|
|||
|
Сталин в стихах Б. Слуцкого и эпиграммах Б. Сарнова
Когда правительство молодой советской республики собралось переезжать из Петрограда в Москву, отцу Юры Трифонова поручили приглядеть в Москве подходящее здание, в котором могла бы расположиться ЧК. И он приглядел - дом Страхового общества "Россия" на Лубянке. В этом доме он потом и сгинул. Это - предыстория. Впрочем, сама история, которую я сейчас расскажу, тоже будет лишь предварять главную тему. Позвал как-то меня к себе Боря Слуцкий . Сказал, что будет еще Юра Трифонов. И он почитает мне с Юрой свои новые стихи. По инерции я написал "к себе", - но это сказано не совсем точно, потому что никакого постоянного пристанища в Москве у Бориса тогда не было. Он скитался по разным углам. А в тот раз квартировал у своего приятеля Юры Тимофеева в старом деревянном доме на Большой Бронной. (Теперь от этой развалюхи, разумеется, не осталось и следа.) Мы с Юрой явились почти одновременно. Борис усадил нас за стол, покрытый старенькой клеенкой. Сам сел напротив. Положил перед собой стопку бумажных листков - в половину машинописной страницы каждый. Сказал: - Вы готовы?.. В таком случае, начнем работать! Это был его стиль, унаследованный им от Маяковского. Не могу поручиться, что слово "работать" было действительно произнесено, но тон и смысл сказанного был именно такой: вы пришли сюда не развлекаться, не лясы точить, а работать. Мы поняли и настроили себя на соответствующий лад. Борис прочел первое стихотворение. Второе. Третье. Начал читать четвертое. - Лопаты. - объявил он. И стал читать, как всегда, медленно, буднично, без всякого актерства, ровным, "жестяным" голосом: На рассвете с утра пораньше По сигналу пустеют нары. Потолкавшись возле параши, На работу идут коммунары. Основатели этой державы, Революции слава и совесть - На работу! С лопатой ржавой. Ничего! Им лопата не новость. Землекопами некогда были. А потом - комиссарами стали. А потом их сюда посадили И лопаты корявые дали! Тут вдруг большой, грузный Юра как-то странно всхлипнул, встал и вышел из комнаты. Мы с Борисом растерянно смотрели друг на друга. Молчали. Слышно было, как где-то (в кухне? в ванной?) льется вода. Потом Юра вернулся. Сел на свое место. Глаза у него были красные. Никто из нас не произнес ни слова. Последний законный наследник Маяковского продолжил свою работу. Прочел пятое стихотворение, шестое, седьмое. Наверно, это были хорошие стихи. Но я их уже не слышал. В голове моей, заглушая ровный голос Бориса, звучали совсем другие стихотворные строчки: Мальчишка плачет, если он побит. Он маленький, он слез еще не прячет. Большой мужчина плачет от обид. Не дай вам Бог увидеть, как он плачет. Да! Не дай вам Бог. После этого инцидента дальнейшая наша "работа" как-то не задалась. Юра вскоре ушел. А мне Борис взглядом дал понять, чтобы я остался. И я остался. Мы попили чаю, поговорили немного о последних политических новостях, связанных с недавно отгремевшим XX съездом , и вернулись к прерванному занятию. Стихи, которые потом читал мне в тот вечер Борис, почти сплошь были о Сталине. Сперва он прочел известные мне (они уже довольно широко ходили тогда по Москве) "Бог" и "Хозяин". Поскольку это было не просто чтение, а работа, после каждого прочитанного стихотворения мне полагалось высказываться. О "Боге" я сказал, что это - гениально. Стихотворение и в самом деле - как и при первом чтении - поразило меня своей мощью: Он жил не в небесной дали, Его иногда видали Живого. На Мавзолее. Он был умнее и злее Того - иного, другого, По имени Иегова, Которого он низринул, Извел, пережег на уголь, А после из бездны вынул И дал ему стол и угол. Мы все ходили под богом. У бога под самым боком. Однажды я шел Арбатом, Бог ехал в пяти машинах. От страха почти горбата, В своих пальтишках мышиных Рядом дрожала охрана. Было поздно и рано. Серело. Брезжило утро. Он глянул жестоко, ************мудро Своим всевидящим оком, Всепроникающим взглядом. Мы все ходили под богом. С богом почти что рядом. О "Хозяине" я отозвался более сдержанно. Хотя первая строчка ("А мой хозяин не любил меня".) сразу захватила меня своей грубой откровенностью. Да и другие строки тоже впечатляли: А я всю жизнь работал на него, Ложился поздно, поднимался рано. Любил его. И за него был ранен. Но мне не помогало ничего. А я возил с собой его портрет. В землянке вешал и в палатке вешал - Смотрел, смотрел, ******не уставал смотреть. И с каждым годом мне все реже, реже Обидною казалась нелюбовь. При всей своей горькой мощи это стихотворение слегка отвратило меня тем, что автор говорил в нем не столько о себе и от себя, как, на мой взгляд, подобало лирическому поэту, а от лица некоего обобщенного лирического героя. Как мне тогда представлялось, сам Борис вряд ли так уж любил Хозяина и уж во всяком случае вряд ли таскал с собою и развешивал в землянках и в палатках его портреты. Примерно это я тогда ему и сказал. (Не уверен, что был прав, но - рассказываю, как было.) Борис промолчал. Но пока все шло более или менее гладко. Неприятности начались, когда он прочел стихотворение, начинавшееся словами: "В то утро в Мавзолее был похоронен Сталин". А кончалось оно так:
На брошенный, оставленный Москва похожа дом. Как будем жить без Сталина? Я посмотрел кругом: Москва была не грустная, Москва была пустая. Нельзя грустить без устали. Все до смерти устали. Все спали, только дворники Неистово мели, Как будто рвали корни и Скребли из-под земли, Как будто выдирали из перезябшей почвы Его приказов окрик, его декретов почерк: Следы трехдневной смерти И старые следы - Тридцатилетней власти Величья и беды. Я шел все дальше, дальше, И предо мной предстали Его дворцы, заводы - Все, что построил Сталин: Высотных зданий башни, Квадраты площадей. Социализм был выстроен. Поселим в нем людей. Отдав должное смелости его главной мысли (заключавшейся в том, что сталинский социализм - бесчеловечен, поселить в нем людей нам только предстоит), я сказал, что в основе своей стихотворение все-таки фальшиво. Что я, как Станиславский, не верю ему, что он действительно в тот день думал и чувствовал все, о чем тут рассказывает. И вообще, полно врать, никакой социализм у нас не выстроен! Он опять промолчал, и все опять шло довольно гладко, пока он не прочел такое - тоже только что тогда написанное - стихотворение: Толпа на Театральной площади. Вокруг столичный люд шумит. Над ней четыре мощных лошади, Пред ней экскурсовод стоит. Я вижу пиджаки стандартные - Фасон двуборт и одноборт, Косоворотки аккуратные, Косынки тоже первый сорт. И старые и малолетние Глядят на бронзу и гранит, - То с горделивым удивлением Россия на себя глядит. Она копила, экономила, Она вприглядку чай пила, Чтоб выросли заводы новые, Громады стали и стекла. Задрав башку и тщетно силясь Запомнить каждый новый вид, Стоит хозяин и кормилец, На дело рук своих глядит. Тут я снова ввязался в спор. Хотя на самом деле никакого спора не было. Говорил один я, Борис молчал. - Вы только подумайте, что вы написали! - горячился я. - Вот эти плохо одетые, замордованные, затраханные чудовищным нашим государством-Левиафаном люди - это они-то хозяева? А те, что разъезжают в казенных автомобилях, жируют в своих государственных кабинетах, - они, значит, слуги народа? Да? Вы это хотели сказать? Когда я исчерпал все свои доводы и напоследок обвинил его в том, что он повторяет зады самой подлой официальной пропагандистской лжи, он произнес в ответ одну только фразу: - Ладно. Поглядим. Тем самым он довольно ясно дал мне понять, что еще не вечер. Придет время, и истинный хозяин еще скажет свое слово. Намек я понял. И хоть остался при своем, поверил, что он, во всяком случае, не врет, на самом деле верит, что сказанное им в этом стихотворении - правда. Но главный скандал разразился после того, как он прочел мне - тоже только что написанное - стихотворение про Зою. Про то, как она крикнула с эшафота: "Сталин придет!" Завершали стихотворение такие строки: О Сталине я в жизни думал разное, Еще не скоро подобью итог! И далее следовало мутноватое рассуждение насчет того, что, как бы там ни было, а это тоже было, и эту страницу тоже, мол, не вычеркнуть из истории и из нашей жизни. - Как вы могли! - опять кипятился я. - Да как у вас рука поднялась! Как язык повернулся! - А вы что же, не верите, что так было - кажется, с искренним интересом поинтересовался он. (Мне показалось, что он и сам не слишком в это верит.) - Да хоть бы и было! - ответил я. - Если даже и было, ведь это же ужасно, что чистая, самоотверженная девочка умерла с именем палача и убийцы на устах! Когда я откричался, он - довольно спокойно - разъяснил: - У меня около сотни стихов о Сталине. Пусть среди них будет и такое. Но самый большой скандал разразился по поводу таких его строк: Художники