|
|||
|
Б. Сарнов: экзамены в Литературном институте
Это была присказка. Сказка, как водится, впереди. Но некоторые персонажи, помянутые в этой присказке, и в самой сказке будут играть немалую роль. В особенности этот самый Леонтьев . Не могу утверждать, что именно ему принадлежала в ней роль главного злодея, да и в развитии центрального ее сюжета роль его была, быть может, не так уж и велика. Но началось все именно с него. Точнее - с зачета по основам марксизма-ленинизма, который я должен был ему сдать - и не сдал. В то утро, наскоро позавтракав и убегая в институт, я второпях надел рубашку наизнанку. С того дня я стал суеверным. Насчет других дурных примет (черной кошки, разбитого зеркала) я еще сохраняю толику скепсиса, но в то, что рубашка, надетая наизнанку, неизбежно влечет за собой крупные неприятности, а может быть даже и большую беду, верю твердо. Потому что с этой дурной приметы, которой в тот роковой день я не придал никакого значения, начались едва ли не самые крупные мои жизненные потрясения и передряги. Итак, махнув рукой на дурную примету, я примчался в институт и одним из первых сунул нос в аудиторию, где за столом вместо милого, добродушного, либерального Ветошкина восседал сам завкафедрой - профессор Леонтьев. Это, впрочем, ничуть меня не смутило. Зачета я не боялся. Я не боялся его по многим причинам. Во-первых, все наши профессора были до чрезвычайности либеральны. У меня на этот счет был уже кое-какой опыт. Первый наш студенческий экзамен мы сдавали уже известному вам Сергею Константиновичу Шамбинаго . Нас было четверо: неразлучные тогда Бондарев и Бакланов , Гриша Поженян и я. Экзамена этого все мы очень боялись и, чтобы победить свой страх, не стали дожидаться официально назначенного дня, а решили пойти навстречу этому суровому испытанию, встретить его, так сказать, грудью. Договорившись по телефону и заручившись согласием профессора проэкзаменовать нас досрочно, мы отправились к нему домой. Трое из нашей четверки пришли в институт с войны, и только я один - прямо из школы. Поэтому я среди друзей считался эрудитом. Как я уже сказал, представления наши о древней русской литературе были весьма туманны, и на военном совете было принято такое решение: как только по ходу экзамена кто-нибудь из нас начнет плавать, я (как самый насвистанный) сразу задам профессору какой-нибудь хитроумный вопрос и таким образом отвлеку его внимание от бедственного положения товарища. И вот мы пришли. Не успели мы войти и толком поздороваться, как я получил от кого-то из друзей резкий удар локтем в бок. Намек я понял: ребята жутко трусили и мне предлагалось вопрос мой задать сразу же, немедленно, чтобы заранее, еще до экзамена расположить к нам профессора, по возможности смягчить его суровость. Не придумав ничего лучшего, я сказал: - У нас к вам вопрос, Сергей Константинович. Какой перевод "Слова о полку Игореве" вы считаете лучшим? - Мой! - яростно рявкнул старик. Усадил нас рядком на диван и долго объяснял, чем именно все другие переводы "Слова" уступают его, единственно верному переложению и толкованию великого памятника древней русской письменности. Тогда это показалось нам несколько странным и даже слегка нескромным, но вскоре к таким чудачествам наших профессоров мы привыкли. Вот, например, директор нашего института Федор Васильевич Гладков , который вел у нас семинар прозы, не уставал всякий раз напоминать нам, что подлинным основоположником социалистического реализма был именно он, а никак не Горький. Закончив свои разъяснения насчет того, какой перевод "Слова" следует считать лучшим, Шамбинаго выстроил нас в шеренгу, прошелся перед нами и бодро спросил: - На войне все были? Я хотел было заикнуться, что не все, но, не успев и слова вымолвить, получил еще один - довольно сильный - удар локтем в бок. После чего мы хором гаркнули: - Все! - Все раненые? Мы снова гаркнули: - Все! - Раны к погоде болят - последовал вопрос. Так же хором мы ответили: - Болят! - Ну, ладно. Давайте ваши зачетки, - сказал профессор. И, усевшись за стол, медленным старческим почерком вывел нам всем по пятерке. Впоследствии выяснилось, что поведение старика Шамбинаго было не личным его чудачеством, а своего рода системой. Почти все мои однокашники по Литинституту прошли войну. Там, понятное дело, им было не до книг. Да и то, что пришлось им прочесть до войны, в школьные годы, тоже порядком выветрилось из их голов. А чтобы сдать экзамены - и по античной литературе, и по новой западной, да и по классической русской тоже, - прочесть надо было тьму книг. О многих из них мы даже и не слыхивали. А до классической формулировки родившегося в более поздние времена анекдота про чукчу ("Чукча не читатель, чукча - писатель") никто из нас тогда еще не