|
|||
|
Дискуссия о псевдонимах, 1951
27 февраля 1951 года в "Комсомольской правде" появилась статья Михаила Бубеннова "Нужны ли сейчас литературные псевдонимы" . Поскольку имя этого литератора теперь уже прочно (и, по правде говоря, справедливо) забыто, хочу сказать о нем несколько слов. А заодно (не могу удержаться!) и рассказать один связанный с ним эпизод тогдашнего красочного нашего литературного быта. Автор "Белой березы" Михаил Бубеннов был самым злостным антисемитом в Союзе писателей. А может быть, даже и во всём СССР. Сравниться с ним в этом качестве мог разве только другой корифей тогдашней официальной литературы - Анатолий Суров , - тоже давно уже и прочно забытый. И вот однажды они подрались. Уж не знаю, что они там не поделили. Может быть, это был даже какой-нибудь принципиальный, идейный спор. Один, может быть, доказывал, что всех евреев надо отправить в газовые камеры, а другой предлагал более мягкий вариант: выслать их на Колыму. Или, еще того либеральнее, - в Израиль. Как бы то ни было, они подрались. И драка была серьезная. В ход была пущена даже мебель - стулья, табуретки. Случилось это в старом писательском доме в Лаврушинском - том самом, который громила булгаковская Маргарита. Увлеченные борьбой супостаты выкатились из этого облицованного мрамором дома прямо на улицу, на потеху большой толпы народа, образовавшей традиционную очередь в Третьяковку. Оружием одного из сражающихся, как рассказывали очевидцы, стала вилка, которую он вонзил своему оппоненту в зад. Сражение это вдохновило Эммануила Казакевича . Вдохновило настолько, что он описал его не прозой, как это можно было бы ожидать, а стихами. И даже облек эту свою поэтическую зарисовку в чеканную форму сонета: Суровый Суров не любил евреев, Он к ним враждой старинною пылал, За что его не жаловал Фадеев И А. Сурков не очень одобрял. Когда же Суров, мрак души развеяв, На них кидаться чуть поменьше стал, М. Бубеннов, насилие содеяв, Его старинной мебелью долбал. Певец березы в жопу драматурга Со злобой, словно в сердце Эренбурга, Столовое вонзает серебро. Но, следуя традициям привычным, Лишь как конфликт хорошего с отличным Решает это дело партбюро. В сочинении этого сонета, во всяком случае в доведении его до совершенства, принял участие сам Твардовский . Именно он, как рассказывали свидетели творческого процесса, подарил Казакевичу замечательную (едва ли не лучшую во всём стихотворении) строчку: "Столовое вонзает серебро". Так вот, этот самый Бубеннов - человек в то время весьма влиятельный - предпринял новую атаку на литераторов, скрывающих под псевдонимами истинные свои фамилии. Я сказал "новую", потому что первая такая атака была предпринята тогдашними нашими, как теперь говорят, средствами массовой информации двумя годами раньше: в 1949-м. Первой жертвой той кампании, а стало быть, первым литератором, псевдоним которого публично раскрыли обозначенной в скобках его "девичьей" фамилией, стал мой добрый знакомый, а впоследствии даже и приятель Нёма Мельников , за что на весь остаток его жизни прилепилось к нему прозвище - "Отец русской скобки". Статья называлась: "Гнилая повесть "Редакция"". Запомнилась мне из нее только одна фраза: Н. Мельников (Мельман) смотрит на советского человека откуда-то сзади, с болезненным любопытством копаясь во всем отсталом и старом. Дойдя до верхней точки, идеологическая кампания 49-го года постепенно сошла на нет и в конце концов окончательно угасла. И вот теперь, спустя два года, Михаил Бубеннов решил ее, так сказать, реанимировать. Во всяком случае - кинуть пробный камень. Статейка его была написана довольно ловко. Я бы даже сказал - осторожно. Для начала автор слегка поглумился над украинским поэтом