рисуют Ленина, Как раньше рисовали Сталина, А Сталина теперь не велено: На Сталина все беды свалены. Их столько, бед, такое множество! Такого качества, количества! Он был не злобное ничтожество, Скорей - жестокое величество. Сейчас, когда я отыскал в его трехтомнике это стихотворение, запомнившееся мне только первым четверостишием да последними двумя строчками ("Уволенная и отставленная, Лежит в подвале слава Сталина"), меня особенно покоробило в нем слово "величество". (Не само слово даже, а интонация, с какой оно произнесено: что бы, мол, вы там ни говорили!) Но тогда возмутило меня там совсем другое. - Ах, вот как! - иронизировал я. - Свалены, значит? А сам он, бедный, выходит, ни в чем не виноват? В этом слове ("свалены", как это мне запомнилось, или "взвалены", как это теперь напечатано) мне тогда померещилось стремление Бориса выгородить Сталина, защитить его от "несправедливых" нападок. Хотя тут, вероятно, скорее был прав он, а не я. В основе чувства, вызвавшего к жизни эти стихи, лежало более глубокое, чем мое, осознание той простой истины, что главной причиной наших бед был не Сталин, а порожденная не им (во всяком случае, не только им) система . И еще один - тоже тогдашний - наш разговор на эту же тему. Речь зашла о молодых тогда Евтушенко и Вознесенском . Я нападал на них, Боря их защищал. Как и всегда в этих наших разговорах, каждый остался при своем. Но в заключение Борис довольно жестко подвел итог:
- Все дело в том, что вам не нравится XX век. Вам не нравятся его вожди, вам не нравятся его поэты! Я сказал, что с поэтами дело обстоит сложнее, но вожди действительно не нравятся. Ему они, конечно, тогда тоже уже не нравились. И я это прекрасно понимал: ведь только что им были прочитаны "Бог" и "Хозяин". Но распаленный его невозмутимостью, я стал кидаться уже и на "Хозяина", и на ?Бога?. Сказал, что, в отличие от него, своим хозяином Сталина никогда не считал, портретов его нигде не вешал, да и как бога тоже его никогда не воспринимал. Он сказал: - Я не хочу рисовать картину той нашей жизни извне, как бы со стороны. Я был внутри. Я сказал, что тоже был внутри. И тоже о Сталине в жизни думал разное. Но, в отличие от него, уже "подбил итог". И тут он - первый раз за весь этот вечер - тоже съехидничал: - Ну да, когда прочли об этом в газетах. - Да я, если хотите знать, - оскорбился я, - уже в 15 лет сочинял эпиграммы на Сталина! Сам не знаю, как это вдруг из меня выскочило. За минуту до того, как у меня вырвалась эта надменная фраза, я и сам не догадывался, что помню об этом. Но это действительно было. Во всяком случае, одну эпиграмму на Сталина я однажды действительно сочинил. Вообще-то сочинил я ее не один, а вместе с Глебом . И сейчас, конечно, уже не вспомню, кто был заводилой и кому из нас принадлежала в этой эпиграмме какая строка или какое слово. Было это в ту пору, когда мы создали наш клуб (или общество) "перфектуристов", о котором я уже вспоминал на этих страницах. Затея эта, как я уже говорил, была совсем не безобидная: и по меньшим поводам такие же несмышленыши, как мы, получали немалые лагерные сроки. Вспоминаю (опять) Шурика Воронеля , который - вместе со своими подельниками - стремился лишь к тому, чтобы слегка оживить комсомольскую работу, придать ей менее формальный характер. А у нас даже само название нашего сообщества таило в себе крамолу: перфектуристы, стало быть, зовут в прошлое. По недомыслию мы всего этого не понимали и резвились напропалую. И вот так, резвясь, однажды позволили себе - даже и по нашим тогдашним понятиям - довольно опасную выходку. Как раз в это самое время страна сменила гимн. И мы, склонные глумиться над всем, что видели вокруг, не придумали ничего лучшего, как тут же сочинить наш собственный гимн - "Гимн перфектуристов". Это бы еще ладно. Но сочиняя гимн нашего сообщества, мы, естественно, поддались легкому соблазну спародировать гимн государственный. Не мудрствуя, заменили Ленина и Сталина своими собственными фамилиями, и в результате на свет родился такой текст: На бой вдохновил нас великий Селянин, Сарнов гениальный нам путь указал. Наш путь, хоть не нов и по-своему странен, Но он открывает ослепшим глаза. Вряд ли мы в полной мере понимали, с каким огнем играем. Но этим дело не кончилось. Ребята мы были политизированные, "резкий поворот всем вдруг ", проделанный Сталиным в то время (роспуск Коминтерна, перемена