Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Бухарина А.М.: из томского лагеря в Новосибирск

Из томского лагеря в сопровождении конвоира, одетого не по форме, а в обычный штатский костюм, в пассажирском вагоне третьего класса, я была направлена в Новосибирскую следственную тюрьму . Там, в Новосибирске, в то время находился 3-й следственный отдел Сиблага НКВД, где вели следствие по вновь созданным уже в лагере делам или доследствие по первому делу. Результат, как правило, был печальным: увеличение срока или расстрел. Перед отправкой из лагеря в этап меня недолго продержали в Томской тюрьме, где предупредили, что общение с пассажирами мне запрещается. В вагоне я почувствовала, что этот запрет никак меня не ущемлял: потребности в разговорах с пассажирами и так не было, между нами лежала пропасть, очевидно, всегда отделявшая мир за решеткой от мира за пределами тюрьмы. По крайней мере у меня было именно такое ощущение.

Никто из пассажиров не понимал моего положения, все были заняты своими разговорами и не обращали на меня внимания. Лишь один длиннобородый старик пристально смотрел в мою сторону, на мое истощенное, бледное лицо, на лежавшую рядом шубку (в мае - не по сезону), полусгоревшую в дезинфекционных камерах этапных тюрем, на казавшийся по тем временам шикарным кожаный чемодан, привезенный Н.И. из Лондона в 1931 году, когда он был там на Международном конгрессе по науке и технике. Его, безусловно, озадачило мое молчание: даже с моим спутником- конвоиром, как ни странно, довольно интеллигентного вида, я не обмолвилась в течение длительного времени ни единым словом. Между тем его можно было принять и за моего друга, и за родственника, и за мужа. Сопровождающий относился с полным равнодушием к моему присутствию и тоже молчал. Старик же смотрел на меня не отрывая глаз, что стало меня в конце концов раздражать, но я не могла избавиться от пристального взгляда и невольно тоже поглядывала в его сторону. Выбрав удобный момент, в то время, когда мой спутник ненадолго отлучился, он не замедлил спросить меня, куда я еду. Именно этот вопрос должен был подтвердить его подозрения. Я ответила совсем недвусмысленно:

"Куда везут, туда и еду". Когда я поинтересовалась этим в Томской тюрьме, то тюремщик, оформлявший мой этап, ответил: "Куда отвезут, туда и приедешь!" - излюбленный метод лагерной и тюремной администрации унижать человеческое достоинство заключенного, скрывая и то, чего вовсе не требовали обстоятельства следствия.

Убедившись, что я заключенная, старик протянул мне кусок белого хлеба, сыр и яйца. Из-за сильного нервного возбуждения голода я не испытывала.

Давно не виданная еда доставила мне лишь некоторое эстетическое наслаждение: каким ослепительно белым показался мне тот хлеб, будто такого я никогда не видела, сквозь гладкую и чистую скорлупку яйца мне виделось его содержимое - золотистый желток, запрятанный в плотную массу белка, ноздреватый, со слезинкой, швейцарский сыр, бледно-кремовый, цвета чайной розы, так и просился в рот. Но принять предложенный дар я отказалась. На еду я смотрела с полным равнодушием, лишь как на великолепно написанный натюрморт Знал бы старик, кто я, подумала я в ту минуту, возможно, не предложил бы мне и куска хлеба, а быть может, наоборот, поделился бы последним. Всякое бывало в моей жизни! Позже и мой странный спутник, скорее, это был не конвоир, а сотрудник Сиблага НКВД, которому было поручено доставить меня из Томска в Новосибирск, решил меня накормить. Он молча положил на мятой газетной бумаге (лучше сказать - бросил, как собаке) рядом со мной на сиденье пайку хлеба, соленую рыбу и даже кусок колбасы, которая никогда не входила в рацион заключенных. И к этой еде я также не прикоснулась. Был май 1938 года.

Прошло около двух месяцев после расстрела Николая Ивановича. Для себя я тоже ничего хорошего не ждала, сначала казалось маловероятным выжить восемь лет в лагере, а теперь я понимала, что последует еще более суровый приговор. Временами мной овладевало желание уйти из жизни. Казалось, это лучший выход из тупика, в котором я оказалась. Чувство, что зловещий круговорот событий засасывал меня в свою кровавую воронку все глубже и глубже, не покидало меня. В то же время у меня был серьезный стимул выжить, я обязана была исполнить волю Николая Ивановича - передать его письмо-обращение "Будущему поколению руководителей партии" , которое бережно хранила моя память. Но тогда я очень смутно представляла возможность осуществления его последнего желания и от этого приходила в отчаяние.

