|
|||
|
Сарнов Б., Россия и еврейские корни
Однажды я ссылался на глубокомысленный вопрос искандеровских чегемцев, обращенный ими к "торговому еврею" Самуилу: сами ли евреи знают о себе, что они евреи, или узнают об этом от "окружающих наций". Так вот, эти два случая, о которых я сейчас рассказал (про Троцкого , которого завернули в ковер, и про Кригеля ), были едва ли не единственными в моей жизни, когда я не извне, не от "окружающих наций", а сам, так сказать, изнутри, из самого себя узнал, что я - еврей. (Лучше, наверно, сказать - когда я узнал в себе еврея.) Нет, не единственными, конечно. Но, пожалуй, только в этих двух случаях мне привелось испытать то, что принято называть чувством национальной гордости. Во всех же остальных случаях (а теперь вот и в случае с Кригелем тоже), узнавая, ощущая в себе эту еврейскую жестоковыйность, я испытывал, скорее, недовольство. Ведь наши недостатки, как мы знаем,- это не что иное, как продолжение наших достоинств. Естественным продолжением моей еврейской бескомпромиссности была всегдашняя моя (наверно, тоже еврейская) нетерпимость, моя вечная склонность к спору, к запальчивому и громогласному утверждению своей правоты. Моя (отчасти, конечно, русская и даже советская, но все-таки и еврейская тоже) органическая неспособность приобщиться плюралистическому европейскому сознанию. Особенно остро я это почувствовал, когда впервые в жизни увидел (и услышал) Андрея Дмитриевича Сахарова . Было это так. Заглянул я однажды вечером на огонек к Саше Галичу . Он был тогда уже в сильной опале, старые друзья и приятели постепенно отдалились, но появились новые. Я был - из новых. Из новых был и сидевший в тот вечер у Саши Семен Израилевич Липкин . Они были соседи, жили в одном подъезде, но сблизились и даже подружились совсем недавно. Семен Израилевич, как и я, любил Сашины песни, а Саша, у которого был комплекс неполноценности (он мучился сомнениями: можно ли его считать настоящим поэтом) жадно ловил каждую похвалу профессионала. Мы сидели вчетвером (с нами была еще Сашина жена - Нюша ) и пили чай. И вдруг - нежданно-негаданно - явился еще один гость. Это был Сахаров. Он вошел с холода, потирая руки, поздоровался, присел к столу. Нюша налила ему чаю. Внимательно оглядев собравшихся, он спросил: - Ну, что нового? Кто-то из нас сказал, что никаких особых новостей нет. Вот разве только то, что израильтяне опять бомбили Ливан. Лицо Андрея Дмитриевича сморщилось, как от боли. - Ох!- прямо-таки вырвалось у него.- Зачем это они! - А что им делать - ? сказал я.- Вы можете предложить им какой-то другой вариант? Андрей Дмитриевич не успел ответить: раздался тихий голос Семена Израилевича Липкина. - Я,- сказал он,- могу предложить другой вариант. Вернее,- он тут же уточнил,- я могу сказать, что бы сделал на их месте. Все мы вопросительно на него уставились. - Я бы,- спокойно продолжил он в мгновенно наступившей тишине,- взял Дамаск. Ну, сейчас он ему даст!- подумал я, предвкушая немедленную реакцию Андрея Дмитриевича. Если даже известие о том, что израильтяне в очередной раз бомбили Ливан, заставило его так болезненно сморщиться, легко можно было представить, как он отреагирует на это безмятежное предложение начать новый виток кровавой арабо-израильской войны. Но Андрей Дмитриевич не спешил с ответом. Он задумался. Сперва мне показалось, что он подыскивает слова, стараясь не обидеть собеседника чрезмерной резкостью. Но потом я увидел, что он всерьез рассматривает "безумную" идею Семена Израилевича, как-то там проворачивает ее в своем мозгу, взвешивает все возможные последствия ее осуществления. И только покончив с этой работой, тщательно рассчитав все "за" и "против", он наконец ответил. Но его ответ был совсем не тот, которого я ожидал, который подсознательно считал даже единственно возможным. - Что ж,- спокойно сказал он.