я и остался евреем. И постепенно даже привык думать о себе как о еврее. Правда, еврей из меня вышел плохой. Не знаю даже, стал ли я, как Фейхтвангер, евреем "по чувству", но если даже и стал, еврей из меня получился совсем никудышный. Вот хотя бы такой, совсем близко лежащий пример: чтобы вспомнить, как называется еврейский религиозный праздник, в который мой отец начал вдруг соблюдать пост, мне пришлось заглянуть в специальный словарь. ( Дан Кон- Шербок, Лавиния Кон-Шербок. Иудаизм и христианство. Словарь. Перевел с английского Юрий Табак. Автор предисловия и примечаний член-корреспондент РАЕН о. Георгий Чистяков. М., 1955. ) Мучая тот же словарь, я долго (и тщетно) пытался выяснить, каким словом заклеймил бы меня мой дед, если бы тот обряд в отношении меня, на котором он настаивал, так и не был совершен. ("Апикойрес", "Мешумад?", "Мумар?", "Мамзер" - Каждое из этих словечек выражает что-то похожее, но ни одно из них, строго говоря, тут не годится. "Апикойрес" - это безбожник, еретик, вольнодумец. Но можно ли назвать вольнодумцем неразумного младенца? "Мешумад", равно как и "мумар",- это выкрест. Но можно ли считать выкрестом того, кто еще не стал иудеем? "Мамзер" - это незаконнорожденный. Тоже не слишком подходит. Но скорее всего пущено в ход им было именно это слово.) Мне случалось бывать в православных церквах (отпевали покойных друзей) и в католических храмах (слушал орган, глядел на картины великих мастеров). Но в синагоге я не был ни разу. И на кладбище, навещая могилу отца, от пейсатых евреев, вопрошающих: "Мхат а мулэ"- что, по-видимому, означает предложение сотворить молитву над могилой усопшего, шарахался (и по сей день шарахаюсь) как от чумы. Моя подруга Зоя Крахмальникова - женщина редкой красоты и острого, независимого ума - в начале (или в середине?) шестидесятых вдруг - ни с того ни с сего - крестилась и - мало того!- стала активным религиозным деятелем, за что даже потом была арестована и отправлена в ссылку . Узнав об этом ее обращении, я вспомнил (и, кажется, даже произнес вслух) цитату, запомнившуюся мне из лекций профессора Шамбинаго : "Смолоду много было бито-граблено, под старость надо душа спасать". Впрочем, до старости Зое тогда было еще далеко. Тем не менее она ударилась в православие и стала время от времени вести с друзьями разные душеспасительные беседы, надеясь наставить и нас на путь истинный. От меня все эти ее попытки отскакивали как от стенки горох, и одну из этих своих бесплодных душеспасительных бесед со мною она закончила такой - довольно-таки раздраженной - репликой: - Твоя беда в том, что ты - не еврей, не христианин, не коммунист. Ты - никто. Я ответил (тоже не без раздражения): - Я - Бенедикт Михайлович Сарнов. Мне этого достаточно. Лет двадцать - а может, и двадцать пять - спустя мы с Зоей снова вернулись к этой теме. Это было уже после возвращения ее из ссылки, в новые, постсоветские времена. Дело было в Переделкине, в Доме творчества. Поговорив о том о сем, Зоя осторожно позондировала почву: не дрогнул ли я, не приблизился ли к христианскому вероучению. Я - скорее в тоне юмора, чем всерьез - ответил, что не собираюсь изменять вере своих отцов. При всем своем уме, никакого юмора, ни - тем более - иронии Зоя в этой моей реплике не уловила. Она приняла мой ответ за чистую монету и на следующее утро, прямо в столовую, к завтраку притащила мне какую-то брошюру, в которой то ли двенадцать, то ли шестнадцать раввинов объясняли, как и почему они поверили в Иисуса Христа как в истинного Мессию. Я, смеясь, объявил, что брошюру эту читать не буду, поскольку эти ренегаты- раввины мне глубоко отвратительны. В другой раз с той же идеей кинулась ко мне на выходе из метро очень красивая девушка и спросила, знаю ли я, кто такой Иисус Христос. Я ответил, что да, конечно, знаю, как не