В те дни я любила засыпать, чтобы ничего не чувствовать, тем с большей силой обрушивалась на меня катастрофа после пробуждения. Настроение омрачало и то, что в томском лагере я узнала от прибывшей туда позже меня жены Ломова , Наталии Григорьевны , о судьбе своей матери , которой перед отъездом в астраханскую ссылку я оставила ребенка, в то время ей было уже за пятьдесят. Она и до своего ареста в 1938 году была болезненная, перенесла тяжелую форму туберкулеза легких. С 1907 года она участвовала в революционном движении. Впрочем, это мало отличало ее от многих репрессированных в то время. Ее не раз арестовывали и до революции. В Бутырской тюрьме она сидела в 1911 году, вторично оказалась в ней в 1938 году. Все-таки она выжила, моя мать, возвратилась из заключения настолько физически надломленной, что жизнь ее после освобождения из заключения и реабилитации в течение 18 лет до дня смерти в 1973 году превратилась в великое мучительное испытание, которое она, прикованная к постели, переносила героически.

В январе 1938 года она была арестована, моему сыну в момент ее ареста был год и восемь месяцев. Ребенка забрали в детский дом. Сведения эти были вполне достоверны, Наталия Григорьевна узнала об этом от отца Николая Ивановича - Ивана Гавриловича , встретившегося ей случайно.

Он рассказал, что с трудом разыскал мальчика и что, несмотря на неоднократные просьбы и письмо, направленное им Сталину, внука ему не отдавали. В конце концов ребенка разрешили отдать деду, но лишь тогда, когда он серьезно заболел и, казалось, был уже безнадежен. Иван Гаврилович был стар и слаб, тяжело переживал гибель сына, и я понимала, что он не в силах ухаживать за внуком, да и не мог его материально содержать, пенсии его лишили сразу же после ареста Н.И., еще до моей высылки в Астрахань. Жив ли Иван Гаврилович, где мой сын - я не знала.

Лишь одна мысль приносила мне душевное облегчение. Я радовалась, что вовремя умер отец; по возрасту рано, в сорок девять лет, зато не от сталинской пули, как это случилось с Николаем Ивановичем в таком же возрасте. Разве могла я предположить, что наступит тот миг, когда раннюю смерть горячо любимого отца я буду рассматривать как некое благо и думать - хоть в этом мне в жизни повезло. Таковы гримасы истории, меняющие наш взгляд на мир.

В вагоне было много детей, со всех сторон слышалось, "мама", "папа"... Мой ребенок расстался со своим отцом, когда ему было десять с половиной месяцев, еще за месяц до того, удивительно рано, он осознанно называл отца "папа". "Папа" - было его первое слово. "Торопится, - как-то заметил Николай Иванович, - скоро папой будет называть некого". После ареста Николая Ивановича малыш ползал, искал отца, заглядывал под его письменный стол, под шкаф и звал: "Папа, папа" Детские голоса в вагоне обострили во мне материнские чувства, которые я всячески старалась приглушить. "Нас нет больше в жизни, ни меня, ни сына, - внушала я себе, - мы погибли вместе с Николаем Ивановичем" И хотя я слышала биение своего собственного сердца, от меня осталась лишь загадочная тень, напоминавшая о прошлом и, увы, дававшая возможность мыслить. А мысли были страшными. "Я мыслю, следовательно, я существую" - гласит изречение Декарта, предполагающее, что именно мышление есть основной признак жизни человеческой. Для меня эти два понятия "жить" и "существовать" потеряли свою адекватность. Я мыслила, но не жила, а влачила жалкое существование.

Утром поезд подъезжал к Новосибирску "Собирайтесь к выходу", - неожиданно объявил мой сопровождающий. Я накинула потрепанную шубку, конвоир против обыкновения взял мой чемодан. Мы вышли на платформу, прошли через маленький вокзал. Утро было теплое, но лил весенний дождь.

