|
|||
|
"КАК ДЕЛО ДО ПЕТЛИ ДОХОДИТ" (А.Н. Толстой исправление "ошибок"-"Хлеб")
Среди множества устных историй об А.Н. Толстом случилось мне однажды услышать такую. В 37-м году какой-то крупный чин НКВД по секрету будто бы сообщил "красному графу", что вопрос о его аресте уже решен. - Сколько у меня есть времени? - будто бы спросил граф. - Ну, месяца полтора, - ответил тот. - Что ж, этого мне хватит, - будто бы сказал Толстой и за полтора месяца накатал повесть "Хлеб" , не только спасшую его тогда от ареста, но и на всю последующую жизнь ставшую его охранной грамотой. На эту легенду ссылается в своем дневнике Натан Эйдельман : А. Толстого хотели брать. Он сказал: "Месяц у меня есть." Месяц был: написал "Хлеб". Все это, конечно, полная ерунда. Но, как известно, каждый миф, каждый апокриф в причудливой форме отражает некую реальность. Вот и в этой апокрифической истории тоже есть зерно истины. Начну с того, что на протяжении своей советской (постэмигрантской) жизни Алексей Николаевич действительно несколько раз бывал близок к аресту. Тому есть несколько свидетельств. Вот одно из них: Целые сутки пролежал на моей постели Фадеев . Я читал ему, сидя рядом в кресле, или готовил обед, и мы все время говорили. - Я тебе должен сказать одну вещь, Корнелий, я не могу ее носить в себе, потому что с этим жить нельзя. Я должен с кем-то выговориться, и нет сейчас, кроме тебя, другого человека, с которым бы я мог даже посоветоваться. Меня вызвал к себе Сталин. Он был в военной форме маршала. Встав из-за стола, он пошел мне навстречу, но сесть меня не пригласил (я так и остался стоять), начал ходить передо мною. - Слушайте, товарищ Фадеев, - сказал мне Сталин, - вы должны нам помочь. - Я коммунист, Иосиф Виссарионович, а каждый коммунист обязан помогать партии и государству. - Что вы там говорите - коммунист, коммунист. Я серьезно говорю, что вы должны нам помочь, как руководитель Союза писателей. - Это мой долг, товарищ Сталин, - ответил я. - Э, - с досадой сказал Сталин, - вы все там в Союзе бормочете "мой долг", "мой долг"- Но вы ничего не делаете, чтобы реально помочь государству в его борьбе с врагами. Вот вы, руководитель Союза писателей, а не знаете, среди кого работаете. - Почему не знаю? Я знаю тех людей, на которых я опираюсь. - Мы вам присвоили громкое звание "генеральный секретарь", а вы не знаете, что вас окружают крупные международные шпионы. Это вам известно? - Я готов помочь разоблачать шпионов, если они существуют среди писателей. - Это все болтовня, - резко сказал Сталин, останавливаясь передо мной и глядя на меня, который стоял почти как военный, держа руки по швам. - Это все болтовня. Какой вы генеральный секретарь, если вы не замечаете, что крупные международные шпионы сидят рядом с вами. Признаюсь, я похолодел. Я уже перестал понимать самый тон и характер разговора, который вел со мной Сталин. - Но кто же эти шпионы? - спросил я тогда. Сталин усмехнулся одной из тех своих улыбок, от которых некоторые люди падали в обморок и которая, как я знал, не предвещала ничего доброго. - Почему я должен вам сообщать имена этих шпионов, когда вы обязаны были их знать? Но если вы уж такой слабый человек, товарищ Фадеев, то я вам подскажу, в каком направлении надо искать и в чем вы нам должны помочь. Во-первых, крупный шпион ваш ближайший друг Павленко . Во-вторых, вы прекрасно знаете, что международным шпионом является Илья Эренбург . И, наконец, в-третьих, разве вам не было известно, что Алексей Толстой английский шпион? Почему, я вас спрашиваю, вы об этом молчали? Почему вы нам не дали ни одного сигнала? Идите, - повелительно сказал Сталин и отправился к своему столу. - У меня нет времени больше разговаривать на эту тему, вы сами должны знать, что вам следует делать. (Корнелий Зелинский. В июне 1954 года. Минувшее. Исторический альманах. 5. Париж 1988. Стр. 87-88) Возражать было невозможно. Не только потому, что перечить Сталину было смертельно опасно. И даже не только потому, что партийный функционер, каким был Фадеев, не мог возразить генеральному секретарю просто по должностной субординации. Фадеев отлично знал, что на любое его сомнение у Сталина найдутся свои, неопровержимые аргументы. Такое с ним уже было однажды. После ареста Михаила Кольцова он написал короткую записку Сталину о том, что многие писатели, коммунисты и беспартийные, не могут поверить в виновность Кольцова, и сам он, Фадеев, тоже не может в это поверить, считает нужным сообщить об этом широко распространенном впечатлении от происшедшего в литературных кругах Сталину и просит принять его. Через некоторое время Сталин принял Фадеева. - Значит, вы не верите в то, что Кольцов виноват? - спросил его Сталин. Фадеев