- Пожалуй, в сегодняшней ситуации это и в самом деле был бы наилучший вариант. Это был шок. Шоком тут была не столько даже поразившая меня неожиданность ответа, не столько несовпадение вывода, к которому он пришел, с тем, которого я ожидал, в котором не сомневался. Гораздо больше тут поразило меня совсем другое. Такого человека я в своей жизни еще не встречал. Все люди, которых я знал, с которыми мне приходилось общаться, вели себя в подобных ситуациях совершенно иначе. Я уж не говорю о себе. О чем бы ни шла речь, какая бы ни была затронута тема, свое мнение по обсуждаемому вопросу я всегда знал наперед. Собеседник, бывало, еще не успеет даже договорить, а у меня ответ уже готов: я нетерпеливо подпрыгиваю на стуле, не могу дождаться, когда же он наконец доведет свою мысль до конца, чего он там мямлит, ведь я давно уже схватил его мысль, понял ее с полуслова. Пусть же он наконец замолчит! Даст мне скорее, пока я не позабыл все свои аргументы, как можно убедительнее возразить ему, ответить! А тут передо мною сидел человек, для которого просто не существовало мнения, которое не нуждалось бы в том, чтобы рассмотреть его самым тщательным образом. Он считал для себя обязательным внимательно вдуматься в любую мысль, кем бы она ни была высказана и какой бы безумной или даже глупой она ни казалась. Я сказал, что он считал это для себя обязательным. Да нет! Он просто не умел иначе. Это было органическое свойство его личности, его человеческой природы. Как я хотел бы - не то что научиться вести себя в подобных ситуациях так же, как Сахаров (я понимал, что так - не смогу никогда),- но хоть немного приблизиться к этой спокойной, взвешенной, раздумчивой манере ведения спора. Но стоило мне только начать, как я тут же забывал об этих своих благих намерениях. Верх сразу брала моя еврейская запальчивость, моя еврейская убежденность, что ответ на все возникшие вопросы - и даже на те, которые еще только могут возникнуть,- мне уже заранее известен. (Как говорил в таких случаях мой друг Гриша Поженян : "Когда вы шли туда, я уже шел обратно!".) Но почему, собственно, я решил, что эта свойственная мне манера вести спор - именно еврейская? Может быть, просто у меня такой характер? Да, характер. Конечно, и характер тоже. Но откуда он взялся, этот мой сволочной характер? В "Хулио Хуренито" Эренбурга - тоже своего рода энциклопедии нашей жизни,- когда дело доходит до обсуждения проклятого еврейского вопроса (а как же - без него?), кто-то из учеников Великого Провокатора говорит: - Учитель! Но разве евреи не такие же люди, как мы с вами? И к общему изумлению Учитель отвечает, что, конечно же, безусловно не такие. И чтобы доказать несомненную справедливость этого своего утверждения, тут же проделывает с учениками такой эксперимент. Обращаясь к каждому, он говорит: представьте себе, что из всех слов человеческого языка вам надо было бы выбрать только одно из двух: "да" или "нет". Что бы вы выбрали? Каждый ученик, поразмышляв вслух на эту тему, в конце концов выбирает "да". И только иудей Илья Эренбург - не автор, конечно, а персонаж, но в то же время и двойник автора, его, так сказать, второе я,- решительно выбирает "нет". Не знаю, как обстоит дело с другими евреями, но ко мне это относится в полной мере. И не только, так сказать, на философском, но и на самом простом, примитивном, бытовом уровне. "Нет" - первое мое слово. С него я начинаю каждую свою фразу. Не только возражая собеседнику, но даже (иногда случается и такое) соглашаясь ним. - Нет,- говорю я,- но? Это уже как бы инерция стиля. Но в то же время и - свойство души. Нет, я не такой, как Сахаров. И таким, как он, мне уже не стать. Очаровавшая меня сахаровская манера общения с собеседником была для меня недостижима. Но - странное дело!- хоть я мысленно и свел эту недостижимость к неисправимо еврейским чертам и свойствам своего характера, особенность этого сахаровского стиля поведения вовсе не представлялась мне чертой национальной - то есть русской. Это было его индивидуальное, сугубо личное свойство. Просто он был мягче, интеллигентнее, мудрее, взвешеннее, спокойнее, чем я. В остальном же мы с ним были людьми одной группы крови. Он принадлежал к той же России, к которой принадлежал, частицей которой был и я тоже. Чувство это было очень отчетливым еще и потому, что где-то рядом существовала и другая Россия, слиться с которой я - при всем своем желании - не мог. Да, по правде говоря, и не хотел.