гимна, введенные в армии погоны, а главное, смена государственных кумиров - Суворов и Кутузов, сменившие Спартака, Гарибальди, Костюшко и других пламенных революционеров) - все это было постоянной темой наших разговоров, шуток, острот. И вот, в результате многократного обсасывания этой волнующей темы, и явилась на свет эпиграмма, нацеленная уже прямо и непосредственно, так сказать, лично в товарища Сталина: Мы били немцев и французов, И в тех боях бывали метки. Но и Суворов, и Кутузов Ведь не твои, а наши предки. Помимо главной причины, из-за которой эта эпиграмма за 60 лет не выветрилась из моей памяти, была еще одна - не главная, но, как оказалось, для меня довольно существенная. (Не будь это так, я бы вряд ли ее запомнил.) По ходу дела у нас с Глебом возникли некоторые творческие разногласия. Глебу нравился тот, сразу у нас родившийся вариант, который я только что процитировал. А я предлагал другой, как мне казалось, лучший: Да, прогнали мы французов И в боях бывали метки. Но Суворов и Кутузов Не твои, а наши предки. Этот вариант был легче, изящнее. Но Глебу одних французов было мало, он требовал, чтобы обязательно упоминались и немцы Принят в конце концов был первый, Глебов вариант. Озаглавить наше детище мы сперва хотели просто и скромно: "Маршалу Сталину". Но для полной ясности, чтобы уж ни у кого не возникало никаких сомнений насчет того, куда направлено жало нашей художественной сатиры и в чем состоит ее сокровенный смысл, слегка изменили текст посвящения. Теперь оно стало выглядеть так: "Иосифу Виссарионовичу Джугашвили". Очень собой довольные, мы, естественно, захотели немедленно с кем-нибудь поделиться этим нашим последним творческим достижением. Пушкинский Гринев, как вы, конечно, помните, прочитав свои стихи Швабрину и не найдя в нем сочувствия, поклялся, что уж отроду не покажет ему своих сочинений. Но Швабрин посмеялся над этой его угрозою. "Посмотрим, - сказал он, - сдержишь ли ты свое слово: стихотворцам нужен слушатель, как Ивану Кузьмичу графинчик водки перед обедом!" Увы, негодяй Швабрин был прав. Итак, мы сгорали от желания поделиться с кем-нибудь своей творческой удачей. И тут, надо сказать, Бог нас спас: на роль первого нашего читателя (слушателя), по счастливой случайности, мы выбрали моего отца . Не могу сейчас с уверенностью сказать, было ли это чистой случайностью: может быть, все-таки сработала некоторая осторожность. Но так или иначе, с этим первым читателем нам сильно повезло, поскольку он употребил все свои усилия на то, чтобы остаться не только первым, но и последним. Он напустил на нас такого холоду, что всякая охота прочесть (как нам этого ни хотелось!) наш шедевр кому-нибудь еще у нас сразу же пропала. Прослушав нашу эпиграмму, отец, как я теперь понимаю, смертельно испугался. Но у него хватило ума дать нам понять, что затея наша нехороша не только потому, что опасна. - Ну что вы прицепились к Сталину - сказал он. - Что вам Сталин ? в борщ насрал? Обычно таких выражений - тем более, в разговоре с "детьми" - отец себе не позволял: понятия у него на этот счет были весьма строгие. И уже это - никогда мною прежде от него не слышанное словцо - сразу показало мне всю меру его взволнованности. Но после этого он сделал следующий, совсем уже безошибочный ход. - Не кажется ли тебе, - игнорируя меня, обратился он к Глебу, - что это не очень прилично - попрекать человека его национальностью. И обернувшись ко мне: - Ну а ты-то чего полез? Суворов и Кутузов тебе тоже никакие не предки! Я обиженно сказал, что родился в Москве, мой родной язык русский, и вообще я считаю себя таким же русским, как Глеб. - Вот и Сталин тоже считает себя русским, - отрубил отец. И закончил: - Ладно, пусть Глеб - как он там себе хочет, это в конце концов его дело. Но не тебе, еврею, тыкать Сталину в нос его нерусское происхождение. Никогда - ни раньше, ни потом - отец так со мной не разговаривал. Я надулся и обиженно молчал. А Глеб - тот вообще сидел красный как рак. Как я теперь понимаю, главная цель отца, наверное, как раз в том и состояла, чтобы не только запугать нас, но и как можно сильнее обидеть. Дать нам понять, что мы вляпались не только в смертельно опасное, но и в довольно-таки постыдное дело. Не помню, как и чем тогда закончился этот наш разговор. Но лекарство подействовало. Нашу эпиграмму на Сталина мы никому больше не показывали и не читали. Ссылки:
|