|
|||
|
Бен Сарнов столкнулся с "еврейской проблемой" еще младенцем
В начале 60-х случилось мне в Малеевке целый месяц сидеть за одним столом с пожилым поэтом Павлом Железновым . Это, как вы, конечно, догадываетесь, псевдоним. А настоящая его фамилия, которую никто (может быть, даже и он сам) уже не помнил, наверняка была какая-то еврейская. Об этом с очевидностью говорила его внешность. Ну а кроме того, всезнающий Семен Израилевич Липкин сообщил мне, что этот пожилой поэт был отпрыском какой-то богатой еврейской семьи. Году в восемнадцатом или девятнадцатом, пятнадцатилетним подростком, сбежал из дому. Года полтора беспризорничал. А потом - уже на этой основе - сварганил себе новую биографию, а заодно и новое - пролетарское - происхождение. Как выяснилось из наших с ним разговоров, не только пролетарское. Говорили мы с ним за столом - как все тогда - в основном о политике. Я пощипывал Сталина. Он - с некоторой долей осторожности, конечно,- Хрущева. И вот однажды, выйдя к обеду, он выдал мне такую домашнюю заготовку. - Вот вы меня сталинистом считаете. А ведь мне в те времена тоже несладко приходилось. В тридцать седьмом году про меня распустили слух, что я будто бы еврей. - Про меня этот слух распустили в двадцать седьмом году,- усмехнулся я.- И, как видите, ничего, жив. Этим своим находчивым ответом я был очень доволен. Но, по правде говоря, сказал я это - просто так, для красного словца. Я ведь был убежден, что не то что в двадцать седьмом, но даже и в тридцать седьмом году так называемый пятый пункт не играл в жизни советских людей сколько- нибудь существенной роли. Гораздо важнее тогда был пункт шестой: социальное происхождение. И, ведя все эти разговоры, я был искренне уверен, что впервые столкнуться с тем, что я еврей, мне пришлось уже во взрослом состоянии. Ну, во всяком случае, никак не раньше, чем в сорок пятом, когда мне пришла пора поступать в институт, и - впервые - разнесся слух, что в какие-то элитарные вузы (в МИМО - институт международных отношений, например) евреев не принимают. На самом деле, однако, с этой проблемой мне пришлось столкнуться (я только об этом не знал) буквально в самые первые дни моего земного бытия. На восьмой день после моего появления на свет мне полагалось сделать обрезание . Чаша сия, как известно, не минула даже Господа нашего Иисуса Христа. Каждый год в ночь с 31-го декабря на 1-е января мы отмечаем именно это событие. Именно к церковному празднику Обрезания Господня, а отнюдь не к Рождеству, которое, как известно, приходится не на 1-е января, а на 25 декабря, приурочиваем мы начало нового года. Итак, со мною должны были проделать то же, что 1927 лет назад проделали с Иисусом Христом, а до него и после него, с миллионами других младенцев еврейской национальности. Но на дворе стоял уже десятый год молодой советской республики, и родители мои жили в Москве, и были они люди вполне свободомыслящие, не соблюдавшие никаких религиозных обрядов, а мама моя, к тому же, была врачом, и она даже помыслить не могла, чтобы какой- то грязный еврей прикоснулся к ее ребенку своим отвратительно негигиеничным ножом, а потом еще - чего доброго - высасывал кровь своими грязными - совсем уже негигиеничными - губами, как это описано в рассказе Бабеля "Карл-Янкель". Да и не только в гигиене было дело. Разве для того она, закончив с серебряной медалью гимназию в своих родных Черкассах, уехала - одна - из отцовского дома в Одессу и поступила в Новороссийский университет , и не пропустила там ни одной лекции даже в том страшном году, когда город, что ни день, переходил из рук в руки - от немцев к французам, от французов к григорьевцам, от григорьевцев к деникинцам. И все это для того, чтобы теперь, на десятом году революции, вдруг, ни с того ни с сего, вернуться к каким-то мракобесным средневековым обрядам? Короче говоря, ни о каком обрезании не могло быть даже и речи. Но у меня был дед - отец моего отца - (которого я, кстати сказать, ни разу в жизни не видел). Дед был тоже не шибко верующий - не раввин, не цадик, как у моего друга Эмки Манделя , а самый обыкновенный еврей, музыкант, "клезмер" , как это там у них называлось. Может быть, он и в синагогу даже не ходил, а если ходил - так только по самым большим праздникам. Но - тем не менее - представить себе, что его внук - первенец его старшего сына - останется необрезанным, он не мог. Революция там, советская власть - пожалуйста, он не против. Но тысячелетний обряд должен быть совершен. Как сказала еврейка из анекдота, которую погромщики хотели изнасиловать, а отец пытался ее отмолить: "Папаша, погром - есть погром!" Дед написал отцу, что если мне не сделают обрезание, он меня - не то чтобы проклянет, но - не признает. Будет считать байстрюком. (Наверно, было употреблено какое-то другое, специфическое, сугубо еврейское слово, обозначающее еврейского мальчика, над которым не был совершен необходимый обряд. Но я этого слова не знаю, поэтому пользуюсь единственным пришедшим мне в голову русским аналогом.) Дело, впрочем, обстояло, кажется, даже еще хуже. В случае, если я останусь байстрюком, дед как будто грозился даже, что и брак моего отца с моей мамой он тоже не будет признавать. (Довольно с него того, что они не венчались в синагоге, как подобает порядочным людям, а просто расписались в ЗАГСе.) Отец мой, как я уже говорил, был очень хорошим сыном. И противиться воле родителя, к тому же высказанной в столь непреклонной форме, он не мог. Были там какие-то душераздирающие сцены. Мыть рыдала. Отец тоже сперва пытался переубедить деда. А время шло. Был уже далеко не восьмой день, прошло, кажется, даже два или три месяца. С каждым уходящим днем жуткий кровавый обряд становился для мамы все страшнее: ребенок ведь уже что-то такое сознает? Как-то перенесет он эту страшную операцию? В конце концов компромисс был найден. То, что надо было отрезать, мне отрезали. Но сделано это было врачом, в больнице, в сугубо гигиенических условиях, тщательно продезинфицированными хирургическими инструментами. Маму убедили, объяснив ей, что такую операцию часто делают отнюдь не по религиозным, а по чисто медицинским показаниям и что операция эта - в будущем - избавит меня от многих неприятностей. С этой коллизией - и с этими аргументами - мне еще предстояло столкнуться в будущей, взрослой моей жизни. И даже не однажды, а - дважды. Первый раз дело касалось моего сына, второй раз - внука. О сыне, впрочем, я даже и не знал: узнал потом,- так сказать, постфактум,- что разговор на эту тему (чего я даже и вообразить не мог), оказывается, имел место. И завела его - вот уж, поистине, неисповедимы пути Господни!- моя теща. Теща моя , Анна Макаровна Кононенко , мало того, что была чистокровная украинка, имела еще несчастье с середины двадцатых годов состоять в рядах ВКП(б). То есть она была, как это тогда называлось (не совсем тогда, название это возникло чуть позже), ветераном партии . Не могу тут не пересказать (совсем коротко) один забавный сюжет, связанный с этим ее ветеранством. Выйдя на пенсию, теща стала секретарем парторганизации ЖЭКа . Однажды, разглядывая старенький альбом с ее фотографиями разных лет, я обратил внимание на большое групповое фото. Это был, как я сразу понял, весь партийный актив ЖЭКа, в полном составе. В центре стояла наша Анна Макаровна в парадном своем пиджаке, увешанном всеми заслуженными ею за долгую жизнь орденами и медалями. А рядом с ней - какой-то мужик, лицо которого показалось мне удивительно знакомым. - Анна Макаровна! А это кто? спросил я у тещи. Она ответила: - Это мой лучший пропагандист. Такое объяснение, как вы понимаете, решительно ничего мне не говорило. А между тем я был уверен, что не ошибся, что физиономию этого ее "лучшего пропагандиста" я уже где-то видел. И даже, наверно, не один раз. - А как его фамилия? спросил я. - Кириченко ,- так же буднично ответила теща. Она, судя по всему, совсем забыла (а может быть, даже и не знала), кем был этот ее лучший пропагандист в не такие уж давние годы. А был он членом Политбюро и секретарем ЦК. Вторым - после Хрущева - человеком в государстве. Когда Хрущев ездил в Америку стучать башмаком по столу заседаний в Организации Объединенных Наций, Кириченко оставался в Кремле за Первого. И вот - sic transit gloria mundi!- даже секретарь парторганизации, в которой он состоит, моя Анна Макаровна,- знать не знает и помнить не помнит о его былом могуществе! Так вот, эта самая моя теща, ветеран партии и секретарь парторганизации ЖЭКа, как потом рассказала мне жена, когда родился наш сын, высказала робкое предположение, что если уж случилось так, что внук ее родился от еврея, а евреи на протяжении тысячелетий совершают над своими младенцами мужеска пола такую операцию, так не лучше ли и ему (внуку то есть) на всякий случай тоже сделать все, что полагается.