сказал, что ему не верится в это, не хочется в это верить. - А я, думаете, верил, мне, думаете, хотелось верить? Не хотелось, но пришлось поверить. После этих слов Сталин вызвал Поскребышева и приказал дать Фадееву почитать то, что для него отложено. - Пойдите почитайте, потом зайдете ко мне, скажете о своем впечатлении, - так сказал ему Сталин, так это у меня осталось в памяти из разговора с Фадеевым. Фадеев пошел вместе с Поскребышевым в другую комнату, сел за стол, перед ним положили две папки показаний Кольцова. Показания, по словам Фадеева, были ужасные, с признаниями в связи с троцкистами, с поумовцами. - И вообще, чего там только не было написано, - горько махнул рукой Фадеев, видимо, как я понял, не желая касаться каких-то персональных подробностей. - Читал и не верил своим глазам. Когда посмотрел все это, меня еще раз вызвали к Сталину и он спросил меня: - Ну как, теперь приходится верить? - Приходится, - сказал Фадеев. - Если будут спрашивать люди, которым нужно дать ответ, можете сказать им о том, что вы знаете сами, - заключил Сталин и с этим отпустил Фадеева. (Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 326) Тут надо сказать, что в случае с Кольцовым Фадеев и сам оказался в весьма двусмысленном положении. За несколько дней до того как стало известно, что Кольцов арестован, в "Правде" была напечатана восторженная рецензия на его "Испанский дневник". Под статьей этой стояли две подписи: Александр Фадеев и Алексей Толстой. Напечатать такую рецензию в "Правде", да еще подписанную такими именами, разумеется, не могли без санкции Сталина. Какие планы насчет будущего двух этих именитых рецензентов клубились в иезуитском, криминальном мозгу Сталина? Хотел ли он таким образом просто погрозить им пальцем или предполагались какие-то другие, более крутые меры по отношению к двум знаменитым писателям, осмелившимся расхвалить книгу разоблаченного врага народа? Кто знает! Записки Симонова, из которых я извлек эту историю, заслуживают полного, абсолютного доверия. Константин Михайлович в таких случаях был скрупулезно точен.
И даже в поведении старого петуха, который дремал на крыльце, а когда подъехала карета, "спохватился, вскрикнул, побежал, и, как на пожар, подо всеми крылечками закричали куры", - тоже ясно виден жест. Не зря, объясняя свою "теорию жеста", А.Н. мимоходом роняет, что тем же способом, каким он стремится увидеть каждого изображаемого им человека, он старается увидеть и каждый нужный ему предмет (вещь, человека, животное). В 1931 году А.Н. Толстой сочинил - Бог весть какой тут у него был непосредственный стимул, - небольшую, как он ее назвал "авантюрную повесть" - "Необычайные приключения на волжском пароходе". Вещь была слабая, смело можно даже сказать, что это была халтура - одна из тех халтур, которым он щедро отдавал дань на протяжении всей своей творческой жизни. (Не зря он не включал ее ни в одно из своих "собраний сочинений".) Но даже и в этой, откровенно халтурной вещи, в которой он не ставил перед собой никаких сколько-нибудь серьезных художественных задач, его "теория жеста" работает великолепно: Тем временем профессор Родионов пробирался по четвертому классу в поисках Нины Николаевны. Она умыла Зинаиду, вернулась на корму и заплетала девочке косу. Зинаида вертела головой, следя за чайками. - Зинаида, стой смирно! - Мама, птицы. - Вижу, вижу! Не верти же головой, господи! - Птицы, мама! За каждой репликой девочки отчетливо виден жест: - "Мама, птицы!" - поворот головы в одну сторону. И - тут же поворот головы в другую: "Птицы, мама!". Как же "работает" эта его "теория жеста" в романе (повести) "Хлеб?" А никак не работает. Автор не прибегает к ней даже там, где выводит на сцену главных своих героев - Ленина и Сталина. С полным основанием можно даже сказать, что менее всего пытается он прибегнуть к этому своему творческому методу именно тогда, когда хочет "живописать" (если только тут уместно это слово) именно этих, главных своих героев: Ленин начал говорить негромко, глуховатым голосом, даже как будто рассеянно. Грудь его была прижата к столу, руками он придерживал портфель на коленях. Депутаты, не шевелясь, глядели ему в осунувшееся, желтоватое лицо. Не спеша стукали стенные часы. "Все эти попытки добыть хлеб только себе, своему заводу - увеличивают дезорганизацию. Это никуда не годится! А между тем в стране хлеб есть - Он пробежал глазами цифры на лежащем перед ним листке. - Хлеба хватит на всех. Голод у нас не оттого, что нет хлеба, а оттого, что буржуазия дает нам последний решительный бой! Буржуазия, деревенские богатеи, кулаки срывают хлебную монополию, твердые цены на хлеб. Они поддерживают все, что губит власть рабочих. - Он поднял голову и сказал