|
|||
|
Б. Сарнов: первый крупный гонорар, отпуск на Юге, еврейский вопрос
Как это ни странно, в том самом году в июльском номере журнала "Октябрь" была напечатана первая моя большая статья ("Пушкин и Маяковский"), за которую я получил довольно солидный, а для меня тогда прямо-таки грандиозный гонорар: что-то около пяти тысяч рублей. Вместо того чтобы отдать эти деньги родителям, с которыми (лучше сказать - у которых) мы жили, совершенно ошалев от пьянящего воздуха наступающих перемен и от свалившейся вдруг на нас этой огромной суммы, мы с женой рванули на юг - сперва в Одессу, оттуда на теплоходе в Крым, из Ялты перекочевали в Алупку, где "дикарями" прожили целый месяц, профинтив за этот - не такой уж большой, в сущности, срок - все наши пять тысяч до самого последнего рубля. От этой нашей эскапады осталось у меня в памяти много острых и сильных впечатлений. Впервые увиденная Одесса, впервые увиденная Ялта, впервые увиденные горы: Крым, Ай-Петри. Залитое солнцем, сверкающее ослепительной синевой море, ни в какое сравнение не идущее с запомнившимся по моим детским (Бердянск) впечатлениям мутно-зеленым Азовским. Впервые - самостоятельная жизнь. Легкая, пьянящая. Каждый день, когда время близилось к обеду, разморенные жарой, мы тащились с пляжа наверх, в гору, в облюбованный нами - впрочем, кажется, единственный на всю тогдашнюю Алупку - ресторанчик. Свободных мест там всегда было вдоволь, и еда была довольно приличная. Вот только с напитками было худо: ни лимонада, ни минеральной воды не было и в помине. Зато был - сидр. С наслаждением цедили мы - по глоточку - этот божественный (так нам тогда казалось) ледяной, искрящийся напиток. Иногда хорошо уже знавшая нас официантка, подходя к нашему столику, грустно сообщала: - А сидора нету. Тогда, не задумываясь, надолго ли хватит остававшихся у нас денег (мы давно уже решили, что на сколько хватит, столько и проживем), мы вместо сидра заказывали бутылку шампанского. Шампанское было такое же ледяное, искрящееся золотом, как сидр. Какая-то разница между этими двумя напитками, вероятно, была, но по-настоящему существенной для нас тогда была только разница в их цене. А по вкусу (так, во всяком случае, нам тогда казалось) наш любимый сидр, который официантка называла "сидором", ничуть не уступал шампанскому. Но не менее яркими и острыми стали для меня там впечатления и совсем другого рода. У хозяев хибары, в которой мы жили, был радиоприемник, и они каждый вечер слушали "вражеские голоса". Стены между нашими комнатами были тонкие, и мы отчетливо слышали каждое слово. Нам это было в новинку: в Москве заглушка работала во всю ивановскую, и никаких западных радиоголосов мы слушать не могли. И вот однажды за стеной чужой, как-то уж слишком отчетливо, слишком правильно говорящий по-русски голос произнес: - Итак, первый этап борьбы за власть в Советском Союзе закончился: Лаврентий Берия получил пулю в затылок. Фраза эта меня поразила. По смыслу она совпадала с моими собственными представлениями об этой тогдашней политической сенсации. Официальные комментарии ("разоблаченный агент, наймит британского империализма") вызывали у меня и всех моих друзей глумливые шуточки. О том, как восприняли мы - я и все мои друзья - это сенсационное разоблачение, пожалуй, лучше всего скажет такая история, героем которой был мой дружок Глеб Селянин . После эвакуации мы с ним переписывались, а году в 50- м он ненадолго приехал из Питера в Москву, и мы опять встретились. За это время Глеб успел окончить Ленинградский ГИТИС, стал актером. Вышло это, как он сам говорил, случайно. Но вышло неплохо. Но об этом - как-нибудь в другой раз. А сейчас - ближе к теме. К рассказанной мне Глебом истории о том, какую хохму он учудил как раз вот тогда, тем летом 1953-го года. Глеб и еще трое его приятелей - тоже актеров - отправились в какую-то поездку. То ли в отпуск, то ли на гастроли - не помню. Да это в данном случае и не важно. Дорога им предстояла дальняя, и подготовились они к ней хорошо. Захватили водочки. Ну и, соответственно, хорошей закуски. И как только обосновались в своем купе, так сразу же и приступили к делу. И выпивали и закусывали аж до самого вечера. К вечеру