знать. Она этим ответом не удовлетворилась и, как на экзамене, строго спросила: - Кто же он? Сразу сообразив, что девица эта (красота ее была ярко выраженного иудейского типа) представляет религиозную секту (или движение?) "Евреи за Иисуса Христа", я ответил: - Лже-Мессия. Красотка шарахнулась от меня как ошпаренная. Ответ мой, конечно, был откровенно хулиганский. Всерьез я ответил бы иначе. С одной стороны, я - как и все мы, выросшие на русской и мировой классике,- дитя христианской цивилизации, и все мои нравственные ориентиры исходят из системы христианских ценностей. Но с другой? Был у меня однажды на эту тему такой разговор. Позвонил мне мой друг Эмка и тоном, не терпящим никаких возражений, потребовал, чтобы я сейчас же, немедленно приехал к нему в Беляево- Богородское. Ехать в эту чертову глушь мне отчаянно не хотелось, но по тону взволнованного поэта мне показалось, что случилось что-то чрезвычайное. И я поехал. В небольшой коржавинской квартире собралось довольно много народу - человек, наверно, двадцать. Все они сгрудились вокруг молодой пары откровенно иностранного вида, жадно глядели им в рот и засыпали вопросами. Молодые люди, как оказалось, прибыли из Израиля, и были они, если не ошибаюсь, сотрудниками то ли хиаса, то ли сохнута. Попросту говоря, они агитировали - или, лучше сказать, просвещали - московских евреев, подумывающих об эмиграции, но еще колеблющихся. Происходило все это в начале семидесятых, когда крохотная калитка в железной стене (железном занавесе) слегка приоткрылась. Отъезд был уже делом возможным, хотя и рискованным. (Можно было просидеть в отказе несколько лет, да так и не получить долгожданного овировского разрешения.) Друг мой Мандель (Коржавин) к отъезду был тогда еще не готов. Окончательно подтолкнули его к роковому решению более поздние события, решающим из которых стал вызов в прокуратуру (об этом я, может быть, когда-нибудь еще расскажу). Но голова у него тогда уже кружилась - от одного только сознания, что граница, которая так долго была на замке, вдруг обнаружила некую брешь. Он слегка тронулся, стал чуть ли не регулярно ездить в аэропорт, провожая даже не очень близких приятелей и знакомых, отправляющихся на "историческую родину". И вот теперь докатился до того, что устроил в своей квартире что-то вроде подпольной встречи с агентами вражеского государства, с сионистскими, так сказать, вербовщиками. Сионисты меж тем оказались очень милыми ребятами. Они честно отвечали на все задававшиеся им вопросы, среди которых были и не имеющие никакого отношения к существу обсуждаемых проблем, и просто глупые. Один из не самых умных вопросов задал я. Меня в то время очень возмутил докатившийся до нас слух, что евреем в Израиле признается далеко не каждый из тех, кто числится таковым у нас. Да, ответил мне молодой сионист.
Евреем в Израиле считается лишь тот, кто рожден еврейской матерью. Или же человек любого этнического происхождения, принявший и исповедующий иудаизм. Когда я услыхал, что какой-нибудь Григорий Исаакович Фогельсон, рожденный русской матерью от еврейского отца и полной мерой хлебающий все прелести, связанные с нашим анкетным "пятым пунктом" (в том числе, кстати, и мой собственный сын) в Земле обетованной евреем признан не будет, возмущение мое поднялось до самого высокого градуса. И тогда я пошел дальше. - Ну а если,- задал я коварный вопрос,- сын, рожденный еврейской матерью, крестился? Принял, скажем, православие? Как тогда? - Если он стал христианином,- пожал плечами молодой сионист,- значит, он уже не еврей. Гул негодования прошел по рядам внимавших ему московских евреев, среди которых, как я понял, многие уже сделали свой выбор в пользу Иисуса Христа. Но юноша из сохнута даже не понял, чем, собственно, вызвано это всеобщее негодование. Его ответ казался ему не просто само собой разумеющимся, но и единственно возможным. И тогда я спросил: - Ну а если человек, рожденный еврейской матерью, равно далек и от иудаизма и от христианства? - То есть если он атеист - уточнил сохнутовец. - Да,- подтвердил я. - Тогда он безусловно является евреем,- последовал ответ. - Но почему?!