жестко: - Губить власть рабочих, добивающихся осуществить первое, основное, коренное начало социализма: "Кто не работает, тот не ест! Он отодвинул стул, положил портфель и продолжал говорить уже стоя, иногда делая несколько шагов у стола: - На днях я позволю себе обратиться с письмом к вам, питерские товарищи. Питер - не Россия, - питерские рабочие - малая часть рабочих России. Но они - один из лучших, передовых, наиболее сознательных, наиболее революционных, твердых отрядов рабочего класса. Именно теперь, когда наша революция подошла вплотную, практически к задачам осуществления социализма, именно теперь на вопросе о главном - о хлебе - яснее ясного видим необходимость железной революционной власти - диктатуры пролетариата! Он подкрепил это жестом - протянул к сидящим у стола руку, сжал кулак, словно натягивая вожжи революции. - "Кто не работает, тот не ест!" - как провести это в жизнь? Ясно, как божий день, - необходима, во-первых, государственная монополия! Во-вторых - строжайший учет всех излишков хлеба и правильный их подвоз. В-третьих - правильное, справедливое, не дающее никаких преимуществ богатому, распределение хлеба между гражданами - под контролем пролетарского государства. Он с усилием начал было открывать захлопнувшийся замочек портфеля. Прищурясь, взглянул на часы. Все, что А.Н. Толстой декларировал как самую основу своего художественного метода, вся эта его "теория жеста" здесь полностью проигнорирована. Мало сказать - проигнорирована: то, КАК написана эта сцена (и все остальные такие же), находится в прямом противоречии с этой его теорией и вытекающей из нее художественной практикой. Прямая речь Ленина, представляющая собой едва ли не буквальное воспроизведение того, что "вождь мирового пролетариата" говорил тогда в своих статьях, речах и докладах, не порождено жестом, не вытекает из него. Все тут происходит прямо противоположным образом: каждый ленинский жест ("Он отодвинул стул, положил портфель." "Он с усилием начал было открывать захлопнувшийся замочек портфеля. Прищурясь, взглянул на часы".) служит тут только одной-единственной цели - перебить, слегка оживить, разнообразить цитатную, а потому неживую, мертворожденную ленинскую речь. И даже в том единственном случае, когда ленинский жест вроде выразителен и даже как будто бы по-ленински индивидуален ("Он - протянул к сидящим у стола руку, сжал кулак, словно натягивая вожжи революции.") Толстой проговаривается: "Он подкрепил это жестом - протянул к сидящим у стола руку" и т.д., - то есть опять-таки: речь не порождена жестом (внешним или внутренним), как требует его "теория", а, наоборот, - жест подкрепляет уже готовую, Бог весть каким образом родившуюся фразу. Немудрено, что этот толстовский Ленин вышел неживым, картонным. Подлинный, живой Ленин однажды явился у А.Н. Толстого совсем в другом его сочинении - в заглавном герое знаменитого его романа "Гиперболоид инженера Гарина". В литературе об А.Н. Толстом однажды (кажется, даже не однажды) было отмечено физическое, - можно даже сказать портретное - сходство толстовского Петра Петровича Гарина с Лениным: Мой отец говорил: "У Гарина внешность Ленина. Дедушка зашифровывал". К этому же отождествлению независимо пришел украинский исследователь Вадим Скуратовский. (Елена Толстая. "Деготь или мед". Алексей Н. Толстой как неизвестный писатель. 1917-1923. М. 2006. Стр. 439) Я бы к этому добавил, что у Гарина не только внешность Ленина, но и все, легко узнаваемые, ленинские, как выразился бы сам Алексей Николаевич, "внутренние жесты", то есть - самая основа его личности: "Напоминаю, что я, как гражданин Соединенных Штатов, неприкосновенен. Мою свободу и мои интересы будет защищать весь военный флот Америки! Вы собираетесь бороться с военным флотом Соединенных Штатов?.. Гарин заложил руки в карманы, встал на каблуки, покачиваясь и улыбаясь красным, точно накрашенным ртом. Весь он казался фатоватым, не серьезным. Одна Зоя угадывала его стальную, играющую от переизбытка, преступную волю. - Во-первых, - сказал он и поднялся на носки, - мы не питаем исключительной вражды именно к Америке. Мы постараемся потрепать любой из флотов, который попытается выступить с агрессивными действиями против меня. Во-вторых, - он перешел с носков на каблуки, - мы отнюдь не настаиваем на драке. Если военные силы Америки и Европы признают за нами священное право захвата любой территории, какая нам понадобится, право суверенности и так далее и так далее, - тогда мы оставим их в покое, по крайней мере в военном отношении. В противном случае с морскими и сухопутными силами Америки и Европы, с крепостями, базами, военными складами, главными штабами и прочее и прочее будет поступлено беспощадно.