их уже слегка развезло, и они решили, что пора на боковую. Улеглись - каждый на свою полку - и погрузились в сладкий сон. Глеб проснулся на рассвете. За окном стояла какая-то муть. Такая же муть была и у него в голове. Друзья-собутыльники крепко спали. Поезд стоял. Надеясь, что на воздухе ему станет лучше, Глеб быстро оделся и вышел на платформу. Там не было ни души. Только из черной тарелки радиорепродуктора доносился какой-то особенно торжественный голос диктора. Глеб подошел поближе, прислушался. Голос сообщил ему, что разоблачен и арестован как враг народа и английский шпион Лаврентий Берия - по официальной табели о рангах третий, а по существу второй (если не первый) человек в государстве. Все похмелье у Глеба сразу выветрилось. Вернувшись обратно в купе, он хотел было поделиться ошеломительной новостью с друзьями, но те спали как убитые. Спите, спите, голубчики,- злорадно подумал Глеб: в голове у него уже созрела одна идея. Запрыгнув на свою верхнюю полку, он некоторое время еще ухмылялся каким-то своим тайным мыслям, а потом заснул. Проснулись они все одновременно - примерно часов в одиннадцать. Ну, и с похмелья, как водится, решили слегка поправиться. Достали специально припасенную на этот случай бутылку, оставшуюся закуску. Разлили. Чокнулись. Выпили. И тут Глеб начал осторожно реализовывать свою идею. - Ребята,- сказал он.- Я давно уже хотел с вами поделиться. Мы ведь люди свои? Только вам откроюсь! Поклянитесь, что никому не скажете! Друзья поклялись. - Вот что хотите со мной делайте,- сказал Глеб,- чувствую я, что Берия - не наш человек. Друзья обомлели. - Да ладно,- сказал тот из них, к которому раньше, чем к другим, вернулся дар речи.- Оставь ты это? Зачем это тебе? - Ребята,- сказал Глеб.- Я верю своей интуиции. Я просто не сомневаюсь. Да вы только вглядитесь в его лицо - в это гаденькое пенсне! Вот чувствую я, что он английский шпион! Друзья долго и безуспешно уговаривали Глеба прекратить этот разговор. А потом как-то вдруг замолчали, замкнулись, ушли в себя. Явно решили, что оказались в одной компании с провокатором. Один из них, мрачно буркнув, что ему надо в туалет, встал и вышел. Но очень быстро вернулся. И уже совсем в другом настроении. - Ах ты, сука!- радостно хлопнул он Глеба по шее. И сообщил недоумевающим друзьям ошеломляющую новость, которая тем временем уже облетела весь поезд. Друзья радостно загоготали: у них прямо камень с души свалился. Ну и, конечно, они решили, что по этому случаю им необходимо еще поправиться. И тут же осуществили это, поскольку у них "с собой было". Не знаю, сумел ли бы, окажись я тогда на месте Глеба, отколоть такой номер. Но устроенным им розыгрышем искренне восхищался и, слушая его рассказ, хохотал до колик. (Глеб ведь не просто рассказывал, а показывал все это в лицах: актер как-никак.) Я, правда, в отличие от Глеба, к падению Берии отнесся не только с юмором, но и с немалой долей серьезности. Потешался я вместе с ним над дурацким обвинением в шпионаже, лучше которого наши власти, как всегда, не смогли ничего придумать. Само же событие представлялось мне и важным, и значительным. Но к такому прямому и циничному объяснению случившегося, какое выдал случайно услышанный мною "вражеский голос", я был не готов. Мне представлялось, что там, наверху, идет все-таки какая-то идейная, политическая борьба. Силы, условно говоря, прогрессивные, стремящиеся, чтобы страна пошла по какому-то новому пути, борются с теми, кто хочет, чтобы все шло, как раньше, при Сталине. Падение Берии я воспринял как победу тех самых прогрессивных сил. Берия - я не сомневался в этом!- был опасен: его необходимо было обезвредить. А тут мне говорят, что ничего подобного: просто у них там, под ковром, идет самая что ни на есть вульгарная, шкурная борьба за власть. Берия свою партию проиграл. Выиграли другие. А могло случиться и по-другому. Но не все ли равно! Как сказано у Гейне, и раввин и капуцин одинаково воняют. Тут было над чем подумать. Наутро эту версию мы уже живо обсуждали чуть ли не со всеми нашими пляжными знакомыми. Это, кстати говоря, тоже была совершенно немыслимая несколькими месяцами раньше особенность нашей новой - послесталинской - жизни.