Е. Бондаренко, который почему-то решил взять себе псевдоним "Бандуренко", изменив в своей фамилии всего только две буквы. Потом - над чувашским поэтом Н. Васянка, который выбрал себе псевдоним "Шаланка". Но это всё - для отвода глаз. Точнее - для соблюдения некоторых приличий. Всерьез отводить глаза читателя от истинной мишени, в которую было направлено жало его художественной сатиры, Бубеннов не собирался. Быстро покончив с Бондаренко-Бандуренко и Васянкой-Шаланкой, он приступил к главной теме своего повествования: Белорусская поэтесса Ю. Каган выбрала псевдоним Эди Огнецвет. А какая необходимость заставила ее сделать это?.. Молодой московский поэт Лидес стал Л. Лиходеевым, С. Файнберг - С. Северцевым, Н. Рамбах - Н. Гребневым. Васянку-Шаланку и Эди Огнецвет я не знал. А Лидес-Лиходеев, Сережа Файнберг, ставший Северцевым и Нёма Рамбах, перекрестившийся в Гребнева, - были мои литинститутские однокашники. Насчет этих псевдонимов была у нас в Литинституте даже сочинена ( Владиком Бахновым ) песенка: Агранович нынче - Травин, И обычай наш таков: Если Мандель стал Коржавин, Значит Мельман - Мельников! Тут, пожалуй, не до смеха: Не узнает сына мать! И старик Шолом-Алейхем Хочет Шолоховым стать! Распевая эти куплеты, мы смеялись. Но в 51-м было уже не до смеха. И зловещий смысл бубенновской статейки всеми был понят однозначно: как сигнал к новому погрому . Не вполне ясно было только, что (или кто) за этим стоит - отдельные, хоть и влиятельные, но все же никем не уполномоченные энтузиасты, или - как и в тот раз - все наше великое и могущественное государство, то есть - сам "Хозяин". Волнующая пауза эта длилась ровно неделю. Шестого марта в "Литературной газете" появился ответ. Он был краток. И назывался скромно: "Об одной заметке". И малый размер реплики, и скромное ее название призваны были подчеркнуть, что выстрелу "Комсомольской правды" не стоит придавать особого значения. Автор реплики, в сущности, даже не полемизировал с Бубенновым. Он просто высек его. Как мальчишку: Если уж кому и надо теперь подыскивать оправдания, то разве только этому Михаилу Бубеннову, напечатавшему неверную по существу и крикливую по форме заметку, в которой есть оттенок зазнайского стремления поучать всех и вся, не дав себе труда разобраться самому в существе вопроса. Жаль, когда такой оттенок появляется у молодого, талантливого писателя. Трудно было найти формулу более обидную, чем эта. Ведь эпитет "молодой" определялся тогда отнюдь не возрастом писателя и даже не его литературным стажем, а прежде всего - и даже исключительно - местом, которое этот писатель занимал в негласной, но хорошо всем известной табели о рангах . Зачислив Бубеннова в ряды "молодых талантливых писателей", ему как бы указали его место. Прямо дали понять, что он слишком много - не по чину! - на себя берет. И сделал это не кто-нибудь, а второй (после Фадеева) человек в ареопаге литературного начальства - секретарь СП и главный редактор "Литературной газеты", любимец Сталина - К. М. Симонов . Но те, кто стоял за Бубенновым, тоже были не лыком шиты. И сдаваться они не собирались. К полю боя быстро была подтянута тяжелая артиллерия, и ответный выстрел последовал почти мгновенно. Через два дня, восьмого марта, в той же "Комсомольской правде" появился ответ Симонову, подписанный Михаилом Шолоховым . Я говорю "подписанный", поскольку не уверен, что ответ самого Шолохова, живущего, как известно, в Вешенской, можно было организовать так быстро. Впрочем, не исключаю, что Шолохов в это время был в Москве и, в отличие от "Тихого Дона", где насчет его авторства, как известно, имеются большие сомнения, это свое произведение сочинил сам. Но тем, кто подвигнул его на эту