Есть и другие переклички, даже еще более прозрачные: "Для начала мы построим громадные концентрационные лагеря. Всех недовольных нашим режимом - за проволоку! Итак, дорогой друг, вы избираете меня вождем?.. Ха! (Он неожиданно подмигнул, и это было почти страшно.) - Вы принуждаете меня к этому?.. - А вы как думали, дядя? На коленях, что ли, прошу? Этот толстовский "Ленин", в отличие от того Ленина, который говорит и действует в его романе "Хлеб", - живой. И живым его делает то, что каждая его реплика - результат жеста, - иногда внутреннего, а часто и внешнего: Гарин заложил руки в карманы. - Во-первых, - сказал он и поднялся на носки. - Во-вторых, - он перешел с носков на каблуки. В романе (повести) "Хлеб" все реплики и монологи Ленина, как уже было сказано, никак с его жестами не связаны. И жест, если он там и возникает, не предваряет реплику, а сопровождает ее, то есть служит искусственным, техническим способом перебить слишком длинный и уже слегка утомивший читателя казенный монолог. Что же касается Сталина, то, выводя на сцену этого своего героя, Толстой старается обойтись вообще без жестов: Владимир Ильич щелкнул выключателем, гася лампочку на рабочем столе (электричество надо было экономить). Потер усталые глаза. За незанавешенным раскрытым окном еще синел тихий вечер. Засыпая, возились галки на кремлевской башне. - Я только что получил сведения, правда, еще не проверенные, - сказал Сталин. - В Царицыне, Саратове и Астрахани советы отменили хлебную монополию и твердые цены. - Головотяпы! - Владимир Ильич потянулся за карандашом, но не взял его. - Слушайте, - ведь это же - чорт знает что такое. - Не думаю, чтобы - просто головотяпство. На Нижнем Поволжье с хлебозаготовками настоящая вакханалия! Еще хуже на Северном Кавказе и в Ставропольской губернии. Не сегодня - завтра Краснов перережет дорогу на Тихорецкую, мы потеряем и Кавказ и Ставрополь. Так дальше никуда не годится! Галок на башне что-то встревожило, - они поднялись и снова сели. - Конкретно - что вы предлагаете, товарищ Сталин? Сталин потер спичку о коробку, - головка, зашипев, отскочила, он чиркнул вторую, - огонек осветил его сощуренные, будто усмешкой, блестевшие глаза с приподнятыми нижними веками. - Мы недооцениваем значение Царицына. На сегодняшний день Царицын - основной форпост революции, - сказал он, как всегда, будто всматриваясь в каждое слово. - Магистраль: Тихорецкая - Царицын - Поворино - Москва - единственная оставшаяся у нас питающая артерия. Потерять Царицын - значит дать соединиться донской контрреволюции с казацкими верхами Астраханского и Уральского войска. Потеря Царицына немедленно создает единый фронт контрреволюции от Дона до чехословаков. Мы теряем Каспий, мы оставляем в беспомощном состоянии советские войска Северного Кавказа. Владимир Ильич включил лампочку. Белый свет лег на бумаги и книги, на большие, с рыжеватыми волосками, его руки, торопливо искавшие какой-то листочек. Сталин говорил вполголоса: - Все наше внимание должно быть сейчас устремлено на Царицын. Оборонять его можно, - там тридцать пять, сорок тысяч рабочих и в округе - богатейшие запасы хлеба. За Царицын нужно драться. На протяжении этого довольно длинного и необычайно важного для выявления центральной идеи романа и обрисовки двух главных его героев диалога (мы к нему потом еще вернемся) Ленин один раз выключает лампочку (надо экономить электричество), а в другой раз ее включает. Совершенно очевидно, что ничего "ленинского", никакой ленинской характерности в этих его жестах нет: включить и выключить лампочку в этой ситуации мог бы любой другой персонаж. То же относится и к Сталину, который "потер спичку о коробку, - головка, зашипев, отскочила, он чиркнул вторую". Потереть спичку о коробку мог кто угодно, и у кого угодно головка могла отскочить, вынудив его достать из коробка вторую спичку. Что касается галок, которые сперва, засыпая, возились на кремлевской башне, а потом их вдруг что-то встревожило и они поднялись и снова сели, - то смысл и назначение этой ?художественной детали?, я думаю, в комментариях не нуждается. Мало сказать, что эта сцена (как и все другие подобные сцены романа) бледна и невыразительна. Она просто на удивление беспомощна. В особенности, если вспомнить, чьей рукой она написана. Волшебный, ни с чьим другим не сравнимый изобразительный дар Алексея Николаевича Толстого ни единым своим атомом, ни одной молекулой в ней не проявился. И тут сам собой возникает, прямо-таки напрашивается простой вопрос: а что, собственно, мешало А.Н. Толстому и этот свой роман (повесть) писать старым своим, давно и прочно освоенным художественным методом, привычно применяя на практике любимую свою, им самим изобретенную и разработанную "теорию жеста"? Константин Симонов незадолго до смерти написал (скорее всего - надиктовал) книгу, которую при жизни не собирался, да и не смог бы опубликовать. Это были его воспоминания, заметки, размышления о Сталине. Книга называлась: "Глазами человека моего поколения" . В одной из глав этой своей книги, размышляя над каким-то очередным, недоступным его пониманию поступком Сталина и пытаясь понять ход его мысли, он обронил: Наивно, конечно, пробовать думать за такого человека, как Сталин, пробовать представлять себе ход его мыслей. (Константин Симонов. Истории тяжелая вода. М. 2005. Стр. 336) В устах человека, честно пытающегося рассказать о том, как видели Сталина и что думали о нем люди его поколения, то есть молодые граждане Страны Советов, взиравшие на "отца народов" снизу вверх, как смертные на Бога, такая реплика понятна и даже уместна. А теперь представьте себе, что такое же признание сделал бы автор романа, одним из персонажей или даже одним из главных героев которого у него стал Сталин. Можно ли написать роман о человеке, думать и чувствовать за которого ты не смеешь? Пытаться влезть в душу которого тебе не то что боязно, но даже страшно? Совершенно очевидно, что такая попытка заведомо обречена на провал. Кем бы ни был этот его персонаж в своей реальной жизни, автор не может не чувствовать себя с ним на равных, не быть с ним, условно говоря, на "ты". А чем кончилась попытка А.