Мы стали довольно быстро "оттаивать". И ярче всего этот процесс оттаивания проявился в том, что мы довольно легко обсуждали все эти дела с совершенно, в сущности, нам не знакомыми, впервые здесь встреченными людьми. Одним из них был прибалт - то ли из Риги, то ли из Таллина - имени его я не помню, но отчетливо помню все тогдашние наши разговоры, а главное, поразивший меня его, как сказали бы мы теперь, имидж. В тогдашнем моем восприятии это был имидж западного человека. По всем человеческим своим данным он был, надо сказать, вполне зауряден. Но при этом он очень от нас отличался. Он был человеком совершенно другой, не нашей цивилизации. Пожалуй, это был первый западный человек, которого я встретил. Мы с женой - и не только мы, но и все прочие тамошние наши знакомцы - интересовались только морем и пляжем. А его интересовало все. Он жадно расспрашивал всех вокруг, что означает слово "Алупка", почему гора называется Ай-Петри, почему дворец зовется Воронцовским и кто такой граф Воронцов. Повсюду совал свой нос и поминутно щелкал своим маленьким дешевеньким фотоаппаратом. Этот фотоаппарат - непременная принадлежность туриста - в моих глазах еще больше укреплял его "имидж" западного человека. Но главная черта его "западности" сказалась - для меня - в том, что, будучи, как я уже отметил, во всем остальном человеком довольно заурядным и даже скучным, политически он был очень продвинут. Как раз в то время появилась брошюра, изданная к 50-летию первого съезда РСДРП. Это были тезисы ЦК. Весьма важный, как мне тогда представлялось (да так оно на самом деле и было), политический документ. Всем другим нашим пляжным знакомым, с которыми на другие темы разговаривать нам было гораздо интереснее, чем с нашим прибалтом, эти тезисы были - до лампочки. А прибалт вцепился в эту брошюру с той же страстью, с какой вцепился в нее я. Изучил ее от корки до корки. И пришел к тем же выводам, что и я. Быстро подсчитал, сколько раз там упоминается Ленин (он упоминался там не менее шестидесяти раз), а сколько Сталин (тот был вскользь помянут раза два или три, не больше). И цифровой этот баланс привел его (как и меня) в неописуемый восторг. Тут окончательно выяснилось, что мы с ним - одной крови. С этого момента мы с ним стали неразлучны, что, надо сказать, сильно озадачило других наших новых знакомых. Но о них - речь впереди. А сперва я хочу объяснить, почему этот острый интерес к политике и эта политическая продвинутость нашего прибалта казались мне не индивидуальной, личной его особенностью, а еще одним - и может быть, даже главным - признаком его принадлежности к иной, западной цивилизации. До встречи с ним все, так сказать, рядовые обыватели, с которыми доводилось мне сталкиваться (люди нашего круга тут были не в счет), к политике были глубоко равнодушны. Помню, как раз в то самое время, незадолго до нашего отъезда на юг, моя жена побывала в гостях у одной своей близкой подруги. (Они вместе кончали Литфак.) Застольные разговоры в той семье велись на какие-то совершенно не интересные ей бытовые темы, и в какой-то момент она вдруг нарушила эту гармонию, спросив: - А что у вас говорят про Берию? У нас за столом только об этом и говорили. Но подруге моей жены Ольге, ее мужу, родителям и двоюродным сестрам, да и вообще всем, сидящим за тем столом, этот вопрос показался таким же диким, как если бы она вдруг спросила, что они думают о жизни на Марсе. Они на эти темы вообще не разговаривали. И не потому, что опасались вести такие разговоры (это было бы как раз понятно), а просто потому, что все это было им до фени. А вот другой - крепко врезавшийся мне в память эпизод. Дело было на именинах моей тещи. И собралась там вся тещина родня. Уж не помню, я ли завел тот разговор или кто другой, но речь вдруг зашла на какую-то острую политическую тему. То ли о Сталине, то ли о наших отношениях с Америкой. И младший двоюродный братишка моей жены (единственный в их семье, поступивший в институт и закончивший его) стал довольно агрессивно высказываться в правоверно- советском духе. Мы заспорили. А поскольку я владел материалом гораздо лучше, чем он, для меня не составило большого труда припереть его