Естественно предположить, что та, другая, отталкивающая (лучше даже сказать - выталкивающая) и пугающая меня Россия - это была Россия улицы, Россия неведомой мне - книжному, кабинетному человеку - темной народной стихии. Но нет! Ее-то я как раз почему-то (может быть, по незнанию?) не боялся. В нашей коммуналке, где прошло мое детство, в крохотной шестиметровой комнатке при кухне жила семья тети Вари Мешенковой, нашей лифтерши. Их было четверо - сама тетя Варя, муж ее Сергей, тихий, спившийся человек, скоро умерший, старший их сын Андрей и младший - мой сверстник - Шурка, запомнившийся мне главным образом тем, что он надолго запирался в общей нашей коммунальной уборной, чтобы всласть там покурить,- за что ему всегда крепко доставалось от соседей. Время от времени к Мешенковым приходили какие-то их дружки-приятели, с которыми Варя и Сергей (в тесноте, да не в обиде) устраивали какие-то посиделки. Выпивали, закусывали чем бог послал и пьяненькими дребезжащими голосами пели почему-то всегда одну и ту же песню: "Когда б имел златые горы и реки полные вина." (С тех пор эта милая и, в сущности, лирическая песня - именно она, а не классическая "Шумел камыш"- прочно ассоциируется у меня с пьянством и пьяницами.) Эти - чуть ли не ежевечерние ? мешенковские посиделки были вполне безобидны. И поэтому я был прямо-таки изумлен, когда отец однажды признался мне, что всякий раз, когда он слышит эти пьяные поющие голоса, ему становится как-то неуютно и даже страшновато. Сейчас я уже точно не помню его слов (дело было еще до войны, я был мальчишкой), но смысл помню отчетливо: в песне про златые горы и реки полные вина, исполняемой пьяными мужскими и женскими голосами, отцу мерещилось что-то жуткое, пугающее, потому что голоса эти вызывали у него какие-то неведомые мне, недоступные моему воображению ассоциации. Может быть, это были какие-то смутные воспоминания о еврейском погроме? У меня, понятное дело, никаких таких ассоциаций быть не могло. В моем душевном опыте не было никакой опоры, никакой - даже самой малой - зацепки, которая помогла бы мне не только почувствовать, но даже просто понять изумившую меня реакцию отца. Ну это - в детстве. Тогда у меня, естественно, и не могло быть такого опыта. Но и за всю последующую мою жизнь это мое детское самочувствие не изменилось. Весь мой жизненный опыт за все прожитые годы (увы, весьма уже немалые) так и не обогатил (лучше сказать - так и не отравил) мое сознание другими впечатлениями, так и не внушил мне того чувства опасности, постоянного страха, которым был отравлен мой отец. Скорее - напротив. Жизнь то и дело - будто нарочно - обогащала меня совсем другими, противоположными впечатлениями, словно кто-то - там, наверху,- решил утвердить меня в этом моем жизнеощущении, доказать мне, что прав я, а не мой отец. Вот одно из таких, словно нарочно подсунутых мне доказательств. Дело было в Комарове, под Ленинградом. Мы с женой гуляли по поселку, забрели довольно далеко. Шли по какой-то пустынной улочке и увидали трех мужиков, которые стояли у забора и отправляли малую нужду. Один из них повернулся к нам всем корпусом, так что весь его инструментарий был хорошо виден, и заплетающимся языком (он был сильно подшофе) спросил: - Эт-то Ком-марово? Слегка шокированный (как-никак я был с дамой), я ответил ему не слишком приветливо: - Комарово, Комарово! Повернись - и давай, делай свое дело. Моя грубость его, как видно, возмутила, и он, мгновенно сменив мирный тон на агрессивный, довольно злобно крикнул мне вслед: - Жид! Моя жена, не желая оставаться в долгу, обернулась и крикнула ему в ответ: - А ты ? кацап! Все это произошло довольно быстро, но - на ходу. И мы тем временем успели уже отойти от этих мужиков шагов на десять-пятнадцать. И вот я слышу топот: мужик, обозванный кацапом, нас догоняет. - Ну что, довольна? сказал я жене.