Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Мандельштам "Мы живем, под собою не чуя страны"

Судьба Мандельштама - едва ли не самая драматическая в русской литературе советского периода. Не потому, что ему выпал жребий более ужасный, чем многим другим его собратьям. Трагическая развязка его судьбы была такой же, как у Бабеля, Пильняка, Артема Веселого, Ивана Катаева, - всех не перечислишь. Отличается от них Мандельштам тем, что был он, пожалуй, из них всех самым независимым, самым нетерпимым. "Нетерпимости у О. М. хватило бы на десяток писателей", - замечает в своих воспоминаниях вдова поэта Надежда Яковлевна Мандельштам . Нетерпимость была не просто свойством его души. Она была его священным принципом, его девизом: Чем была матушка-филология, и чем стала? Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала пся кровь, все-терпимость. (Четвертая проза.) В той же "Четвертой прозе" он высказался на эту тему еще резче, еще исступленнее:

Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые - это мразь, вторые - ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю."

Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей? - ведь дети должны за нас продолжать, за нас главнейшее досказать - в то время как их отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед. "Рябой черт" - это о Сталине. В разговорах - только вдвоем, с глазу на глаз, шепотом, - такое, может быть, еще можно было услышать. Но прочесть!.. Не могу назвать ни одного из его собратьев по перу, кто отважился бы написать нечто подобное. Но одной этой яростной репликой Мандельштам не ограничился.

В ноябре 1933 года он написал небольшое стихотворение , в котором свое отношение к "рябому черту" выразил еще более ясно и недвусмысленно:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца, -

Там помянут кремлевского горца

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны.

Тараканьи смеются усища

И сияют его голенища.

А вокруг его сброд тонкошеих вождей,

Он играет услугами полулюдей.

Кто мяучит, кто плачет, кто хнычет,

Лишь один он бабачит и тычет.

Как подковы кует за указом указ -

Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.

Что ни казнь у него, - то малина.

И широкая грудь осетина. Некоторые современники (из тех немногих, кому это стихотворение тогда стало известно) отзывались о нем пренебрежительно. Они отвергли его именно из- за его лобовой резкости и прямоты:

Эренбург не признавал стихов о Сталине. Он называл их "стишками". Илья Григорьевич справедливо считает их одноплановыми и лобовыми, случайными в творчестве О. М. (Надежда Мандельштам. Воспоминания.) Еще резче выразился Б.Л. Пастернак . Выслушав стихотворение из уст автора, он просто отказался обсуждать его достоинства и недостатки: Как- то, гуляя по улицам, забрели они на какую-то безлюдную окраину города в районе Тверских Ямских, звуковым фоном запомнился Пастернаку скрип ломовых извозчичьих телег. Здесь Мандельштам прочел ему про кремлевского горца. Выслушав, Пастернак сказал: "То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу Вас не читать их никому другому". (Заметки о пересечении биографий Осипа Мандельштама и Бориса Пастернака. Память. Исторический сборник. Париж. 1981, стр. 316.)

Мандельштам, конечно, и сам прекрасно понимал, что, сочиняя - а тем более читая вслух, хотя бы и самым надежным слушателям из числа своих знакомых, - это стихотворение, он совершает акт самоубийства:

Утром неожиданно ко мне пришла Надя , можно сказать, влетела. Она заговорила отрывисто. "Ося сочинил очень резкое стихотворение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы еще кто- нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрем, а вы передадите его потом людям. Ося прочтет его вам, а потом вы выучите его наизусть со мной. Пока никто не должен об этом знать. Особенно Лева". Надя была очень взвинчена. Мы тотчас пошли в Нащокинский. Надя оставила меня наедине с Осипом Эмильевичем в большой комнате. Он прочел:

"Мы живем, под собою не чуя страны и т.д. все до конца - теперь эта эпиграмма на Сталина известна. Но прочитав заключительное двустишие - "что ни казнь у него, то малина. И широкая грудь осетина", он вскричал:

- Нет, нет! Это плохой конец. В нем есть что-то цветаевское. Я его отменяю. Будет держаться и без него! - И он снова прочел все стихотворение, закончив с величайшим воодушевлением: Как подковы дарит за указом указ - Кому в лоб, кому в пах, Кому в бровь, кому в глаз!! -

Это комсомольцы будут петь на улицах! - подхватил он сам себя ликующе.