к стенке. И тут он вдруг улыбнулся милой такой, конфузливой улыбкой. И сказал: - Послушай! Мы ведь с тобой тут все равно ничего не можем изменить. Верно? Я согласился, что да, конечно, не можем. - Так на хрена нам об этом спорить, нервы себе трепать. Мы ведь собрались здесь в честь Анны Макаровны , в честь ее дня рождения. Вот и выпьем лучше за ее здоровье! В этой его реплике был немалый резон, и я послушно прекратил спор и выпил с ним за здоровье моей тещи Анны Макаровны. Но почувствовал при этом, что мы с ним - разной крови. А тут передо мной был человек примерно той же среды, того же социального круга, что родичи моей жены и ее подруги Ольги. Самый что ни на есть обыкновенный обыватель. Казалось бы, ну что ему Гекуба! Какое ему дело до того, сколько раз в тех тезисах ЦК КПСС поминается Ленин, а сколько - Сталин? А вот - на тебе! Дело тут, конечно, было не в том, что этот наш прибалт был человек западный. Основная масса людей Запада - это я и тогда уже понимал - тоже, наверно, глубоко равнодушна к политике. А политическая озабоченность и политическая продвинутость нашего прибалта скорее всего объяснялись как раз тем, что он был прибалт, то есть житель одной из трех республик, насильственно присоединенных к Советскому Союзу, попросту говоря, оккупированных. Отсюда и неприязнь его к Сталину, и весь тот комплекс политических настроений, благодаря которому я сразу угадал в нем родную душу. Итак, мы стали неразлучны. Ходили всюду втроем. Разговаривали. А однажды произошел такой забавный случай. Засиделись мы как-то на пляже допоздна. И ночная тьма упала на нас с той внезапностью, с какой это бывает только на юге. Усталые, находившиеся за день и наплававшиеся до одурения, мы сидели втроем на пляже, на каком-то бревне. Одни. Вокруг - ни души. И - тьма египетская. И вдруг невдали возник красный огонек. Он приближался к нам. Приблизился почти вплотную. Подошедшего к нам человека мы не видели совершенно. Видели только красный огонек его сигареты. Он нас, естественно, и вовсе не мог разглядеть - ни сколько нас, ни кто мы. И тем поразительнее прозвучал обращенный к нам его вопрос. - Я, конечно, очень извиняюсь,- сказал он.- Вы, случайно, не евреи? - Евреи,- хором отозвались мы. Будь это днем, и не будь мы такими усталыми и отупевшими в конце этого утомительного дня, мы, наверно, сперва выразили бы удивление по поводу такого странного вопроса. Может быть, даже возмутились бы, спросили: а ты кто такой? А тебе, мол, какое дело? Но, в общем, вышло так, как вышло. И человек с сигаретой уселся рядом с нами, прямо на остывающий песок, и стал горько жаловаться нам на свою еврейскую долю. Оказалось, что он - кровельщик. И оказалось (это было для меня удивительнее всего!), что ему, кровельщику, тоже несладко быть евреем. Евреев кровельщиков я до этого не встречал. На моем - тогда еще не таком уж долгом - жизненном пути мне попадались совсем другие евреи. Врачи, учителя, музыканты, бухгалтеры, адвокаты, фармацевты. Знал я, конечно, что немало евреев занято в торговой сети. Встречал евреев парикмахеров и часовщиков. Знал я, что изредка еще попадаются и евреи- пролетарии. Об одном таком рассказывал мне мой друг Гриша Поженян . В коммуналке, где он жил (снимал комнату, собственного жилья у него тогда еще не было), был у него сосед - Зяма. Здоровый молодой еврей, работавший токарем то ли на ЗИЛе, то ли на другом каком-то большом московском заводе. - И вот,- рассказывал Гришка,- выхожу я рано утром умываться. А Зяма этот уже склонился над раковиной и кидает себе в лицо горсти ледяной воды. Я спрашиваю: - Ну как, Зяма? Как она, жизнь? А он отвечает: - Свои тыщу пятьсот. Было все это в ранние наши литинститутские годы. Скуки в нашей жизни, как вы знаете, и тогда уже не было. Нас трясло. Громили Зощенко и Ахматову . Разогнали и посадили Еврейский антифашистский комитет . Началась кампания по борьбе с безродными космополитами . И вот в разгар этой кампании, изгнанный из института и исключенный из комсомола Поженян выходит рано утром умываться. А там - Зяма. И Гришка по обыкновению спрашивает его: - Ну как, Зяма? Как живешь? И Зяма так же невозмутимо отвечает: - Свои тыщу пятьсот.