Н. Толстого перейти со Сталиным на "ты", мы уже знаем. Тут мне могут возразить, что это ведь всего лишь анекдот, что ничего подобного в реальности, скорее всего, не было. Что ж, может, оно и так. Но вот что сказал однажды по сходному поводу Герцен. Вспоминая о разных слухах, народных байках и анекдотах про Павла Первого, он заметил: Имеют ли некоторые из них полное историческое оправдание или нет,.. не до такой степени важно, как то, что такой слух был. (A.И. Герцен. ПСС, т. XIV. Стр. 349)
Анекдот о том, как А.Н. Толстой попытался перейти со Сталиным на "ты" и что у него из этого вышло, отражает реальность его отношений со Сталиным не менее адекватно, чем если бы это было на самом деле. Так мог ли он при таком отношении к этому будущему персонажу своего романа создать мало-мальски достоверный, художественно убедительный его образ? Да и зачем было ему стараться, чтобы Сталин вышел у него достоверным, художественно убедительным, то есть таким, каким он был на самом деле? Ведь при таком повороте Сталин мог усмехнуться своей кривой усмешкой, от которой его бросало в дрожь, и сказать, как папа Иннокентий Десятый изобразившему его Веласкесу: - Похож, похож. Даже слишком похож. Не знаю, что почувствовал, услышав это от папы, Веласкес, но Алексей Николаевич, если бы ему случилось услышать нечто подобное от Сталина, просто умер бы от страха. Но тут надо сразу сказать, что так вопрос даже не стоял. О том, чтобы попытаться создать правдивый или хоть мало-мальски достоверный, художественно убедительный образ, не могло быть и речи. Такой задачи он перед собой даже и не ставил. Задача перед ним была поставлена совершенно другая. О Гражданской войне и роли в ней Сталина ему предстояло написать не то и не так, как он мог бы это вообразить, увидеть своим зрением художника, а так, как это было ему предписано. Особенно ясно видно это на примере того диалога Ленина со Сталиным, который я только что цитировал и к которому обещал вернуться. Выполняя это обещание, приведу продолжение этого диалога, начиная с той сталинской фразы, на которой я в прошлый раз его оборвал: Сталин говорил вполголоса: - Все наше внимание должно быть сейчас устремлено на Царицын. Оборонять его можно, - там тридцать пять, сорок тысяч рабочих и в округе - богатейшие запасы хлеба. За Царицын нужно драться. Владимир Ильич нашел, что ему было нужно, быстро облокотился, положив ладонь на лоб, пробежал глазами исписанный листочек. - Крестовый поход - за хлебом нужно возглавить, - сказал он. - Ошибка, что этого не было сделано раньше. Прекрасно! Прекрасно! Он откинулся в кресле, и лицо его стало оживленным, лукавым. - Определяется центр борьбы ? Царицын. Прекрасно! И вот тут мы и победим! Сталин усмехнулся под усами. Со сдержанным восхищением он глядел на этого человека - величайшего оптимиста истории, провидящего в самые тяжелые минуты трудностей то новое, рождаемое этими трудностями, что можно было взять как оружие для борьбы и победы. Тридцать первого мая в московской "Правде" был опубликован мандат: "Член Совета народных комиссаров, народный комиссар Иосиф Виссарионович Сталин, назначается Советом народных комиссаров общим руководителем продовольственного дела на юге России, облеченным чрезвычайными правами. Местные и областные совнаркомы, совдепы, ревкомы, штабы и начальники отрядов, железнодорожные организации и начальники станций, организации торгового флота, речного и морского, почтово-телеграфные и продовольственные организации, все комиссары обязываются исполнять распоряжения товарища Сталина. Председатель Совета народных комиссаров В.Ульянов (Ленин)". Задача, как он ее понял (а понял он ее правильно), перед ним была поставлена такая. Надо было показать, что в пору Гражданской войны страной руководили Ленин и Сталин. Что Сталин был второй человек в государстве, - единственный, на кого Ленин мог положиться, кому мог доверять и кому поручал самые сложные, трудновыполнимые, спасительные для страны задания. Эту задачу Алексей Николаевич по мере сил и выполнял своим романом, а этим диалогом даже слегка забежав вперед, то есть несколько перегибая палку. Ведь тут как получается. С одной стороны, Сталин восхищается Лениным, как ученик любимым учителем. (Это тоже входило в задание: Сталин любил повторять, что он только ученик, самый верный ученик Ленина.) Но с другой стороны, Сталин не зря тут у него "усмехнулся под усами". У него были все основания усмехаться этой довольной усмешкой, потому что учитель и ученик в этом диалоге вроде как поменялись местами. Не Ленин Сталину, а Сталин Ленину подсказывает выход из создавшегося трудного положения, предлагает единственно правильный план действий, который Ленин подхватывает ("Прекрасно! Прекрасно!") и немедленно