- В Большом театре! на съездах! со всех ярусов! - И он зашагал по комнате. Обдав меня своим прямым огненным взглядом, он остановился:

- Смотрите - никому. Если дойдет, меня могут! РАССТРЕЛЯТЬ!

( Эмма Герштейн . Мемуары. Санкт-Петербург. 1998, стр. 51.)

Это было сказано не для красного словца. Конечно, могли расстрелять. Строго говоря, даже не могли не расстрелять. С момента ареста (его арестовали в ночь с 13 на 14 мая 1934 года) он - по собственному его признанию - все время готовился к расстрелу:

"Ведь у нас это случается и по меньшим поводам". Но когда он читал свою "эпиграмму" Эмме Григорьевне , эта жуткая перспектива маячила где-то на периферии его сознания как реальная, но все-таки не неизбежная угроза. В тот момент (это ясно видно из всего его поведения) он был упоен своей поэтической удачей и гораздо больше, чем страхом перед неизбежной расплатой, озабочен тем, чтобы стихотворение "держалось".

Запись Э. Герштейн неопровержимо свидетельствует, что сам Мандельштам вовсе не считал, что это его стихотворение - не факт поэзии, а всего лишь некий политический жест. В наше время взгляд на стихотворение Мандельштама про "кремлевского горца" как на лобовую и, выражаясь языком зощенковских героев, "маловысокохудожественную" эпиграмму стал уже общим местом.

Журналист Э. Поляновский , расследовавший историю гибели Мандельштама, высказывает даже сожаление по поводу того, что столь ничтожное стихотвореньице погубило поэта. Больше того: предположение, что это мелкое "литературное озорство" предопределило трагическую развязку его судьбы, представляется ему прямо-таки оскорбительным:

Принято считать, что единственное стихотворение погубило Мандельштама. Можно, конечно, пойти на костер и за единственное, если оно стало итогом жизни, невероятным последним взлетом. Но обличительный стих, как и хвалебный, - тоже невысокой пробы, здесь также не нужно быть Мандельштамом, чтобы написать его, в нем нет ни одного слова из тех, что знал только он один. Это не стихотворение, а скорее лобовая эпиграмма. Последняя строка грубо приколочена. Что ни казнь у него, - то малина. И широкая грудь осетина. "Что ни казнь" и "грудь" в подбор - даже неграмотно. Думать, что единственная, лишь однажды, несдержанность чувств привела его на эшафот - слишком прискорбно и несправедливо. Это упрощает и принижает поэта, низводя его до нечаянного литературного озорника. ( Эдвин Поляновский . Гибель Осипа Мандельштама. Петербург - Париж. 1993, стр. 107.)

Примерно в том же духе, - хотя и гораздо корректнее, - высказывается на эту тему другой наш современник - литературовед, посвятивший (тем не менее) этому короткому стихотворению специальное исследование:

"Это был выход непосредственно в биографию, даже в политическое действие (сравнимое, с точки зрения биографической, с предполагавшимся участием юного Мандельштама в акциях террористов-эсеров). Тяга к внеэстетическим сферам, устойчиво свойственная Мандельштаму, какой бы герметический характер ни принимала его лирика, в условиях 30-х годов разрешилась биографической катастрофой. ( Е.А. Тоддес . Антисталинское стихотворение Мандельштама (к 60-летию текста). В кн.: Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига - Москва, 1994, стр.199.) "Тяга к внеэстетическим сферам" - это, конечно, более тактичная формула, чем раздраженная (и явно испуганная) реакция Пастернака ("То, что Вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии"), но по существу - то же самое.