- искренне удивился я.- Ведь он тоже отошел от иудаизма! Не все ли равно, ушел человек от веры своих отцов в другую веру или - в безверие? - О, это совсем не все равно!- терпеливо объяснил мне, немолодому уже человеку, этот израильский юнец.- Еврей, принявший христианство, уже сделал свой выбор. А атеист еще сам не все про себя знает. Ответ этот, как говорится, закрыл тему. С тех пор минуло четверть века, и сегодня я уже не просто немолодой, а - чего там говорить! - старый человек. Но и сегодня, сейчас, я, как и тогда, еще не все про себя знаю. Одно могу сказать: если бы все-таки случилось мне на старости лет стать верующим, мне гораздо легче было бы поверить в невидимого, вездесущего, загадочного, непостижимого Бога, чем в Богочеловека, распятого и воскресшего, который, к тому же, не просто Сын Божий, а - одна из трех ипостасей Отца, единого в трех лицах. Может быть, в этом как раз и проявилось мое прирожденное, так сказать, генетическое еврейство? Не знаю. Не думаю. Интеллигент, выросший в атмосфере блюдущихся церковных традиций, может сохранить веру отцов - по самым разным причинам. Но интеллигент, который пришел к вере, будучи уже вполне взрослым человеком, вряд ли, мне кажется, может воспринимать всю христианскую мифологию иначе, чем прекрасную метафору. Теоретически я, конечно, могу допустить, что тот или другой из моих новообращенных друзей и знакомых крестился по причинам сугубо внутреннего свойства. Что обращение его - результат глубоких, может быть, даже мучительных поисков некой духовной истины, единственное (для него) возможное постижение конечного смысла бытия. И все же не могу удержаться от недоверчивой иронической усмешки. Нет, ребята! Вера - дело интимное, личное. Тут не может быть никакой показухи. А у вас - крест наружу, на всеобщее обозрение. Вы знаки своей веры (не веры даже, а конфессиональной принадлежности) носите, как самые глупые из нас в ранней юности носили свои комсомольские значки. Задумали мы как-то вчетвером ( Володя Корнилов , Володя Войнович , Фазиль Искандер и я ) заглянуть в недавно тогда открывшийся большой пивной бар на Новом Арбате, посидеть, попить хорошего, настоящего пива. Не могу сказать, чтобы четверка эта была так же неразлучна, как знаменитые четыре мушкетера Дюма-пэра, но тем не менее это была тогда - одна компания. (Размолвки и ссоры начались позже.) Сказано - сделано. Схватили такси и - поехали. Очередь при входе в бар, конечно, была, но - небольшая: постоять пришлось не больше получаса. Пока мы стояли, издали нас заметил и помахал рукой Толя Гладилин . Подошел. Мы немного поговорили. Он выразил сожаление, что не может к нам присоединиться, и ушел, завистливо вздохнув на прощанье: - Ваше дело молодое. Был он, надо сказать, существенно моложе самого молодого из нас - Володи Маленького, как мы, в отличие от Корнилова (Володи Большого), именовали Володю Войновича. В баре мы посидели хорошо и пива выпили порядочно. И хотя, покидая заведение, мы предусмотрительно заглянули в сортир, не успев дойти до Никитских Ворот, почувствовали, как нестерпимое желание вновь облегчить мочевой пузырь с жуткой силой овладевает нами. "Пиво дырочку найдет!" - весело вспомнил я любимую поговорку моего друга Поженяна. Но нам было уже не до веселья, поскольку выяснилось, что с самого детства знакомый мне подземный туалет близ памятника Тимирязеву на Тверском бульваре, куда я уверенно вел всю нашу компанию, закрыт на ремонт. Положение становилось угрожающим. И тут кто- то из нас (кажется, Корнилов) вспомнил, что где-то совсем рядом, в каком-то из близлежащих переулков (вспомнил: Южинский. Вот как он тогда назывался!) живет наша подруга Зоя со своим мужем Светом . Свет, Светик - это было его детское имя, которое прилепилось к нему на всю жизнь. По-настоящему его звали - Феликс. Феликс Светов . Он был тогда довольно известным "новомирским" литературным критиком. Светов - это, конечно, псевдоним, образовавшийся от того же его детского имени и давно уже вытеснивший не только из памяти всех, кто его знал, но даже, наверно, и из собственной его памяти родовую фамилию, доставшуюся ему от отца. Отца Феликса звали Цви Фридлянд . Был он известный советский историк, автор фундаментальных монографий о Дантоне, Робеспьере и других вождях Великой французской революции. В 30-е годы - декан исторического факультета МГУ. В 37-м, разумеется, расстрелян . (Помимо разных других грехов - в основном, конечно, мнимых,- ему припомнили, что на заре своей революционной деятельности, прежде чем вступить в железные ряды РКП, он был членом ЦК еврейской рабочей партии "Паолей-Сион" , а стало быть, сионистом.) До недавнего времени Свет тоже входил в наш тесный круг. И хотя был он, как я уже сказал, известным "новомирским" критиком, и хотя Боря Слуцкий , любивший субординацию, когда Зоя, расставшись с предыдущим своим мужем поэтом Марком Максимовым , стала женой Света, отметил, что она вышла замуж с повышением,- несмотря на все это, вошел он в нашу компанию как муж Зои. И так - уже навсегда "Зойкиным мужем" для нас и остался. Отчасти это объяснялось женственной натурой Света. Но красавица Зоя не просто вертела мужем на бытовом уровне (такое случается во многих семьях). Свет сразу признал не только светское, но и, так сказать, духовное Зоино лидерство. И когда узналось, что Зоя и Свет крестились, никто из нас не сомневался, что именно Зоя приняла это решение за них обоих, что это она "охмурила" беднягу Света, как ксендзы Козлевича, потащила его за собой в крестильную купель, и он покорно пошел туда за нею, как бычок на веревочке. А до своего (точнее - до их совместного с Зоей) обращения Свет был очаровательный рубаха-парень, выпивоха и бабник. Встречая в какой-нибудь компании красивую женщину, он подходил к ней и спрашивал: - Откуда вы такая? И сразу закручивался, стремительно разворачивался новый, очередной роман. Когда они с Зоей только-только поженились, сидели мы с ним как-то вдвоем, что- то пили. И Свет - уже в тумане винных паров - сказал: - Я знаю, у тебя там что-то было с Зойкой. Но ты не думай. - Чушь,- воспротивился я.- Ничего у меня никогда с ней не было. - Да ладно, брось! - махнул он рукой, давая понять, что все это не имеет для него решительно никакого значения. Во всяком случае, в сравнении с тем, что сейчас мы вот так хорошо сидим. И, опрокинув очередную - уж не помню, какую по счету,- рюмку, громко запел: - А потом отдавалась!.. Таким я и вижу его сейчас: в полутьме (дело было теплым летним вечером, на дачной террасе) белеет его расстегнутая рубаха. И он поет на какой-то импровизированный, цыгано-романсовый, совсем не подходящий к этим рафинированным северянинским строчкам мотив:
- До рассвета рабыней проспала госпожа. Поет словно бы на юморе, словно бы слегка издеваясь, иронизируя над этой пошлятиной, но в то же время и с душой, со страстью, с веселым пьяным надрывом, с каким-то даже отчаянием: - A-а потом атдава-алась!!!.. А с Зойкой у меня действительно никогда ничего не было. Хотя она была так хороша, что не влюбиться в нее было просто невозможно. Помню, однажды она заглянула ко мне в "Пионер". Какие-то длинные зеленые серьги, зеленые глаза. Она была ослепительна. Наши "пионерские" дамы просто обомлели, когда я поднялся ей навстречу и мы с ней расцеловались. Они, конечно, даже представить себе не могли, что