- Только драки с тремя алкашами мне здесь не хватало. Но обидчик мой, как тут же выяснилось, драться не собирался. Догнав нас, он обратился ко мне: - Послушай, друг! А ведь она права! Ты - жид, я - кацап. Ну и что в этом такого? - Решительно ничего,- подтвердил я. - Послушай, друг,- продолжал он.- Больше это не повторится. Веришь? Он протянул мне руку. - Верю,- сказал я. Мы пожали друг другу руки. - Больше не повторится,- повернулся он к моей жене. И поцеловал ей руку. После этого, полюбовавшись друг другом, как сказано у Михаила Михайловича Зощенко в каком-то его рассказе, мы разошлись в разные стороны. Мы с женой пошли своим путем дальше, а он вернулся к своим дружкам, продолжать дело, от которого мы его оторвали. Я не люблю и не умею драться. Помимо физической неприспособленности к этому делу (близорукость, очки и проч.), у меня есть еще и какой-то психологический дефект, мешающий мне пускать в ход кулаки. Это у меня с детства: в самых крутых наших детских драках (а парень я был не слабый, рослый не по возрасту) я никогда не мог заставить себя ударить противника по- настоящему, изо всей силы, словно бы боялся нанести его организму какой-то непоправимый вред. Я всегда невольно - инстинктивно, что ли,- сдерживал силу удара. И уж во всяком случае никогда, никакая сила, никакая ярость, никакая запальчивость не могла заставить меня ударить человека в лицо. С годами эта нелюбовь к дракам, боязнь любого физического столкновения превратилась в настоящую трусость. Да, пожалуй, я трус. Во всяком случае, далеко не храбрец. (Чего уж там!) Но - странное дело!- услышав за спиной топот гнавшегося за мною мужика, я ничуть не испугался. Может быть, просто не успел испугаться? И тут же и выяснилось, что пугаться и не надо было. Конфликт разрешился мгновенно и, по сути, так же благостно, как это, бывало, происходило в книгах Гайдара - вот хоть с тем же Сашкой Букамашкиным. Умом я, конечно, понимаю, что этот случай, мягко говоря, не типичен. Просто мне повезло. (Не в том Комаровском случае только, а вообще в жизни.) Каким-то загадочным образом я в этой сумасшедшей лотерее, где, казалось бы, нет и не может быть ни малейшего шанса на выигрыш, вытянул счастливый билет. Подшучивая над одним моим знакомым, человеком легким и прожившим легкую, беспечальную жизнь, я сказал однажды, что ему удалось то, о чем напрасно мечтал Мандельштам: "всю жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом". У Осипа Эмильевича это, как известно, не получилось. А вот у него, у этого моего легкомысленного знакомого - получилось. В каком-то смысле это можно сказать и обо мне тоже. И поэтому я понимаю, что полное отсутствие у меня того страха, который жил в подкорке, в подсознании у моего отца, основано, скорее всего, на иллюзии. Отец, наверное, более трезво, а значит, гораздо лучше, чем я, видел (чувствовал, понимал) природу той страны, в которой ему случилось родиться и жить. Но я пишу не о том, какова она на самом деле - истинная, настоящая Россия, а о своем восприятии этой самой России, о своих взаимоотношениях с ней. И тут дело обстоит именно вот так, как я об этом рассказываю. Так-то оно - так. Но Веру Васильевну я все-таки обманул. Написав ей гордо, что живу теперь не в вымышленной "Стране Гайдара", а в реальной, невыдуманной стране России, я, как говорится, выдал желаемое за действительное. "Теперь я счастлив,- блеял я,- что живу в реальной стране России, с ее прошлым и настоящим, с ее историей, с ее великой культурой". Нет, это не было ложью. И не только потому, что я был искренен. Насчет истории и культуры - это все было более или менее правдой. Но вот была ли эта моя новая страна обитания подлинной, реальной Россией - это, как выражаются в таких случаях герои Зощенко, еще вопрос и ответ. Приводя реплику А.