акцию, нужно было, конечно, не "золотое перо" Шолохова, не божественный его художественный дар. Им нужно было его имя. Именем этим они хотели сказать Симонову, - и не только ему, а всем читателям "Литературной газеты": - Наш козырь старше! Старшинство, подтвержденное той же негласной табелью о рангах, давало Шолохову право разговаривать с Симоновым свысока, с той же мерой снисходительности, с какой тот обращался к Бубеннову. Но он эту меру даже слегка превысил, что проявилось уже в самом названии его статьи. Называлась она, на первый взгляд, довольно странно: "С опущенным забралом?" Читателю, вникавшему только в тексты всех этих полемических заметок и не шибко понимающему глубинный их подтекст (если, конечно, допустить, что такие читатели тогда были), - такому читателю было, конечно, невдомек, о каком "опущенном забрале" тут может идти речь. Весь тон и стиль реплики Симонова говорил о том, что выступает он как раз под открытым забралом . Всячески подчеркивая это обстоятельство, он даже - не без некоторого кокетства - подписался под этой своей репликой так, как ни разу в жизни - ни до, ни после этого случая - больше не подписывался: "Константин Симонов (Кирилл Михайлович Симонов"). Не совсем обычная эта подпись как бы говорила: "Вам нравится раскрывать скобки? Что ж, извольте! Вот он я, весь - как на ладони. Как видите, мне нечего скрывать. Я не Иосиф Соломонович, как Василий Гроссман. Я - Кирилл. А вот - тоже взял себе псевдоним, назвался Константином". Но Шолохов имел в виду не текст, а всем и каждому понятный подтекст симоновской реплики. И весьма прозрачно на этот подтекст намекал: Кого защищает Симонов? Что он защищает? Сразу и не поймешь! Спорить надо, честно и прямо глядя противнику в глаза Но Симонов косит глазами. Он опустил забрало и наглухо затянул на подбородке ремни. Потому и не внятна его речь, потому и не найдет она сочувственного отклика среди читателей. Ответ на этот зловещий вопрос (допрос): "Кого защищает Симонов? Что он защищает?", не нуждался в расшифровке. Эта фраза в шолоховской заметке тогда хлестнула меня как удар казачьей нагайки. "Теперь всё это странно, теперь всё это глупо", - как было сказано (по совсем другому поводу) в одном стихотворении Слуцкого. По улицам российских городов маршируют чернорубашечники, по команде вскидывают руки в нацистском приветствии и выкрикивают что-то похожее на "хайль Гитлер". На книжных лотках свободно лежит "Майн кампф". Выходят сотни фашистских газет, в которых - в открытую - прославляют Гитлера, рассуждают о всемирном еврейском заговоре и восторгаются "Протоколами Сионских мудрецов". На каком-то лотке я увидел (и купил) брошюру, озаглавленную простенько и мило: "Жиды". В каком-то из российских городов "вервольфы" по идеологическим мотивам убили несколько человек и, в назидание, отрезали им уши. Судили их "за бытовое преступление"! Всего этого в теперешней нашей жизни - навалом. И всё это меня, как выражается современная молодежь, - не колышет. То есть "колышет", конечно, но - слабо. Во всяком случае слабое "колыханье" это не идет ни в какое сравнение с той бурей чувств, которую подняла в моей (и не только в моей, конечно) душе та давняя дискуссия о псевдонимах, хотя авторы оскорбивших меня статеек - Бубеннов и Шолохов - не то что сакраментальное слово "жиды", но даже вполне корректное - "евреи" - и то не осмеливались выговорить вслух. В романе Федора Сологуба "Мелкий бес" пятнадцатилетний гимназист Саша Пыльников отправился на загородную прогулку с взрослой барышней Людмилой. Гуляя по лесу, они спускаются в овраг. Людмила идет впереди. Спускаясь, она чуть-чуть приподняла юбку и? - открылись маленькие башмачки и чулки тельного цвета. Саша смотрел