Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Отношения В.В. Познера с отцом и его смерть

Наши отношения никогда не были простыми. Но они стали совсем тяжелыми в 1957 году, когда в ответ на мои слова о том, что я хотел бы вернуться Америку, он пригрозил сообщить об этом в КГБ и добиться моего ареста. Это явилось причиной того, что в начале шестидесятых годов я внутренне отказался от отца - хотя ни он, ни мама не имели об этом представления. Возможно, я уже писал о том, что мой отец был необыкновенно обаятельным и привлекательным мужчиной. Женщины были от него без ума, а он от предложений не очень-то отказывался.

Словом, в начале 1961 года до меня стали доходить слухи о том, что у отца - роман с женщиной вдвое моложе его. Это была дочь известнейшего советского кинорежиссера, особа с лисьими повадками, несомненно, умная, острая на язык и вполне современная - в смысле эмансипированная (не знаю почему, но отцу нравились "эмансипахи"). Слухи эти довольно больно задели меня, и я помню, что решил поделиться с Иосифом Давыдовичем и Ниной Павловной . Но случилось так, что Иосиф Давыдович, ближайший папин друг, рассказал ему о моем беспокойстве.

Вскоре отец позвонил мне и попросил зайти поговорить. Мне эту встречу не забыть. Никогда. - Люди обожают трепать языком, и ты, как я понял, такой же, как все, - начал он, - но ты мне объясни, как ты можешь обсуждать поступки твоего отца, как ты можешь усомниться в его порядочности? Как смеешь ты сомневаться в моей любви к твоей матери? Как мог ты, хотя бы на мгновение, допустить, что я могу причинить ей боль? Как же ты можешь?! И в самом деле, как я посмел? Я попросил прощения, я был отвратителен себе, я себя презирал. Но хуже всего было то, что во мне сидело нечто, отказывавшееся поверить ему, и это нечто все повторяло и повторяло: "лукавит он, лукавит". В это время я переписывался с американкой, с которой познакомился во время Всемирного фестиваля молодежи и студентов в 1957 году. Она писала мне до востребования на Главпочтамт, и вот через неделю после разговора с отцом я зашел на почту, чтобы проверить, нет ли мне письма. Я подошел к окошку и протянул девушке свой паспорт. Она стала перебирать письма на букву "П", вынула конверт, положила его в паспорт и сунула мне. Взяв паспорт с письмом, я отошел, потом посмотрел на конверт. Он был адресован Познеру В.А., а не В.В. В строке обратного адреса указывался черноморский курорт, где, как мне было известно, отдыхала та самая дама, о которой шли слухи. Не задумавшись, я вскрыл и прочитал письмо.

Я понимал, что не имел на это права, письмо-то адресовалось не мне. Но в этот момент мне было совершенно наплевать, "что такое хорошо и что такое плохо". Я должен был прочесть это письмо. Я должен был узнать правду, какие бы последствия ни грозили мне. И правда эта заключалась в том, что отец солгал мне. У него с этой женщиной был роман. Окажись он в тот момент рядом, я убил бы его. Не за то, что он спал с этой женщиной - я был достаточно взрослым, чтобы понимать: это случается, более того, это, скорее, правило, а не исключение. Но то, что он соврал, то, что заставил меня чувствовать себя мерзавцем, сыном, предавшим отца, - этого я не мог ему простить. Я возненавидел его. Ровно через неделю я вновь вернулся на Главпочтамт, вновь протянул паспорт - и попал в десятку!

Не обратив внимания на несовпадение его и моего отчества, девушка опять протянула мне то, за чем я пришел. И снова я прочитал письмо, и снова нахлынула на меня черная волна ненависти. Я поклялся, что отец за все заплатит, - за то, что он сделал с моей мамой, за то, что он сделал со мной. Я поклялся, что наступит день, когда я предъявлю ему оба эти письма и спрошу: "Ну, что ты теперь скажешь?" Но я так и не исполнил этого. Тому помешали разные обстоятельства. И то, что мы с Валентиной разошлись, и то, что я встретил Катю , но более всего то тяжелое и трагическое поражение, которое потерпел сам отец.

Во время "оттепели" начала шестидесятых годов он приступил к работе над планом, который в случае реализации изменил бы не только всю советскую киноиндустрию, но, возможно, повлиял бы на основы советской экономики. То, что он предлагал, преследовало всеми поддерживаемую цель: введение таких экономических правил, которые стимулировали бы производство высокохудожественных кассовых фильмов. Цель-то ясная, но способ ее осуществления отличался как от западного метода "делания" кино, так и от советского подхода. См. План Познера В.А. о реформе в киноиндустрии СССР

На мой взгляд, он был прав, но только теоретически. Насчет положения дел в Советском Союзе он серьезно заблуждался. Вместе с писателем Константином Симоновым и режиссером Григорием Чухраем отец разработал предложение по созданию новой независимой Экспериментальной творческой киностудии (ЭТК) .