осуществляет тут же подписанным мандатом, на следующий день опубликованным в московской "Правде". Получается даже, что Сталин именно потому и восхищается Лениным, что тот сразу, с лету смог понять всю гениальность его, сталинского, плана. И что бы, интересно знать, делал этот "величайший оптимист истории", если бы не оказалось рядом с ним Сталина, который подсказал ему этот гениальный план и которому он тут же поручил выполнять его, наделив всеми необходимыми для этого полномочиями. Лет десять-пятнадцать спустя эта схема стала уже общепринятой. Можно даже сказать, официальной. В последние годы жизни Сталина во всех исторических фильмах его фигура уже окончательно оттеснила Ленина на второй план, а в иных и полностью вытеснила его. Пиком, вершиной этой тенденции стал вышедший на экран в 1952 году, то есть за год до смерти Сталина, кинофильм "Незабываемый 1919-й". Там Ленин как-то суетливо, "петушком-петушком", бегал за Сталиным, заглядывал ему в глаза, потирал руки и радостно хихикал, внимая очередному сталинскому высказыванию, словно услышал перл неизреченной мудрости. Это был верх самого бесстыдного лакейства и самого наглого пренебрежения даже минимальной заботой о художественной достоверности. Конечно, немалый вклад в это безобразие внесли постановщик фильма и исполняющие роли Ленина и Сталина актеры. Но все-таки, как это всегда бывает в подобных случаях, в начале было слово. То есть - литературный сценарий. А еще до сценария - пьеса Всеволода Вишневского "Незабываемый 1919-й", законченная летом 1949 года (создание этого своего шедевра автор приурочивал к семидесятилетию вождя) и в следующем, то есть 1950 году, удостоенная высшей литературной награды страны - Сталинской премии первой степени. Основные события пьесы предварял ?Пролог?, в котором, точь-в-точь, как в "Хлебе" А.Н. Толстого, изображалась встреча Сталина с Лениным в Кремле: Ленин. Иосиф Виссарионович, я вызвал вас, чтобы от имени ЦК просить отправиться на Петроградский фронт. Сталин. Я готов выполнить поручение партии. Ленин. Одну минуту. (Вызывает секретаря.) Секретарь входит. Нужно заготовить мандат для товарища Сталина. Секретарь. Да? Я записываю, Владимир Ильич. Ленин. На бланке Совета Народных Комиссаров. ?17 мая 1919 года. Совет Рабоче-Крестьянской Обороны командирует члена своего, члена Центрального Комитета Российской коммунистической партии, члена Президиума Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Совета Рабочих, Крестьянских и Красноармейских депутатов Иосифа Виссарионовича Сталина в Петроград. (Пауза.) "и в другие районы Западного фронта."
(Сталину.) Там части как будто никуда не годные? (Снова диктует.) "для принятия всех необходимых экстренных мер в связи с создавшимся на Западном фронте положением" - Так. Это еще не все. "Все распоряжения товарища Сталина обязательны для всех учреждений, всех ведомств, расположенных в районе Западного фронта". Так. И это не все! Надо подкрепить ваш опыт Царицына и Перми. "Товарищу Сталину предоставляется право действовать именем Совета Обороны, отстранять и предавать суду Военно-Революционного трибунала всех виновных должностных лиц. Есть у вас, товарищ Сталин, какие-нибудь дополнения? Сталин. Нет, документ исчерпывающий. Ленин (секретарю). Перепечатайте сейчас же - и мне на подпись. Секретарь. Сейчас перепечатаю и принесу, Владимир Ильич. (Уходит.) Сталин. Я бы хотел, Владимир Ильич, затронуть некоторые практические вопросы. Значит, считаем, что Балтийский флот остается в качестве действующего флота? Ленин. Согласен. Флот не раз помогал партии и еще поможет. Сталин. И еще одно предложение. Ленин. Я слушаю. Сталин. Вы дали второго мая указание за вашей подписью о введении в Петрограде осадного положения и ряда мер. Я не уверен, что тамошнее руководство довело это до масс. Я предлагаю поэтому обратиться от имени ЦК к петроградскому пролетариату. Ленин. Отличное предложение! Не будем терять времени. Запишем. (Записывает.) "К рабочим и всем трудящимся Петрограда. Красный Петроград находится под серьезной угрозой. Питерский фронт становится одним из самых важных фронтов Республики". Сталин. "Советская Россия не может отдать Петроград даже на самое короткое время. Петроград должен быть защищен во что бы то ни стало! Ленин. Слишком велико значение этого города, который первый поднял знамя восстания против буржуазии и первый одержал решающую победу. Питерские рабочие, не жалея сил, отдавали десятки тысяч борцов на все фронты. Теперь вся Советская Россия должна придти на помощь Петрограду!" Так? Сталин. Скажу по секрету, Владимир Ильич, что думаю обойтись без присылки резервов. За счет внутренних сил Петрограда. Я уверен, что это возможно. Отвлекать внимание других фронтов, просить помощи не намерен. Ленин. Ну, хорошо - действуйте, как вы считаете полезным. Секретарь вносит готовый мандат. (Подписав мандат.) Вручаю вам. И как ни тяжело положение, уверен: выдержим, устоим; народ у нас чудесный. Одолеем - останется позади эта гражданская война, откроется главное: мирное строительство. Посвятим ему все свои усилия, всю свою жизнь. Вам еще сорока нет, вы молоды, Иосиф Виссарионович, еще многое увидите! Ну, пожелаю успеха! ( Всеволод Вишневский . Незабываемый 1919-й. В кн.: Всеволод Вишневский. Собрание сочинений в пяти томах. Том первый. М. 1954. Стр. 447-449) Как видим, схема совершенно та же, что у А.