вниз, чтобы ему не запнуться о корни, и увидел чулки. Ему показалось, что башмаки надеты без чулок. Стыдливое и страстное чувство поднялось в нем. Он зарделся. Голова закружилась". Вот какая буря мучительных сексуальных переживаний поднялась в Сашиной душе. А все только потому, что он случайно увидал женскую щиколотку в чулке телесного цвета , и ему показалось , что эта женская нога - голая. А недавно в Коктебеле я случайно - сослепу - забрел на дикий пляж, где паслись нудисты. Юные девы медленно прогуливались по пляжу в чем мать родила. Свои "нескромные сокровища", не прикрытые никакими фиговыми листками, они несли гордо, словно напоказ, как топ-модели демонстрируют модные наряды. И - Боже ты мой! - какое разнообразие форм открылось моему взору. И форм, и видов, и размеров, и мастей. До этой минуты я даже и не подозревал, что природа, создавшая все эти прелести, так щедра и изобретательна. А рядом, в тесной близости ко всем этим сокровищам, бродили парни, некоторые из которых были в возрасте сологубовского Саши Пыльникова. И - хоть бы хны! Не то что волнения или какого-нибудь там сексуального возбуждения, но даже слабых признаков столь естественного в этих обстоятельствах любопытства не обнаружил я на их лицах. Аналогия эта, конечно, весьма условна. Но бурные сексуальные переживания Саши Пыльникова и бурная моя реакция на статью (даже не статью, а одну лишь только фразу) Шолохова, в которой предмет не назывался, а на него только намекалось, - как показавшаяся Саше голой женская щиколотка только намекала на существование таящихся под слегка приподнявшейся юбкой прелестях женского "телесного низа", - две эти - столь разного происхождения - реакции были все- таки меж собой несколько сродни. Дискуссия о псевдонимах вызвала тогда такой огромный общественный накал, потому что было совершенно очевидно: "пробный шар" Бубеннова и последовавший за ним обмен мнениями - это только крохотная часть айсберга. А что там, под водой, в глубине, - об этом даже и думать было страшно. А теперь, когда этот айсберг штормом выброшен на берег, и он виден нам весь, целиком, зрелище это не производит на нас никакого впечатления. Притерпелись, привыкли. (Вот так же и современные Саши Пыльниковы равнодушно скользят взглядом по обнаженным прелестям юных своих сверстниц: "Подумаешь! Голую бабу не видал!") Ну и, разумеется, не случайно общественный накал этот достиг самого высокого градуса, когда Бубеннова поддержал Шолохов. Конечно, фраза Шолохова так больно хлестнула меня не только своим смыслом, и даже не только зловещей своей интонацией, но прежде всего и главным образом тем, что произнес (написал) ее именно Шолохов . Не могу сказать, чтобы я так уж сильно чтил Шолохова. "Тихий Дон" я любил и - при всем моем юношеском максимализме и нигилизме - ставил высоко. И не только "Тихий Дон", но даже "Поднятую целину" числил в числе самых любимых своих книг. В "Поднятой целине" огромное впечатление произвела на меня сцена раскулачивания Титка. Впервые понял (не до конца, конечно, только начал понимать), каким кровавым кошмаром была коллективизация. Да, книги Шолохова я ценил высоко. Но сам Шолохов никогда не был героем моего романа. Однажды (году в сорок восьмом), держась, как обычно, за руки, шли мы с моей любимой по Тверской и остановились перед портретами писателей, выставленными в витрине книжного магазина - того, что напротив Моссовета. Он и сейчас еще существует, этот магазин, и в витринах его и сейчас можно увидеть портреты писателей. Но теперь это - совсем другие портреты: Высоцкий, Окуджава. А тогда это были - сплошь титулованные, увенчанные всеми мыслимыми и немыслимыми регалиями, члены ЦК (Фадеев), депутаты Верховного Совета (Эренбург). На