ЭТК была обречена еще из-за личных отношений моего отца с некоторыми руководителями советской киноиндустрии, в частности, с заместителем министра В.Е. Баскаковым . Я не хочу вдаваться в историю этой вражды, но не могу не заметить, что мой отец не отличался ни дипломатичностью, ни сдержанностью и довольно легко наживал себе врагов. Если он считал человека дураком, он не скрывал этого, давал тому понять, что он - дурак. Одним словом, помимо самой системы, для которой ЭТК представляла нечто чужое и угрожающее "статусу кво", был конкретный и влиятельный враг - Баскаков, мечтавший поквитаться с моим отцом. Что он и сделал.

Студию закрыли в начале 1968 года. Вернее, не закрыли, а лишили самостоятельного положения и включили в состав студии "Мосфильм" на правах творческой мастерской. На самом деле ЭТК была таким образом убита. Я допускаю, что если бы Григорий Чухрай как художественный руководитель студии занял непримиримую позицию, добился бы приема у Брежнева (что было ему в те годы вполне под силу), он ЭТК отстоял бы хотя бы на время. Но будучи талантливейшим режиссером и автором одного из лучших фильмов, сделанных когда-либо о войне ("Баллада о солдате"), Григорий Наумович не являлся борцом. Он уступил давлению, и, как мне кажется, отец ему не простил этого, расценив как предательство.

Так или иначе, студия была уничтожена, и от этого удара мой отец не оправился. 24 октября 1968 года, в день своего шестидесятилетия, он написал заявление о выходе на пенсию. Я убежден: втайне он надеялся, что его, одного из самых блестящих и авторитетных знатоков кинопроизводства, станут уговаривать остаться. Напрасные надежды. Баскаков заявление подписал быстро и с удовольствием. Так отец отметил свой юбилей.

Через полгода его свалил тяжелейший инфаркт. Было поздно предъявлять ему эти два письма. К тому же благодаря усилиям Кати мы с отцом сблизились и стали друзьями. От нее потребовалась и любовь, и страстное желание, и тонкий ум, чтобы заставить его понять и признать, насколько он был не прав, принуждая меня безоговорочно принимать его точку зрения на все происходящее.

Я знаю, что он очень мною гордился, но не способен был согласиться со своей неправотой, и сожалел об этом, пока Катя не убедила его в том, что, сделав это признание, он станет гораздо более счастливым человеком. Эти последние пять лет жизни были для него очень тяжелыми - так мне кажется. Правда, он никогда не жаловался - он скорее умер бы, чем признался в слабости или открыто пожалел бы о содеянном. Это я знаю точно. Ему было тяжело не из-за болезни сердца, а из-за осознания, что сердце у него больное, что он - не в полном порядке.

Отец всегда отличался легкостью и быстротой движений, он всегда находился в великолепной форме - как однажды кто-то сказал: "Твой отец не ходит, он парит". Он вообще не болел, его ничего не брало, он понятия не имел, что такое головная боль, что такое простуда. А тут он был болен, серьезно болен, и психологически не мог справиться с этим. Он отказывался от рекомендованных ему физических упражнений, как ни старалась мама, упрямился и находил причины не выходить с ней на прогулки. Постепенно мой отец, всегда такой подтянутый и спортивный, стал как-то обвисать. У него даже появился животик.

Но мне кажется, что его физические страдания не шли ни в какое сравнение с душевными. Ведь он, приняв в свое время решение поехать жить в Советский Союз, в "страну справедливости", поставил на карту не только свою жизнь, но и благополучие жены и детей. В результате была сломана его карьера, разбиты его надежды. Он прекрасно понимал, что мама на самом деле страдала, что для нее Россия всегда была чужой, что она до мозга костей француженка. Хотя он гордился мной, он так и не стал свидетелем моих успехов. Возможно, его единственной подлинной радостью был мой брат Павел, который блестяще защитил докторскую диссертацию по теме древневьетнамской истории, и защитил не где-нибудь, а в Сорбонне (по крайней мере, в семье появился один настоящий ученый!). Мой отец не дожил до перестройки и гласности - и признаться, не представляю, какие чувства вызвали бы в нем эти события, хотя, думаю, он торжествовал бы (наконец-то утверждается настоящий социализм!).

С удивительным упрямством он продолжал верить в силу той революции, которая еще в детстве всецело овладела им, но я не сомневаюсь: временами им овладевало беспросветное отчаяние.