додумался. Сдавали мы экзамены поэтому, пользуясь краткими устными пересказами содержания великих книг. Перед экзаменом, бывало, кто-нибудь подходил к более начитанному товарищу и говорил: - "Мадам Бовари" - Только быстро! в двух словах!" И более начитанный вкратце излагал сюжет классической книги. Самым начитанным у нас считался Володя Кривенченко по прозвищу "Секс". Никто даже уже и не помнил его настоящего имени, так все его и звали: "Секс Кривенченко". Про него даже придумали, что он - "Секс Первый" - король страны, именуемой "Сексляндией". Самый великий писатель этой страны был - "Секспир". Главное растение, произраставшее в ней, - "сексаул". Национальный музыкальный инструмент - "сексафон". И так далее. Прозвища же этого Кривенченко удостоился совсем не потому, что был он какой-нибудь там сексуальный гигант, или - боже упаси! - сексуальный маньяк. Просто, когда кто-нибудь перед экзаменом подбегал к нему со словами: - "Ромео и Джульетту" - только быстро!" Он лениво спрашивал: - Тебе с сексом? Или без секса? Многие, конечно, предпочли бы услышать пересказ знаменитой шекспировской драмы "с сексом". Но, находясь в остром цейтноте, соглашались и на усеченный вариант. Профессора наши к вопиющему нашему невежеству относились снисходительно. Смотрели на него сквозь пальцы. Самым большим либералом считался Валентин Фердинандович Асмус , читавший нам историю философии и логику. Поэт Виктор Гончаров , умудрившийся проучиться в Литинституте то ли восемь, то ли девять лет (никак не мог сдать госэкзамены), о Валентине Фердинандовиче высказался однажды так: - Асмус - это философ!.. Гуманист!.. Меньше тройки никогда не поставит! Но были профессора даже еще более либеральные. О слепом профессоре Бочкареве , читавшем нам историю государства Российского от Гостомысла, ходил, например, такой анекдот. - Скажите-ка мне, голубчик, - спрашивал он будто бы у студента, - вокруг какого города в тринадцатом веке стали объединяться русские княжества? Ну, ну? Ведь вы же знаете. Вы не можете этого не знать? Ну?.. Mo? Мос? Правильно, Москва! Ну, давайте вашу зачетку, голубчик. Спустя полвека, читая дневники Всеволода Вячеславовича Иванова , я наткнулся там на упоминание о профессоре Бочкареве: 1943 год. 4 февраля. Четверг. Вечером приходил проф. Бочкарев, слепой, старый, с узкими плечами, в черном костюме и грязной рубашке. У него длинный, грязный нос, обветшалая седая бороденка, - говорит он, не слушая вас. Я, например, пытался вставить что-то от себя в беседу, - он делал паузу, а затем продолжал свое. К концу разговора я понял - отчего это. Три дня тому назад он получил известие о смерти сына - сержанта 35 лет, убитого на фронте. Старик, конечно, весь в этой смерти, она свила в нем свое гнездо прочно. И рассказывая о себе, он как бы перекликается с сыном. Я должен написать о нем в "Учительскую газету". Он выразил желание прийти ко мне. По глупости своей, я полагал, что он читал меня. Но, конечно, он не читал, да и вообще кроме газет и научных книг ему ничего не читают.
Во всяком случае, он ни слова не сказал о беллетристике. Правда, он ничего не говорил об искусстве. Это - узкий специалист, и притом специалист- популяризатор. И вместе с тем в нем есть что-то, я бы сказал, тупо- благородное, вроде того как бывают тупо-благородны и красивы глупые борзые собаки. Я помогал в передней надеть ему шубу - с меховой подкладкой. Он сказал: - Между прочим, эта шуба принадлежала Петру Кропоткину . Он мой дед. Я получил ее по наследству. - И быстро проговорил: - Не трудитесь, Всеволод Вячеславович, не трудитесь. Я сказал: - Помилуйте. Я помогаю не только вам, но еще и держу шубу Кропоткина. Двойное удовольствие. Уходя, он добавил, что прадеды его Н. Карамзин и партизан Дохтуров . У них в семействе хранится бокал с надписью о 1812 годе. (Всеволод Иванов. Дневники. М., 2001. С. 255) Знал бы я, что этот нелепый, впавший в детство слепой старик - внук Кропоткина и правнук Карамзина, может быть, смотрел бы на него совсем другими глазами. Да нет, вряд ли. Имена Кропоткина и даже Карамзина тогда мне мало что говорили. Да и не в знаменитых именах тут было дело. Сама мысль, что серьезный человек может гордиться своими предками, представлялась мне тогда смешным предрассудком. В лучшем случае - простительной слабостью, как у Пушкина. С восторгом повторял я знаменитую реплику наполеоновского маршала, который на вопрос какого-то дворянчика - "А кто ваши предки" - гордо ответил: - Я сам предок! Нет, скорее всего, славная родословная профессора Бочкарева, даже если бы она была мне известна, не заслонила бы тех анекдотов, которые про него рассказывали. Тем более, что анекдоты эти вовсе даже и не казались мне анекдотами. В анекдотический рассказ о том, как он принимал