И когда грянуло дело врачей-убийц, и прокатилась по всей стране среди врачей- евреев волна самоубийств, и пошли слухи об уже построенных в Биробиджане бараках, и к моей жене на ее работе в Радиокомитете кинулась со слезами на грудь сослуживица, спрашивая, что она будет делать, когда ее мужа-еврея станут высылать, этот поженянов сосед Зяма в своей коммунальной кухне, растирая полотенцем красное от ледяной воды лицо, на неизменный Гришкин вопрос, как, мол, она, жизнь, отвечал так же спокойно и невозмутимо: - Свои тыщу пятьсот. Мораль сей поженяновой притчи была проста: это нам, интеллигентам, страшны все зигзаги и повороты государственной политики, а еврей-работяга - вроде вот этого Зямы - плевал на них с высокого дерева. Его это не касается и ни при какой погоде не коснется: что бы ни происходило в сферах высокой политики, он всегда будет зарабатывать эти "свои тыщу пятьсот". Бесхитростный рассказ алупкинского еврея-кровельщика опрокидывал этот красивый миф. Сейчас я пытаюсь вспомнить: был ли наш тогдашний курортный знакомец-прибалт евреем или же утвердительно ответил на вопрос еврея- кровельщика ("вы, случайно, не евреи?") просто так, по инерции, как сделала это моя "арийская" жена. Вполне определенного ответа на этот вопрос я дать не могу. Теперь, задним числом, склонен думать, что скорее всего был он все-таки еврей. Но тогда - убей меня бог!- это меня ну совершенно не интересовало. И к беседе с евреем-кровельщиком я отнесся скорее юмористически. Это сейчас - тоже задним числом - я переосмыслил ее как некий важный поворот в развитии моего национального самосознания. Тогда этого не было. Но разговоры на еврейскую тему были. И проклятый "еврейский вопрос" в этих разговорах возникал постоянно. К одному такому разговору мы с женой тоже отнеслись юмористически. Завела его с моей женой (я при этом не присутствовал, жена - со смехом - мне о нем потом рассказала) одна наша пляжная знакомая, имени которой я, конечно, тоже уже не помню. Назовем ее, скажем, Розалия Самойловна. Эта Розалия Самойловна была существенно старше нас и относилась к нам по-матерински. И вот однажды, беседуя с моей женой, она вскользь кинула: - Как, должно быть, счастливы были родители вашего мужа, когда узнали, что он собирается жениться именно на вас! Поскольку мои родители особенной радости по этому поводу не проявляли, а дело обстояло (так, во всяком случае, это представлялось моей жене) совсем наоборот, она в ответ расхохоталась. А отсмеявшись, спросила: - Почему вы так думаете? - Ну как же!- объяснила Розалия Самойловна.- Ведь сейчас это так редко бывает, чтобы еврейский мальчик женился на еврейской девочке. Наши мальчики просто обезумели, они все норовят взять в жены русскую. - А вы знаете,- призналась жена,- ведь я не еврейка? Я, правда, и не русская, я украинка. Но это последнее - чисто анкетное - уточнение для Розалии Самойловны не имело никакого значения. Русская, украинка - это ей было совершенно все равно. Важно было, что - не еврейка. - О боже!- потрясенно воскликнула она.- Я была уверена!..- и закончила уже совершенно водевильной репликой: "Что же я теперь скажу Кларе Марковне! Клара Марковна, очевидно, была какая-то другая ее пляжная знакомая, с которой они, надо думать, обсуждали наш счастливый еврейский брак. Пересказывая этот комический диалог (и там, в Алупке, и позже, уже в Москве), мы с женой смеялись. Но были там у нас и другие, совсем уже не смешные разговоры на еврейскую тему. На том же алупкинском пляже мы познакомились и подружились с очень красивой парой. Они тоже (как и мы) были молодожены. И как и мы, тоже первый раз в жизни были вдвоем в Крыму. Их имена я запомнил хорошо - их трудно было