молодой мужчина, вот так вот запросто целующий такую женщину, испытывает к ней только братские, только товарищеские чувства. А между тем это было именно так. Вот каким я был идиотом! В свое оправдание могу сказать, что Зоя была на редкость хорошим, верным товарищем. Когда в одночасье умерла первая жена Булата Галя , Булат не хотел идти на похороны. Разрыв его с Галей назревал давно, но ушел он от нее совсем незадолго до этой внезапной, ошарашившей нас всех ее смерти. И поэтому он - не без некоторых к тому оснований - не мог отделаться от мысли, что во время похорон, если он на них явится, все будут осуждающе глядеть на него как на главного виновника случившейся трагедии и перешептываться: вот ведь, мол, хватило наглости! явился - как ни в чем не бывало - да что, ему все как с гуся вода. Только Зоя сумела уговорить его все-таки пойти на похороны. И в продолжение всей этой долгой, душераздирающей (Гале было 39 лет, и у гроба рыдали совсем еще не старые ее родители) кладбищенской процедуры она стояла рядом с еле державшимся на ногах Булатом, изо всех сил сжимая в руке его ладонь. Итак, распираемые выпитым пивом, мы вспомнили, что где-то здесь, близ Никитских Ворот (Корнилов, хранивший в памяти все на свете цифры, запомнил даже номер дома и номер квартиры), живет наша подруга Зоя со своим мужем Светом. В то время они от нашей компании уже почти совсем отошли, и ни один из нас, кажется, даже ни разу еще не был тут, в их новой квартире, куда они уже скоро год, как перебрались из старой, располагавшейся близ Курского вокзала. Эта близость к Курскому вокзалу - самому злачному месту тогдашней Москвы - сыграла однажды с Зоей и Светом довольно злую шутку. Уезжая куда-то на месяц - то ли по каким-то своим делам, то ли отдыхать,- они оставили на это время в квартире гостившую у них Зойкину мать. Та была женщина предприимчивая и, что называется, без предрассудков. Оставшись на целый месяц одна в большой (четырехкомнатной, если память мне не изменяет) квартире, она здраво рассудила, что нет никакого резона в том, чтобы эта драгоценная жилплощадь пустовала просто так, без всякого профита. И, поразмыслив, нашла самый простой и - в тех обстоятельствах - пожалуй, оптимальный вариант извлечения прибыли из пустующих комнат: стала сдавать (по часам) свободную жилплощадь ищущим пристанища парочкам. Среди поблядушек, промышлявших у Курского своей древнейшей профессией, редкая владела собственной жилплощадью, поэтому в клиентах у Зойкиной матери не было недостатка. Счастье, подвалившее ей, длилось целый месяц. Но когда Свет и Зоя вернулись, история эта каким-то образом стала им известна. Может быть, даже сама виновница, не видя в затеянном ею доходном предприятии ничего худого, простодушно поведала детям о том, какую прибыль удалось ей извлечь из простаивавших без всякого толка пустых комнат. Мама Света - тоненькая, хрупкая, интеллигентная Надежда Львовна - даже семнадцать лет сталинских лагерей не смогли не то что выколотить из нее, но даже поколебать эту ее врожденную интеллигентность - была просто в шоке. Особенно поразило ее, что и кабинет Света, где за старинным, каким-то чудом уцелевшим фамильным письменным столом он сочинял свои критические опусы ("Ушла ли романтика?")- тоже был превращен не ведавшей никакого стыда бандершей в обитель разврата. - В рабочем кабинете писателя! - потрясенно повторяла она. Сам Свет, да и Зоя тоже, потрясены не были. Они отнеслись ко всему этому происшествию с юмором, с веселым и, я бы сказал, здоровым цинизмом. И вообще были они тогда веселыми, забубенными ребятами, без всяких предрассудков. Кто бы мог подумать, что вдруг, неведомо как и неведомо откуда, снизойдет на них эта так называемая благодать и они превратятся в то, во что превратились. - Да,- сказал Фазиль, когда мы отсмеялись, припомнив все комические подробности той давней истории.