Н. Толстого. Разница лишь в том, что у Толстого она завершается текстом подписанного Лениным мандата, удостоверяющего чрезвычайные полномочия Сталина, а у Вишневского этим текстом начинается. Конечно, Вишневский, как уже было сказано, продвинулся дальше Толстого по пути уже совсем бесстыдного отрыва от исторической реальности: тут он шел, как говорится, в ногу со временем и даже сильно забегал вперед, отлично зная что такое забегание ничем ему не грозит (Сталин тогда уже прочно заслонил Ленина даже в официальных партийных документах). Но приоритет в деле именно вот такого "художественного" отображения тандема "Ленин - Сталин" безусловно принадлежит А.Н. Толстому. В Литературном институте, где я учился, на наших творческих семинарах (у прозаиков ими руководили К.А. Федин и К.Г. Паустовский) годами шел непрекращающийся спор: как надо писать? Что главное в искусстве писателя-прозаика? И постоянно спорящие разделялись на два враждующих лагеря. Принадлежавшие к первому говорили, что настоящий прозаик должен уметь рассказывать. И чем живее, непринужденнее, увлекательнее будет его рассказ, тем и выше окажется качество его прозы. Принадлежавшие ко второму лагерю утверждали, что настоящее искусство писателя-прозаика состоит в том, чтобы не рассказывать, а показывать. Старшекурсники, усмехаясь, говорили, что спор этот вечен. Что еще до войны литинститутские прозаики разделились на два враждующих клана: одни - не без иронии, конечно, называли себя "Красный Стендаль", другие - "Красная деталь". Я в этих спорах неизменно примыкал ко второму из этих двух враждующих кланов. Недаром же моим любимым современным прозаиком был Алексей Николаевич Толстой, в искусстве "не рассказывать, а показывать" не знающий себе равных. В повести "Хлеб" он от этого своего искусства отказался. (Может быть, потому и перестал называть ее романом и стал называть повестью?) Следуя логике тех наших студенческих споров, отказавшись (по каким-то там своим соображениям) от намерения показывать, то есть изображать, он должен был перейти в стан рассказчиков. Что, кстати, вовсе не означало отказа от исповедуемой и проповедуемой им "теории жеста". Вспомним одно из основополагающих его высказываний на эту тему: Многие считают язык Тургенева классическим. Я не разделяю этого взгляда. Тургенев - превосходный рассказчик, тонкий и умный собеседник. И всюду, в описаниях и в голосах его персонажей, я чувствую язык его жестов. Он подносит мне красивую фразу о предметах вместо самих предметов. Но я хочу, чтобы был язык жестов не рассказчика, а изображаемого. Коли уж теперь он сам пожелал стать рассказчиком, значит, в его рассказе, в его повествовании, в его манере изложения мы тоже должны увидеть "язык его жестов". Говоря проще, - какой-то отпечаток его собственного, личного отношения к событиям, о которых он нам рассказывает. Но этого личного, индивидуального, своего в его повествовании нет и следа: Было ясно, что в эти минуты решается судьба России. Председатель советской делегации, с волчьим лбом, татарскими усиками, черной - узким клинышком - бородкой, стоял в щегольской визитке, боком к столу, подняв плечи супрематическим жестом, - похожий на актера, загримированного под дьявола. Упираясь надменным взглядом через стекла пенсне в германского статс- секретаря фон Кюльмана, - у которого в кармане пиджака лежала телеграмма Вильгельма об ультиматуме, Троцкий сказал: - Мы выходим из войны, но мы отказываемся от подписания мирного договора? Ни мира, ни войны! Как раз то, что было нужно немцам, - эта неожиданная шулерская формула развязывала им руки. Генерал Гофман густо побагровел, откидываясь на стуле. Граф Чернин вскинул худые руки, фон Кюльман высокомерно усмехнулся. Ни мира, ни войны! Значит - война! Так Троцкий нарушил директиву Ленина и Сталина, совершил величайшее предательство: советская Россия, не готовая к сопротивлению, вместо мира и передышки получила немедленную войну. Россия была отдана на растерзание. Одиннадцатого января советская делегация уехала в Петроград. Шестнадцатого февраля генерал Гофман объявил Совету народных комиссаров, что с двенадцати часов дня восемнадцатого февраля Германия возобновляет войну с советской Россией.
Все "жесты" действующих лиц ("густо побагровел", "вскинул худые руки", "высокомерно усмехнулся") тут ни в малой степени не выражают художнического видения автора: они отвлеченно карикатурны, плакатны. Что же касается "жестов" самого рассказчика, то - какие же тут жесты! Он не "жестикулирует", а стоит, вытянув руки по швам, и, как плохой ученик, повторяет, словно по шпаргалке, чужие слова: "Так Троцкий нарушил директиву Ленина и Сталина, совершил величайшее предательство..". Это не живой человеческий голос, а жестяной голос громкоговорителя. В такой - нарочито безличной, подчеркнуто отчужденной манере - выдержан весь повествовательный стиль повести: Контрреволюция широко раскинула черные крылья по всем необъятным краям советского государства. Японцы заняли Владивосток, начиная этим завоевание Сибири, долженствующей войти по самый Урал в "Великую Японию". Немцы в порту Ганге высадили десант в помощь финской буржуазии, заливавшей кровью советскую Финляндию. В Киеве генерал Эйгорн разогнал Центральную раду - всех эсеров, меньшевиков, либеральных адвокатов и сельских учителей, игравших в Запорожскую Сичь, и поставил гетманом всея Украины услужливого, хорошо воспитанного, по мнению немцев, свитского генерала Скоропадского. В Новочеркасске-на-Дону, под защитой немцев, собрался "Круг спасения