самом видном месте там красовался портрет автора (если уж совсем точно - того, кто считался автором) "Тихого Дона". И вдруг моя спутница сказала: - Какое ничтожество - Шолохов! В первую секунду я был этим определением слегка шокирован. Хотел было уже даже что-то возразить. Но тут же понял, что она имеет в виду только внешнее, зрительное впечатление, что эта ее реакция вовсе не распространяется на писателя Шолохова. Это был очень поверхностный, чисто женский взгляд. Но ведь не зря же кем-то было сказано, что после тридцати (а может, после сорока?) лет человек сам отвечает за свое лицо. И не зря автор "Портрета Дориана Грея" сказал, что только очень поверхностный, очень неглубокий человек может не доверять своему первому впечатлению. Он был прав: ведь первое наше впечатление определяет не разум (очень несовершенный, в сущности, инструмент), а весь наш организм, все таящиеся в нем древние, еще звериные инстинкты. Обо все этом я тогда, конечно, не думал. Но у меня вдруг словно открылись глаза. Довоенный - молодой, большелобый Шолохов - тоже не шибко был похож на великого писателя. Но ничтожеством во всяком случае не казался. А тут - невзрачное какое-то, мелкое личико, усишки? Я вдруг увидел: в самом деле - ничтожество. Это впечатление подтвердилось и окончательно укрепилось позже, когда я увидал его вживе: это было несколько лет спустя, на совещании молодых писателей, он там выступал перед нами в маленьком, тесном зале, а я сидел совсем близко, в первом ряду. Вдобавок ко всему оказалось, что он - совсем небольшого росточка. Но главным, конечно, был не малый рост, а именно вот эта убийственная печать ничтожества, лежащая на его заурядном лице, на всем его невзрачном облике. И тем не менее имя Шолохова под гнусной антисемитской статейкой меня ушибло. Ушибло именно своей весомостью. К носителю этого громкого имени я, как уже было сказано, не питал особого уважения. Но при всем при том я все еще находился внутри той системы ценностей, согласно которой это имя было козырным тузом. Другого такого козыря во всей той карточной колоде больше не было. Кто- то, однако, должен же был на эту гнусность ответить! Но кто? По тогдашним моим понятиям ответить Шолохову мог только один человек: Эренбург . По официальной (да и не только официальной) табели о рангах до автора "Тихого Дона" он, конечно, не дотягивал. Но громкая слава его военных статей еще не потускнела. К тому же мне крепко врезалась в память одна реплика Эренбурга, брошенная им в первые дни войны на каком-то антифашистском митинге. Он сказал тогда, что выступает здесь, с этой трибуны, как русский писатель и как еврей. Участниками того митинга были многие знаменитые люди. И одни из них тоже клеймили фашизм как русские писатели (Алексей Толстой), а другие - как евреи (Михоэлс). Но только Эренбург соединил в себе обе эти ипостаси. Вернее, только он один так прямо об этом сказал. Сам Бог велел именно ему ответить на грязную шолоховскую статейку. Не надеясь, что Эренбург поймет всё это сам, я решил объяснить ему, в чем состоит в этот момент его первейшая нравственная обязанность. Сперва хотел позвонить ему по телефону, но побоявшись, что в устном, да еще телефонном разговоре не сумею быть достаточно убедительным, решил написать ему письмо. В письме этом я не просил, а прямо требовал, чтобы он как следует отхлестал Шолохова. Кажется, даже объяснял ему, в каких именно выражениях он должен это сделать. Но письмо это, к счастью, не только отправить, но даже и дописать я не успел. Статейка Шолохова, как я уже говорил, появилась на страницах "Комсомольской правды" 8-го марта. А ответ на нее был обнародован даже быстрее, чем на статью Бубеннова, - 10-го марта, то есть через