- Я тут недавно его встретил. - Ну - ? спросили мы, не сомневаясь, что он имеет в виду Света. Фазиль пожал плечами: - Просто другой человек. Он стал похож на такого? Ну, на пастора, что ли? Фазиль вытянул губы трубочкой, пытаясь изобразить эту новую, пасторскую личину бывшего рубахи-парня. Да, повздыхали мы. Как-то они нас встретят с этими нашими пивными проблемами? Делать, однако, было нечего. Переполнявшая нас жидкость настойчиво искала дырочку. Сравнительно быстро найдя дом, этаж и квартиру, мы позвонили. Дверь открыла Зоя. Света, как тут же выяснилось, дома не было. И Слава богу! После лицедейства Фазиля, так талантливо передразнившего его пасторский облик, встречаться с ним нам сейчас не очень-то и хотелось. А Зоя встретила нас нормально. Наскоро с ней расцеловавшись, мы - по очереди - посетили сортир. И тут нам сразу стало хорошо-хорошо! И даже показалось, что Зоя наша ничуть, ну ни капельки не изменилась. Она и в самом деле не изменилась. Слегка изменился только тон, эмоциональный настрой ее речи. В ее голосе звучала теперь какая-то другая музыка. Особенно ясно почувствовалось это, когда разговор зашел (а он, конечно, зашел) о делах религиозных. На эти темы Зоя говорила с нами чуть снисходительно, даже можно сказать - надменно. Но до религиозных тем дело дошло не сразу. Когда мы всей гурьбой ввалились в Зоину комнату, мне сразу бросилась в глаза дивной красоты каминная решетка, узорного чугунного литья. - Зоя! Что это? Откуда это у вас? Зоя объяснила, что вещь эта (действительно антикварная, можно сказать, уникальная, очень дорогая) принадлежит не им. Владелец этого чуда поставил ее у них временно, отчасти в надежде, что они помогут ему сбыть ее с рук. Я спросил, как дорого стоит эта антикварная вещь. Зоя сказала - девятьсот рублей. Ого! По-старому это, значит, девять тысяч! (Со времени хрущевской денежной реформы, скостившей с наших денег лишний ноль, прошло, наверно, уже лет пять. Но когда называли какую-нибудь - особенно крупную - сумму в новых дензнаках, мы все невольно прикидывали: сколько же это будет по-старому?) Отказавшись от мысли о приобретении антикварного чуда и сказав Зое, что у нас, пожалуй, не найдется знакомых, которые могли бы клюнуть на такую дорогую и совершенно при этом не нужную для жизни вещь, мы обратили свои взоры на длинный стол, стоящий у стены, на котором стопками, грудами и просто так, вразброс, были навалены какие-то журналы и книги. Мимо книг я никогда не мог пройти равнодушно и тут же с жадностью стал их разглядывать и перелистывать. Увы, ни одна из них меня не заинтересовала: все они были, как мне показалось, про одно и то же. Мысленно (для себя) я окрестил рубрику, под которую можно было подверстать названия всех этих сочинений, так: "Господи, помилуй!" Окончательно убедившись, что Зоины книги и журналы никакого интереса для меня не представляют, я отошел от стола и, усевшись в кресло, стал оглядываться по сторонам. А к столу тем временем подошел Володя Войнович. Взяв в руки какой-то журнал (из той же рубрики ?Господи, помилуй!?, других там не было и, как я уже убедился, быть не могло), он сказал: - Зоя, что это? - Это теоретический, богословский журнал,- тем самым, надменным своим тоном, какой появлялся у нее в разговорах на религиозные темы, объяснила Зоя. - Он выходит в Москве? - невинно осведомился Войнович. - Ну да, конечно,- пожала плечами Зоя. - И в нем тоже, конечно, есть всякие такие статьи - про империализм, сионизм? А? Не может ведь быть, чтобы не было? - Ты с ума сошел,- сказала Зоя.- Это ведь не "Вестник Патриархии". Там, действительно. А это, я же тебе сказала. Это серьезный теоретический, теософский журнал. - Не может быть, чтобы в журнале, который издается в Москве, не было ни словечка про американский империализм или про израильских агрессоров,- сказал Войнович.