Н. Толстого, заключившую его спор с М.О. Гершензоном ("Нерусский человек. Что ему Россия!"), я не сомневался, что прав тогда был Гершензон. Прав не в том конкретном случае, не в том споре, который они вели в тот раз и который, собственно, и вызвал к жизни эту реплику Алексея Николаевича. (Суть того спора я, по правде говоря, и представляю-то себе довольно смутно.) Явная, несомненная для меня неправота А.Н. Толстого состояла в том, что решать, кто русский, а кто нерусский, кому дорога, а кому недорога Россия, он предлагал по крови.
Гершензон объявлялся нерусским не столько потому, что высказывал "нерусские", неприемлемые для русского человека суждения, сколько потому, что был инородцем. Вернее, инородчество его как раз и было причиной, источником этих его "нерусских", неприемлемых, невозможных для русского человека суждений и взглядов. Неправота Алексея Николаевича в этом случае, как я уже сказал, представлялась мне несомненной. Но она показалась мне уже не столь несомненной, когда я узнал, что точно такой же упрек - и по странному (а может, и не такому уж странному?) стечению обстоятельств - к тому же Гершензону обратил другой любимый мною русский писатель - Василий Васильевич Розанов . Берешь одну книгу и залюбовываешься! Берешь другую книгу и залюбовываешься. Как у Левитана - смотришь один пейзаж и восхищаешься, смотришь другой пейзаж и восхищаешься! Оба, и Левитан, и Гершензон, умели схватить как-то самый воздух России. Замечательно, что в пейзажах Левитана - пейзаж всегда - без человека. Вот "Весенняя проталинка", ну - завязло там колесо. Обыкновенное русское колесо обыкновенного русского мужика в обыкновенной русской грязи. Почему нет? Самая обыкновенная русская история. "Прелестная проталинка" - и ругательски ругается среди нее мужик, что "тут-то и утоп".- "Ах" в три погибели ее согни!" Как же это передать, как не несколько обезобразив "Проталинку"?.. Я думаю - стремнин и крупных людей по той же причине не берет и Гершензон. Да если в этом "разбираться", то выйдет "испачканный надписями забор", а не "Пропилеи" в афинском стиле. Вдруг "сивухой запахло". В литературе-то? Литература должна быть благоуханна!" Вот она где собака-то зарыта! Гершензону нужны "Пропилеи в афинском стиле", а ему, Розанову, люб "испачканный надписями забор". Гершензон хочет, чтобы его Россия была благоуханна, а ему надо, чтобы "сивухой запахло". Да что там - сивухой! Сивуха - это мелочь, ерунда. В одной из своих статей, прямо уподобив Россию свинье, Розанов воскликнул с некоторым даже надрывом: "Да, вот такая она, наша Русь! И другой Руси нам не надо!" Это - им, Гершензонам да Левитанам, надобна другая, очищенная, облагороженная Россия. Известно, почему. Потому что - "нерусские люди". Я так подробно цитирую эту старую статью Розанова, потому что эти его слова воспринял (да и сейчас воспринимаю) как обращенные прямо ко мне. И от них я не могу так просто отмахнуться. Не потому, что это Розанов, а не Солоухин или Бушин, а потому что (не могу этого не признать) есть в них какая- то правда. Да, я люблю Россию Пушкина, Толстого, Чехова, Ахматовой, Сахарова. И люблю Россию, того мужика, который догнал меня и, вместо того чтобы затеять драку, вдруг протянул мне руку. Люблю