не запомнить, поскольку оба они были Юли: он - Юлий, она - Юлия. Оба они были ладные, стройные, яркие, красивые. И по поводу их брака у Розалии Самойловны и Клары Марковны уж наверняка не было и не могло быть никаких разочарований: и Юлий и Юлия, безусловно, были евреи. Я говорю об этом так уверенно не потому, что их внешность не вызывала на этот счет никаких сомнений. Внешность у них как раз была самая что ни на есть интернациональная. Да и, по правде говоря, не умел я (во всяком случае - тогда, потом жизнь научила) по внешности отличать еврея от нееврея (разве только в совсем уже несомненных случаях). В принадлежности обоих Юль к еврейской нации у меня не могло быть никаких сомнений, потому что они сами с нами об этом заговорили чуть ли не с первого дня нашего знакомства. Заговорили, естественно, в связи с делом врачей. Тут важно еще то, что оба они были не только евреями, но и врачами, а значит, вся эта катавасия с арестом врачей, а потом с их освобождением должна была их затрагивать гораздо острее и болезненнее, чем даже меня. Так оно на самом деле и было. Но с той немаловажной поправкой, что глядели они на эту ситуацию совершенно по-разному. Юля (она) была в ужасе и отчаянии, прочитав сообщение о врачах-убийцах. Ни на секунду не верила в их виновность. И когда с них сняли это лживое обвинение, была счастлива как никогда в прежней своей жизни. (Ведь это обвинение сняли и с нее тоже - не только как с "лица еврейской национальности", но и как с врача.) А Юлий (тоже еврей и тоже врач) говорил: - А я и сейчас не знаю, когда нам сказали правду: тогда ли, когда объявили о том, что раскрыли их заговор, или теперь, когда объявили, что никакого заговора не было и их посадили зря. Услышав от него такое, я просто рот разинул от изумления. А Юля (она) печально кивнула: - Да-да. Можете себе представить? У нас до развода доходило. Тут надо сказать, что этот Юлий был вовсе не глуп. А уж ортодоксом, тупо верящим во все, что сообщали нам советские газеты, он тем более не был. Скорее наоборот: эта странная его позиция была рождена как раз трезвой его уверенностью в том, что ИМ ВЕРИТЬ НЕЛЬЗЯ. Что бы они там ни писали в своих газетах, о чем бы ни вещали по своему радио, ИМ ВЕРИТЬ НЕЛЬЗЯ. Нельзя верить, когда они говорят, что светочи отечественной медицины - "убийцы в белых халатах". И нельзя верить, когда они говорят, что все эти обвинения были ложью. Потому что ИХ совершенно не интересует правда-истина. Они всегда говорят, говорили и будут говорить ТО, ЧТО ИМ ПОЛИТИЧЕСКИ ВЫГОДНО. Нельзя не признать, что в этой позиции была не только своя логика, но и известная доля правды. Конечно же, новые наши правители объявили, что врачи-убийцы на самом деле никакие не убийцы совсем не потому, что их обуревала жажда справедливости. Сталин довел давление пара в котле до критической точки, и какую-то часть этого пара необходимо было выпустить немедленно. Это я тоже понимал. Мало того! В какой-то момент я - каким-то краешком души - готов был даже допустить, что некоторые из врачей, обвинявшихся в заговоре, и впрямь не без греха. Когда мой дружок Леня Рапутов (тот самый, который чуть было не втянул меня в "группу еврейской молодежи") доказывал мне, что это - чистый бред, полная ерунда, потому что у врачей существует КЛЯТВА ГИППОКРАТА (он дружил тогда с дочерью одного из "убийц" - профессора М.Б. Когана - и не сомневался, что тот - чистейший и благороднейший человек), я с ним вроде как соглашался. Дочерей или сыновей арестованных профессоров среди моих знакомых не было, и в домашней обстановке ни одного из них мне наблюдать не пришлось. Но кое-какие личные впечатления о некоторых из них у меня тоже имелись. Ссылки:
|