Потому как, если не сделать этого, не вышло бы потом ему (внуку) от этого какой-нибудь беды. В основе этой идеи лежала, разумеется, не вера в спасительную силу религиозного обряда. Скорее тут сказалось влияние модных тогда идей академика Лысенко , хотя, если исходить из теорий этого народного академика, у вновь рождающихся еврейских младенцев за долгие годы совершения этого обряда крайняя плоть давно должна была бы уже сама атрофироваться. Но так глубоко моя теща не копала. Она просто хотела оградить внука от каких-то возможных будущих неприятностей, чем и поделилась с дочерью. А та (за моей спиной), в свою очередь, высказала эту идею деду, то есть моему отцу. Тот, разумеется, и слышать не хотел ни о чем подобном. А мама, которую, узнав об этом, я спросил про его реакцию, сказала: - О чем ты говоришь! Он до сих пор не может забыть твои глаза в тот момент, когда тебе делали эту проклятую операцию. Этот, как он говорил, застывший в них немой вопрос: за что?! Но того, что так легко удалось избежать моему сыну, не удалось - двадцать восемь лет спустя - избежать моему внуку. Ему эту "проклятую операцию" пришлось-таки сделать. Разумеется, уже по чисто медицинским показаниям. (Черт его знает! Может быть, теща была права?!) Медицинские показания возникли сразу, но сперва нас уверили, что можно ограничиться паллиативом - так называемой "обводкой". Что и было сделано. Мальчику тогда еще не было года, во всяком случае,- это я точно помню,- разговаривать он еще не умел: так, два-три слова. Но этот ограниченный запас слов не помешал ему довольно-таки красноречиво выразить все, что он при этом чувствовал. Я вернулся домой, когда дело было сделано. Все слезы и крики были позади. Новоиспеченная бабушка (моя жена) ходила по комнате, держа уже притихшего ребенка на руках и изо всех сил прижимая его к груди. Я подмигнул ему и с нарочитой бодростью спросил: - Ну что, Миша? Он посмотрел на меня - вероятно, теми же самыми глазами, какими я в тот ответственный момент своей жизни глядел на отца - и произнес только одно слово: - Пипка. Но никаких других слов больше и не надо было. Все, что надо было сказать, было сказано. "Обводка", однако, не помогла. Мальчишке было, наверно, уже лет шесть, когда врачи сказали, что операцию придется все-таки делать по полной программе. И сделали. Разумеется, в больнице. К счастью (медицина со времен моего детства, как видно, сильно продвинулась в этом отношении)- под наркозом. Так что - особых трагедий не было. А вскоре - почему-то вышло так, что это совпало во времени,- его крестили. Крестила его моя невестка примерно по тем же соображениям, по которым моя теща предлагала обрезать моего сына. Так сказать, на всякий случай. Тут сработал мощный материнский инстинкт, с "беспринципностью" которого я уже столкнулся однажды. Было это так. Давным-давно, когда мы жили еще в коммуналке, заглянул к нам как-то вечерком Фазиль Искандер. Сели мы, как водится, за стол, и вдруг жена моя говорит: - Ты уж извини, Фазиль, может, для тебя это будет чересчур остро. Но я, ты знаешь, очень люблю чеснок. И кладу его всегда - без всякой меры. - Прекрасно!- сказал Фазиль.- Я тоже очень люблю чеснок. У нас в Абхазии все любят чеснок. Мало сказать, любят. У нас там к чесноку - особое отношение. Когда я первый раз уезжал в Москву, мать даже сунула мне в карман головку чеснока. На счастье. Засиделись допоздна. А утром, подойдя к кроватке, на которой спал мой маленький сын (ему было тогда года четыре), я обнаружил вывалившуюся у него из-под одеяла головку чеснока. Под впечатлением фазилевского рассказа жена перед сном сунула-таки ее ему под подушку - на счастье. Думаю, что и невестка моя решила крестить моего маленького внука по этой же самой причине: крестильный крестик, полученный им, был для нее чем-то вроде талисмана, данного ему на счастье,- чем-то вроде вот этой самой, положенной под подушку головки чеснока. Во всяком случае, после того как обряд крещения был совершен, все о нем тут же и забыли. Только внук, вернувшись домой из Рузы, где все это произошло, кинулся ко мне с возгласом: - Дед, меня крестили! Ты недоволен? Невестка не однажды могла слышать ядовитые мои отклики об этом массовом нынешнем