гениальную выразительность так называемой ненормативной русской речи, когда одним нецензурным глаголом, лишь слегка изменив в нем ударение, можно сказать, чем у нас снискивает себе пропитание простой народ (пИздит), и чем, в отличие от работяг, занимается интеллигенция (пиздИт). Многое люблю я в этой моей России - всего не перечислишь. Но ту "Свинью-матушку", в мазохистской своей любви к которой признавался Розанов, о которой сказал, что ему "другой Руси не надо", ту Россию, которую так беспощадно увидел и описал Блок ("И пса голодного от двери")- такую Россию я и в самом деле не люблю. И не хочу, и не буду ее любить. Но потому ли это, что я "инородец"? Не знаю. Не думаю. Вот, например, Чаадаев, который говорил о разных способах любить свое отечество. О том, что "самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего острова?. Он - что, тоже был инородцем? А Щедрин с его "Городом Глуповым?" А Алексей Константинович Толстой с его "Историей государства Российского?" А Тургенев? Тургенев тут вроде бы ни при чем. Но на самом деле - очень даже при чем. Когда я учился в школе, нас заставляли зазубривать наизусть знаменитый тургеневский панегирик русскому языку: "Ты один был мне надеждой и опорой?" То ли нам это вдолбили, то ли мы сами по недомыслию слышали в этих тургеневских словах лишь гордую патетику. (Не отсюда ли и напыщенность той патетической фразы в моем письме Вере Васильевне - о прекрасной стране России с ее удивительным языком и великой культурой?) Этот гордый тургеневский пафос блестяще был спародирован Васей Аксеновым , талантливо преобразовавшим чеканную формулу классика ("Великий, Могучий, Правдивый, Свободный.) в затрапезную советскую аббревиатуру: "ВМПС имени Тургенева". Восхитительная эта пародия, снижая тургеневский пафос, тем самым лишь сильнее его подчеркивала, и, наслаждаясь ею, повторяя ее, я как бы снова утверждался в том, пусть и иронически переосмысленном, но в основе своей неизменном - давнем, детском, школьном - прочтении классической формулы. И лишь сравнительно недавно словно какая-то мутная завеса упала с моих глаз, и мне открылся подлинный, ужасный смысл этих старых тургеневских слов: Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей Родины, ты один был мне надеждой и опорой. Господи! Да ведь это значит - черным по белому, прямо так и написано!- что никаких других надежд на то, что Россия выберется когда-нибудь из той исторической черной дыры, в которую она провалилась,- у него нет! Ни в истории своего отечества, ни в характере, душевном складе или иных каких-нибудь качествах народа русского не может он почерпнуть хоть малую толику этой надежды. Только одна осталась - такая зыбкая, такая ненадежная "точка опоры", только одно это, последнее, слабое, в сущности, призрачное утешение: Не может быть, чтобы такой язык не был дан великому народу! Да ведь это то же самое,- слово в слово!- что говорил об исторических судьбах России "русофоб" Чаадаев. И то же самое, что говорил о России - в той самой своей статье про Гершензона - "русофил-мазохист" Розанов: "Русская "суть" - ? Ах, она мучительна. Ах, она страшна. Нет, все-таки был, был для меня в той розановской статье некий "момент истины". Истина эта состояла в том, что, покинув "Страну Гайдара", я продолжал жить в такой же выдуманной, дистиллированной, искусственно очищенной от всякой скверны псевдореальности. Гордо написав Вере Васильевне, что я живу теперь не в выдуманной "Стране Гайдара", а "в реальной стране - России", я не понимал, что эта моя Россия была, в сущности, еще одним, новым вариантом все той же "Страны Гайдара". Ссылки:
|