Как ни тяжело писать эти слова, но может и хорошо, что мой отец умер, не дожив ни до перестройки, ни до развала Советского Союза. Боюсь, он не пережил бы этого. Ему пришлось бы признаться себе в том, что он собственными руками разрушил свою жизнь и жизнь своей жены. Он отказался от высокого поста, от реальной возможности стать не только очень богатым, но и очень влиятельным, он вырвал супругу из родной среды и перенес в совершенно чужую, он рискнул благополучием своих детей ради идеи, которой не дано было осуществиться. Как выдержал бы он осознание содеянного?

В июле 1975 года отец с мамой поехали в гости к его сестре во Францию. Катя, Павел и я проводили их с Белорусского вокзала. Я помню, каким он показался мне худым, хрупким, с желтоватым цветом лица. Я не догадывался о том, что мы видимся в последний раз. Через десять дней мама позвонила из Парижа и сообщила, что папа умирает. Врачи поставили ему диагноз "галопирующая лейкемия". Она сказала, что завтра они срочно вылетают в Москву, и попросила меня поговорить с отцом - он лежал на втором этаже тетиной квартиры и не слышал ее слов. Поразительнее всего то, что я совершенно не помню нашего с ним разговора. Помню только, что у него был необыкновенно слабый голос, а я разыгрывал невероятную бодрость, шутил о том, как искусно он притворяется, будто болен - словом, пустая болтовня. Потом мир для меня замер.

Катя подключила все свои связи и добилась организации специальной палаты в институте, возглавляемом министром здравоохранения Петровским (правда, услышав диагноз, тот выразил надежду, что отец умрет раньше, чем прилетит, поскольку лечение очень тяжелое и совершенно бесперспективное). Я слышал все это, наблюдал, сам куда-то звонил и что- то говорил, но то был не я. Я как будто замер, окаменел, находился далеко-далеко от всего происходящего и сидел в полном одиночестве.

Встречать самолет мы поехали вдвоем с Павлом . Тогда у меня не было машины, поэтому транспорт предоставил Виктор Александрович , верный кагэбэшный друг отца. За рулем сидел молодой человек лет тридцати. Он очень походил на образцового ирландского полицейского из Нью-Йорка моего детства: рыжеватые волосы, синие, словно сапфиры, глаза, белейшая кожа, белозубая улыбка и великолепное телосложение. Мы ехали на "жигуленке" ярко-синего цвета, который ничем не отличался от всех прочих машин, если не считать того, что у него явно был форсированный двигатель. Да и водитель походил на профессионального гонщика: мы мчались по Московской кольцевой дороге со скоростью под сто восемьдесят километров в час, причем время от времени водитель включал сирену, при звуке которой все остальные машины тут же шарахались в стороны, уступая дорогу. Помню, какое удовольствие получал от этого мой брат. Он кайфовал от подобной демонстрации силы, вседозволенности. Я видел, как он буквально захлебывается от восторга.

На входе в здание аэровокзала нас встретил представитель "Аэрофлота". Он сказал мне, что только что получил сообщение с борта самолета рейса Париж - Москва - один из пассажиров умер. Я знал, о ком идет речь. Папа умер в десяти тысячах метров от земли. Не в Советском Союзе, не во Франции. Он умер: нигде, он умер между, он умер, можно сказать, символично. И каждый раз, когда я думаю о нем, о его смерти - а думаю я об этом часто, меня пронзает острая боль. Из-за того, как скверно обошлась с ним жизнь. Из-за того, что его мне не хватает. Из-за того, что я всегда его любил - хоть ни за что не хотел признаться себе в этом.

Я все еще храню те два письма, ошибочно врученные мне девушкой на Главпочтамте. Написавшая их женщина жива, более того, она стала довольно известным кинокритиком. Быть может, я как-нибудь вложу их в конверт и пошлю ей. С миленькой записочкой от меня. Как говорится - pourquoi pas?

Я не написал о том, что во время этого романа мой отец пытался добиться, чтобы мы с Валей подружились с его пассией: Прошло с тех пор много времени; не знаю, жива ли еще та дама, давно эмигрировавшая в США. Имя ее - Марианна Сергеевна Юткевич, в замужестве - Шатерникова . Если она жива и если эти слова попадутся ей на глаза, я буду рад этому обстоятельству: пускай узнает, что нанесла глубокую рану моей маме (с которой она целовалась и миловалась) и что стала повинной в долгих годах отчуждения между мною и моим отцом. Хотя вспоминаю стихотворение Лермонтова, где есть такие слова:

Пускай она поплачет:

Ей ничего не значит!

Не в бровь, а в глаз.

Ссылки:

  • Познер В.В. в Америку не едет, зато попал в Венгию и стал "выездным"
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»