поветрии, об оголтелых христианах-неофитах, адептах, как говорил о них покойный Боря Слуцкий, злобно-христианского направления. Вот она и решила, что совершенный без моего ведома православный обряд вызовет сильное мое неудовольствие. Но я, разумеется, никакого недовольства выражать не стал, сказал только, что сейчас ему думать об этом еще рано - вырастет и сам решит, надо ему это или не надо. Сейчас нашему Мише двадцать лет, и, по-моему, плевать он хотел на оба эти обряда. (Что мне, кстати сказать, очень нравится.) Что же касается меня, то на мою последующую жизнь совершенная надо мной по настоянию деда медицинская операция никакого влияния не оказала. А могла ведь оказать! Случись мне родиться всего на два-три года раньше да оказаться в плену или на территории, оккупированной немцами, эта маленькая недостача кусочка крайней плоти могла стоить мне жизни. Впрочем, меня, наверно, и без этого вычислили бы. Аркадий Тимофеевич Аверченко , когда его как-то спросили, не еврей ли он (ходят, мол, такие слухи), юмористически вздохнул: - Опять раздеваться! Мне, чтобы определили мою национальную принадлежность, даже и раздеваться бы не пришлось: сработало бы пресловутое сходство с Генри Киссинджером. Но какие- то разговоры на эту щекотливую тему в моем детстве, помнится, были. Однажды отец рассказал при мне - мне было тогда лет, наверное, девять - такую душераздирающую историю. Служил в царской армии капельмейстером (как и мой отец) один известный музыкант "из евреев". (Даже фамилию его сейчас вдруг вспомнил: Чернецкий .) Был он гораздо старше отца, и заслуг (и музыкальных, и служебных) было у него тоже существенно больше. И дослужился он до генеральского чина. Во время Гражданской войны служил он уже в Красной Армии, и был с ним, в его музыкантской команде, его старший сын. И вышло так, что вся их часть попала в плен - то ли к петлюровцам, то ли к махновцам. Генерала - он был человек довольно известный - узнали и сразу от толпы других пленных отделили. А с толпой стали разбираться, выдергивая из нее евреев. И среди прочих - выдернули и генеральского сына. Тот, натурально, стал доказывать, что никакой он не еврей. Но парня быстро освидетельствовали, уверились, что худшие подозрения полностью подтвердились, и тут же изготовились отправить его вместе со всеми прочими жидами в расход. И тогда, в приступе смертельного страха, он кинулся к отцу: - Папа! Но папа даже и бровью не повел. Пожал плечами - не знаю, мол, кто такой. Первый раз вижу. И отвернулся. И мальчика расстреляли. Не могу сказать, чтобы эта история произвела на меня особенно сильное впечатление. Гражданская война была для меня тогда таким же далеким прошлым, как какая-нибудь Пуническая. Во всяком случае, со мной ничего подобного произойти, разумеется, не могло. Да и мой папа в таких обстоятельствах, конечно, никогда не повел бы себя так подло, как тот генерал. Однако же почему-то историю эту я все-таки запомнил. Генерал же как служил, так и продолжал служить в Красной Армии, и в чинах, может быть, даже еще более крупных, чем прежде. Сейчас, вспомнив эту историю, я - при всей ее драматической исключительности - воспринимаю ее как подлинную. (Накладывается весь опыт последующей нашей жизни). Но тогда она воспринималась мною как литература. Что-то вроде "Тараса Бульбы". Думаю, что не совру, если скажу, что еврейская тема, которая время от времени возникала, конечно, в разговорах взрослых, целиком и полностью воспринималась мною тогда как тема сугубо литературная. К жизни, к повседневной нашей жизни отношения не имеющая. Это, впрочем, относится не только к еврейской теме. Но тут надо еще раз напомнить, что мир литературных образов и картин, в который я был погружен с головой, был для меня тогда гораздо реальнее, чем та жизнь, которая шла за стенами нашей квартиры и о которой я знал, в сущности, очень мало. Огромную роль тут играла задуренность моего сознания гипнотическим воздействием революционной идеологии. Но не меньшую - а может быть, даже и большую, роль играло и то, о чем сказала в одном коротеньком своем стихотворении давняя моя приятельница Юля Нейман. Но сперва - несколько слов о Юле: она этого заслуживает. См. Юля Нейман Ссылки:
|