экзамены, легко можно было поверить: такое происходило у нас на каждом шагу. Вот вам - на первый случай - уже не анекдот, а эпизод, которому я сам был свидетелем. Гриша Поженян сдавал экзамен по западной литературе. Принимала экзамен милая и довольно молодая дама по фамилии Симонян . (Много лет спустя мы узнали, что в юности она принадлежала к кружку самых близких друзей Солженицына - в юные, студенческие его годы.) Выпало Гришке отвечать про Анатоля Франса. И даже не про Анатоля Франса вообще, а про какой-то определенный период творчества знаменитого французского писателя. Франса Гришка как раз читал. Но более или менее отчетливо помнился ему один только его рассказ - "Кренкебиль", который он почему-то называл "Керкенбиль". Изложению содержания этого рассказа он и посвятил свой ответ. Симонян терпеливо его выслушала, а затем устало сказала: - Ну хорошо. Это вы знаете. Но вы ничего не сказали о том периоде творчества Анатоля Франса, о котором я вас спрашивала. Не буду вас мучить, ответьте только на один вопрос: какое произведение писателя является переломным для этого периода? Гриша, не задумываясь, ответил: - Рассказ "Керкенбиль". Симонян вздохнула. - Ну хорошо, - сказала она. - Давайте вашу зачетку. Но на всякий случай запомните, пожалуйста, что переломным для этого периода творчества Франса был роман "На белом камне". - А я считаю, - не терпящим никаких возражений тоном парировал Поженян, - что переломным в творчестве Франса был рассказ "Керкенбиль". Симонян поняла всю беспочвенность своих претензий, и на этом дискуссия закончилась. Последнее слово осталось за Поженяном. Кое-кого из профессоров невежество "писателей", не стремящихся становиться "читателями", все-таки угнетало. Особенно хорошо запомнилась всем нам душераздирающая сцена, главным героем которой был Саша Межиров . Был он в то время уже довольно знаменитым молодым поэтом, и знаменитость эта даже выплеснулась далеко за пределы нашего института. Тем не менее он был еще студентом, и, как всем нам, ему приходилось сдавать экзамены. И вот сдавал он экзамен по античной литературе Сергею Ивановичу Радцигу . Сергей Иванович был либерал из либералов, и сдать ему древнюю греческую литературу не составляло труда. Но Саша Межиров древней греческой литературой в те поры не интересовался. У него были тогда совсем иные интересы. И он, что называется, - поплыл. Сергей же Иванович, вовсе не желая его топить, а напротив, стараясь не дать ему утонуть и даже помочь выплыть, кинул ему такой спасательный круг: - Хорошо, голубчик, ответьте мне, пожалуйста, только на один вопрос, и я вас отпущу. Скажите: что было изображено на щите Ахилла? Задавая этот вопрос, Сергей Иванович был уверен, что уж на него-то легко ответит каждый. Но Саша, увы, и тут оказался не на высоте. Он молчал, как убитый. И тут Сергей Иванович не выдержал. - Поэт Межиров! - воскликнул он. - Как же вы можете жить, не зная, что было изображено на щите Ахилла?! И он разрыдался. Не как-нибудь там фигурально, а самым натуральным образом. Настоящие, взаправдашные слезы текли по его розовым щечкам и белой профессорской - клинышком - бородке. Тут надо сказать, что впоследствии Саша Межиров стал одним из самых образованных литераторов своего поколения. Думаю, что не ошибусь даже, сказав, что одним из самых образованных членов Союза советских писателей. Последнее, впрочем, было не так уж трудно. Александр Трифонович Твардовский, сказавший, что члены этой организации составляют две неравные группы: одна из них - безусловно меньшая - состоит из тех, кто читал "Капитанскую дочку", другая же - гораздо большая - из тех, кто эту пушкинскую повесть никогда не читал, - был не очень далек от истины. Но это - так, к слову. История про то, как Саша Межиров довел до слез профессора Радцига, стала одной из самых знаменитых наших литинститутских легенд. Но в моей памяти она оставила особенно глубокий след, потому что однажды и со мной тоже произошло нечто очень на нее похожее. Сдавал я экзамен по русской литературе XIX века. Экзаменовал меня Ульрих Рихардович Фогт . Благосклонно выслушав мой рассказ о творчестве Гоголя, он спросил: - А книгу Андрея Белого о Гоголе вам читать не приходилось? Я ответил, что нет, к сожалению, не приходилось. - Может быть, какие-нибудь другие книги Андрея Белого вы читали? Нет, и других книг этого писателя я тогда, конечно, не читал. Это, наверно, легко сошло бы мне с рук, если бы я ограничился кратким ответом. Но черт меня дернул, признавшись, что нет, не читал, сверх того еще и брякнуть: - Он ведь не входит в программу. И тут Фогт не выдержал. Лицо его болезненно сморщилось, и он сказал: - В программу!.. Не входит в программу!.. Боже мой!.. И это говорит человек, желающий стать писателем! Ссылки:
|