- Если ты найдешь там что-нибудь подобное,- вспыхнула Зоя,- я заплачу тебе тысячу рублей новыми деньгами! Войнович, полистав журнал, сразу же нашел и, торжествуя, зачитал вслух несколько фраз в духе знаменитой песни Галича: "Израильская военщина известна всему свету." Мы радостно заржали. - Тысячу рублей новыми деньгами мы у тебя требовать не будем,- сказал я Зое.- Тем более что таких денег у тебя все равно нет. А вот решеточку эту антикварную, пожалуй, с собой унесем. Поиздевавшись еще немного над слегка все-таки смутившейся, обескураженной Зоей, мы добродушно расцеловались с нею и ушли. И по дороге домой долго еще ликовали по поводу того, как ловко прищучил Войнович нашу надменную подругу, каким безошибочно метким и точным ударом он сбил с нее спесь. А спустя несколько дней до нас докатилась реакция Света на этот наш нежданный визит. - Четыре жида,- возмущался он, пересказывая (с Зоиных, конечно, слов) всю эту историю,- пришли в православный дом и глумились над нашей верой! По Нюрнбергским законам Корнилов, конечно, еврей (его мать, умершая так рано, что он едва ее помнит, была еврейкой). Войнович - тоже. (По отцу он - серб). Фазиль даже и по Нюрнбергским законам к еврейскому племени причислен быть не может: наполовину перс, наполовину абхазец, а по вере отцов - мусульманин. Так что выходит, что из всей нашей четверки единственным полноценным жидом по справедливости мог числиться один только я. Но, как выразился однажды Герман Геринг: "Это я решаю, кто еврей!" Впрочем, полной уверенности, что Свет выразился именно так, как это нам передали, у меня нет. Конечно, это мог быть "испорченный телефон". Или просто злая сплетня. Но я поверил в подлинность этой его комической реплики. Уж очень это было в духе наших новообращенных, ощущавших и осознававших себя в точном соответствии со старым анекдотом . Знаете, конечно? Два еврея решили креститься. У того, кому выпало окунуться в крестильную купель первым, второй спрашивает: "Хаим, вода холодная?" Новоиспеченный христианин гордо отвечает: "Я с жидами не разговариваю". Черт его знает! Может быть, Зоя была права, сказав, что я, в сущности, никто - не еврей, не христианин, не коммунист: так, пустое место. Пер Гюнт, которого надо отправить на переплавку к Пуговичнику. Или, может быть, прав тот мальчик из Израиля, который сказал, что еврей, равнодушный к иудаизму, но все-таки не ставший христианином,- не безнадежен: он не потерян для еврейства, поскольку и сам про себя еще не все знает. Может, и для меня тоже еще не все потеряно? Может, и у меня тоже еще есть шанс стать настоящим евреем? Не знаю, не думаю. Сколько ни стараюсь, на вопрос: "Кто я?" - не могу придумать лучшего ответа, чем тот, легкомысленный, который - в запальчивости ? дал тогда Зое: - Я - Бенедикт Михайлович Сарнов. Глупо, конечно. Наивно. Но ничего более умного я придумать не могу. Мой сын, когда мне случается побрюзжать по поводу каких-нибудь молодых людей, нацепивших на себя кресты или отрастивших пейсы, говорит: - Ну, ты, известное дело! Ты ведь у нас - Овечкис. "Овечкис" - это персонаж пьесы Фридриха Горенштейна "Бердичев", столичный еврей-агностик, с некоторым пренебрежением и даже брезгливостью глядящий на местечковых своих соплеменников, которые, на взгляд автора, какими бы жалкими они ни казались, несут в себе вечный огонь многовековой еврейской духовности. Называя меня Овечкисом, сын имеет в виду примерно то же, что имела в виду Зоя, говоря, что я - никто: не еврей, не христианин, не коммунист. Признать, что я не иудей, не христианин, а тем более не коммунист,- это мне легче легкого. Но признать себя "Овечкисом?".. Обидно, Зин!.. И тем не менее - я готов. Что ж, Овечкис так Овечкис. Пусть так. Я ведь все равно могу быть только тем, кто я есть. Ссылки:
|