Художественную, эстетическую ценность стихотворения отметила, пожалуй, только одна Ахматова. Это видно из протокола допроса Мандельштама, записанного рукой следователя, где на вопрос:

"Как реагировала Анна Ахматова при прочтении ей этого контрреволюционного пасквиля и как она его оценила?", подследственный отвечает:

"Со свойственной ей лаконичностью и поэтической зоркостью Анна Ахматова указала на "монументально-лубочный и вырубленный характер" этой вещи? (Виталий Шенталинский. Рабы свободы. В литературных архивах КГБ. М. 1995, стр. 236.) Поэтическую мощь, вот эту самую "вырубленность" образного строя стихотворения спустя целую эпоху почувствовал и по-своему выразил другой поэт - Фазиль Искандер . Он даже высказал весьма неординарное предположение, что именно этими своими качествами стихотворение впечатлило и самого Сталина: Ужас перед обликом тирана, нарисованный поэтом, как бы скрывает от нас более глубокий, подсознательный смысл стихотворения: Сталин - неодолимая сила. Сам Сталин, естественно, необычайно чуткий к вопросу о прочности своей власти, именно это почувствовал в первую очередь.

Наши речи за десять шагов не слышны. Конец. Кранты. Теперь что бы ни произошло - никто не услышит. А слова как тяжелые гири верны. Идет жатва смерти. Мрачная ирония никак не перекрывает убедительность оружия. Если дело дошло до этого: гири верны. Он играет услугами полулюдей. Так это он играет, а не им играют Троцкий или Бухарин. Так должен был воспринимать Сталин. Думаю, что Сталину в целом это стихотворение должно было понравиться. Стихотворение выража-ло ужас и неодолимую силу Сталина. Именно это он внушал и хотел внушить стране. Стихотворение доказывало, что цель достигается? (Фазиль Искандер. Поэты и цари. М. 1991, стр. 51-52.)

С мнением Искандера, предполагающим столь чуткую восприимчивость Сталина к сокровенному смыслу поэтического слова, можно и не согласиться. Но сама возможность такого прочтения подтверждает, что "эпиграмма" Мандельштама на Сталина, как пренебрежительно именовали это стихотворение некоторые современники, несет в себе заряд большой поэтической силы. Образ тирана, запечатленный в этих шестнадцати строчках, при всей своей лубочности ("Тараканьи смеются усища и сияют его голенища") и в самом деле словно вырублен из цельного куска и по- своему монументален. ("Его толстые пальцы, как черви, жирны, и слова, как пудовые гири, верны", "Как подковы кует за указом указ, - кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.)

И даже одного только первого двустишия, в котором отчаяние поэта отлилось в чеканную и емкую поэтическую формулу ("Мы живем, под собою не чуя страны, наши речи за десять шагов не слышны"), было бы довольно, чтобы поставить это стихотворение в один ряд с пушкинскими строчками:

"Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу!" и лермонтовским:

"Страна рабов, страна господ". При всем при том (что там говорить, прав, прав современный исследователь) - факт создания этого стихотворения был и несомненным, прямым политическим действием, разрешившимся "биографической катастрофой2, то есть тем самым актом самоубийства, о котором говорил Пастернак. Поэтому может сложиться впечатление, что именно в создании Мандельштамом этого знаменитого антисталинского стихотворения и состоял его последний творческий акт. Но на самом деле это был только первый шаг. Только завязка сюжета, которая лишь предопределила его трагическую развязку. Сам же сюжет разворачивался довольно причудливо. Совсем не по установившемуся тогда шаблону.

 

Ссылки:
1. Гумилев Лев Николаевич (1912 — 1992)
2. Бухарин сильно рисковал, вступившись за Мандельштама
3. СТАЛИН И МАНДЕЛЬШТАМ

 

 

Оставить комментарий:
Представьтесь:             E-mail:  
Ваш комментарий:
Защита от спама - введите день недели (1-7):

Рейтинг@Mail.ru

 

 

 

 

 

 

 

 

Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»