два дня. Под ним стояла подпись того же Симонова . Ответ был написан в очень решительном тоне. Он, в сущности, завершал дискуссию, о чем автор объявлял с некоторой даже надменностью: Я убежден, что вся поднятая Бубенновым мнимая проблема литературных псевдонимов высосана из пальца в поисках дешевой сенсационности и не представляет серьезного интереса для широкого читателя. Именно поэтому я стремился быть кратким в обеих своих заметках и не намерен больше ни слова писать на эту тему, даже если "Комсомольская правда" вновь пожелает предоставить свои страницы для недостойных нападок по моему адресу. Прочитав это, я был почти уверен, что на том дело не кончится. Что Симонову непременно кто-нибудь возразит. Быть может, даже тот же Шолохов. Но ответа не последовало. Последнее слово так и осталось за Симоновым. Этот симоновский поступок казался тогда отчаянно смелым. И не только казался, но и был. Но эта его смелость не имела ничего общего с тем безумством храбрых , которое в годы своей романтической юности воспел Горький. Не могу утверждать, что, прежде чем ринуться в драку с Шолоховым, Симонов проводил какие-то консультации наверху. Но что-то он, безусловно, знал. Сейчас, после того как опубликованы его дневниковые записи тех далеких лет, мы можем говорить об этом с достаточной долей уверенности: Когда начали обсуждать роман Ореста Мальцева "Югославская трагедия", Сталин задал вопрос: - Почему Мальцев, а в скобках стоит Ровинский? В чем дело? До каких пор это будет продолжаться? В прошлом году уже говорили на эту тему, запретили представлять на премию, указывая двойные фамилии. Зачем это делается? Зачем пишется двойная фамилия? Если человек избрал себе литературный псевдоним - это его право, не будем уже говорить ни о чем другом, просто об элементарном приличии. Человек имеет право писать под тем псевдонимом, который он себе избрал Но, видимо, кому-то приятно подчеркнуть, что у этого человека двойная фамилия, подчеркнуть, что это еврей. Зачем это подчеркивать? Кому это надо? Человека надо писать под той фамилией, под которой он себя пишет сам. Человек хочет иметь псевдоним. Он себя ощущает так, как это для него естественно. Зачем же его тянуть, тащить назад? Вот и вся моя запись по этому поводу. Добавлю, что Сталин говорил очень сердито, раздраженно, даже, я бы сказал, с оттенком непримиримости к происшедшему. (Константин Симонов. "Глазами человека моего поколения. Размышления о И. В. Сталине") Обсуждение "Югославской трагедии" Ореста Мальцева происходило в марте 1952 года, то есть - спустя год после дискуссии о псевдонимах. Но реплика Сталина ("В прошлом году уже говорили на эту тему") показывает, что его точка зрения на сей счет была и раньше хорошо Симонову известна. Всё это Симонов, конечно, учел, вступая в спор с Шолоховым. И тем не менее, как я уже сказал, он и в самом деле проявил тогда недюжинную смелость. Ведь те, кто стоял тогда за спиной Бубеннова (и Шолохова), тоже что-то знали, на что-то рассчитывали. Не может быть никаких сомнений, что истерическая газетная кампания по раскрытию скобок (то есть - тех же псевдонимов) не могла начаться, а тем более принять такой разнузданный и массовый характер без прямого одобрения "Хозяина". А потом он сам же ее и прекратил. Это был его стиль, его почерк. Он любил, дождавшись, когда лавина замысленного и развязанного им какого-нибудь очередного кровавого безумия дойдет до высшей точки, выступить, скажем, со статьей "Головокружение от успехов" . И весь кошмар происходившего будет отнесен за счет так называемых перегибов ("Всегда у нас так, - будут почесывать в затылках честные глуповцы, - пошли дурака Богу молиться?"). А ОН - как всегда - в белом смокинге. Ссылки:
|