Дона", на котором казачье офицерство и крепкие станичники избрали указанного немцами молодого речистого генерала Краснова в атаманы всевеликого войска Донского, и Краснов поклонился "Кругу" на том, что к осени очистит донские округа вместе с приволжским Царицыном от красных. Немцы, отстранив притязания австрийцев, заняли войсками весь Крымский полуостров и спасавшимся там уступчивым, совершенно безопасным, российским "либералам" предложили образовать крымское правительство. Так германское имперское правительство приступило к реальному осуществлению широко задуманного плана "Великой Германии". В степях, на стыке Дона и Кубани, добровольческая армия, разбитая в марте месяце большевиками под Екатеринодаром и потерявшая своего организатора и руководителя - Корнилова, - под гостеприимной защитой атамана Краснова превращалась в грозную силу. Турция, Германия и Англия проникали силой и хитростью на Кавказ. Еще слабо сбитая федерация закавказских республик распалась, - все враждебные большевикам силы разодрали ее на призрачно-независимые республики - меньшевистской Грузии, Армении и Азербайджана, принужденных немедленно искать себе богатых покровителей. Но самый чувствительный удар по едва начинавшему жить советскому государству нанесен был в Сибири. Там советская власть держалась на неимоверном напряжении всех сил. И так далее, в том же духе. Сознавая художественную беспомощность такого способа повествования, Толстой словно бы нарочно стилизует свое изложение событий под документ. Это имело бы свой художественный смысл, во всяком случае, как-то "работало", если бы такие нарочито безличные, подчеркнуто документальные авторские монологи контрастировали с живыми, художественными сценами. Но то-то и горе, что сцены, претендующие на художественно-беллетристическое изображение событий, так же мертвы и безлики: На вокзале, в буфете - в углу за столом, заваленным бекешами, оружием, бумагами, - заседало правительство Донецко-Криворожской республики. Совет народных комиссаров собирался в последний раз. Сведения, полученные только что, были ужасны: немцы, развивая наступление, зашли по грунту севернее Миллерова, верстах в сорока заняли станцию Чертково, перерезав дорогу на Лиски. На руках правительства оставалась разношерстная армия, огромное военное и гражданское имущество и тысяч двадцать беженцев. Председатель Совнаркома республики - Артем - с обритым круглым черепом, широкий, круглолицый, медленно жуя хлеб, поглядывал ястребиными глазами на торопливо двигающиеся губы Межина. Коля Руднев, опустив веки, приоткрыв рот, с усилием вслушивался, - юношеское лицо его было подернуто пеплом усталости. Плотный, бритый, спокойный Бахвалов, брезгливо выпятив нижнюю губу, листал документы. Иные, смертельно уставшие, обожженные солнцем, сидели - кто закрыв рукой глаза, кто подперев кулаками голову. - Путь на север отрезан, рисковать - пробиваться в Лиски - безумно, - взволнованно говорил Межин. Путь на юг через Лихую также, по-видимому, уже отрезан. Остается единственный путь на восток через Лихую - на Царицын. Но можем мы поручиться, что немцы пропустят нас через Лихую, не устроят нам кровавую баню? Нет, поручиться нельзя. И даже если мы успеем провести все эшелоны через Лихую, нам придется двести верст пробиваться на Царицын через восставшее казачество. Можем мы пятнадцать тысяч женщин, детей, рабочих подвергнуть случайностям войны? Нет, не можем! Вывод? - Ага! Вывод - встрепенувшись, проговорил Коля Руднев. - Вывод: мы в мешке. Мы перегружены небоеспособными элементами. Боевые части еще крайне недисциплинированы. В таком состоянии мы не сможем прорваться ни на юг, ни на север, ни на Царицын. Нужно помнить: по Брестскому договору - немцы не должны занимать Донецкого округа. Если мы останемся здесь и не будем их трогать, то и немцам нет основания трогать нас. За три-четыре недели мы приведем армию в порядок, подтянем силы, дисциплинируем и тогда сможем перейти в наступление, - налегке, без кошмарного привеса в шестьдесят эшелонов! Я предлагаю остаться в Миллерове! Он обратился к Артему, и тот тяжело кивнул головой. Угрюмый Бахвалов, не глядя, ответил: "Да, другого выхода нет". Казалось бы, тут, где действуют не реальные исторические фигуры (Ленин, Сталин), а вымышленные персонажи, он мог бы дать себе волю и пустить в ход испытанную свою "теорию жеста". Но - не получается! Ложь, как раковая клетка, съедает живую ткань повествования, омертвляет ее. И все "художественные" (то есть претендующие на художественность) эпизоды и сцены повести, где действуют "неисторические" ее персонажи (Иван Гора, Агриппина), так же беспомощны и антихудожественны, как и те, в которых появляются Ленин, Сталин, Ворошилов. Про такие книги, как "Хлеб" А.Н. Толстого, Михаил Михайлович Зощенко говорил: - Ну, это диктант. Писать такие "диктанты" приходилось всем. Одни вступили на этот путь раньше, другие позже. Некоторые из вступивших на него ( Валентин Катаев: За власть Советов ; Константин Федин: "Необыкновенное лето" и "Костер" ; Леонид Леонов: "Русский лес" ) пытались "сохранить лицо". Свои "диктанты" они гримировали под "сочинение на вольную тему". А.Н. Толстой до этого не унизился. Не захотел? Я думаю, просто не смог. Ведь настоящий художник от "мастера" отличается не только тем, что он может, но и тем, чего он не может. Как говорил великий однофамилец Алексея Николаевича: "Как будто можно было написать хорошо то, что было дурно". Ссылки:
|