Слышались мощные раскаты грома. Сверкающая молния ломаной линией разрезала нависшие тучи. Как всегда, явления природы меня ободряли и внушали несбыточные мечты; "Может, Николай Иванович все-таки жив, не расстрелян", с быстротой молнии пронеслась мысль и так же мгновенно потухла. Мы подошли к небольшой легковой машине грязно-оливкового цвета, с брезентовым верхом. "Знаешь, куда везти?" - спросил шофера мой спутник. "Знаю, знаю1, - ответил тот "Поедешь один, я занят".

Шофер вышел из машины, и тут только я разглядела его лицо. Встреча потрясла меня своей неожиданностью: это был тот самый шофер, который ранее обслуживал машину Роберта Индриковича Эйхе , в то время секретаря Запсибкрайкома. Эйхе присылал свою машину встречать Николая Ивановича. Поскольку на моем тяжком пути произошла эта неожиданная и неприятная встреча с хорошо знакомым мне шофером, несколько отвлекусь от основной темы своего повествования и расскажу о поездке в Сибирь без конвоя, о своей счастливой поездке вместе с Н.И. в августе 1935 года во время его отпуска.

А пока приходится возвращаться к тяжелым воспоминаниям. Итак, май 1938 года. Мы стояли напротив новосибирского вокзала у машины - я и бывший шофер Эйхе . и смотрели друг другу в глаза: я с волнением и в полном недоумении, он, как мне показалось, с наглой самоуверенностью. Правда, грозовой ливень хлестал нам в лицо, и мне трудно было определить выражение его лица, - возможно, я ошибалась. Шофер молча открыл дверцу машины и жестом показал мне, чтобы я села рядом с ним. Мы двинулись в путь, приближаясь, пожалуй, к самому страшному "жилищу" в моей жизни. Проехав небольшое расстояние, шофер, вероятно, решил, что надо что-то сказать (все же мы старые знакомые), и он не нашел ничего лучшего, как спросить.

- Филина вы довезли в Москву благополучно? Я была удивлена его вопросом при таких совсем необычных обстоятельствах, но нашлась что ответить.

- Довезли-то мы его довезли, но филина арестовали. Шофер даже не улыбнулся. Поскольку заговорил первый он, и я решилась задать ему вопрос:

- Ну а как Роберт Индрикович ? Еще здравствует или и его уже нет? Шофер промолчал. О судьбе Эйхе к тому времени я ничего не знала, но уже слышала от женщин, прибывших в томский лагерь из Новосибирска, что там вели жестокие допросы, добиваясь показаний против Эйхе. Как я потом узнала, в 1937 году он был переведен из Новосибирска в Москву и назначен наркомземом вместо арестованных поочередно наркомов Яковлева и Чернова . Следовательно, Эйхе тогда в Новосибирске уже не было, а за перемещением с одной должности на другую в то время следовал арест. Так случилось и с Эйхе. (М.А.Чернов прошел по процессу вместе с Н.И. Бухариным)

Машина остановилась у здания следственного отдела Сиблага НКВД .

Гроза прекратилась, небо прояснилось. В небольшом тюремном дворике в подвальном помещении находился изолятор для подследственных. Его плоская крыша, покрытая дерном, возвышалась над землей лишь на 10 - 15 сантиметров. Пожилой надзиратель провел меня по асфальтированной дорожке, ведущей под гору, в тюремный изолятор. Вся дождевая вода стекала в коридор изолятора, а из коридора - в камеры. Надзиратель был в резиновых сапогах, я - в замшевых туфлях, ноги у меня промокли. Изолятор был небольшой, на шесть камер, по три с каждой стороны коридорчика. В моей камере могли бы поместиться четыре человека двое двухэтажных нар, между ними узенький проход, но для меня эта камера была одиночной. Двери оказались раскрыты. Маленькое зарешеченное окошко, скорее похожее на стеклянную щель под потолком, не давало дневного света, круглые сутки горела тусклая электрическая лампочка; в проеме между стеклами окошка бегала крыса, другая бегала по камере и, услышав наши шаги, шарахнулась с нар на пол, с пола на нары, исчезла и вновь появилась. Я стояла перед открытой дверью камеры, не решаясь ступить в нее. Даже надзиратель, казалось, был несколько смущен тем, что ему пришлось бросить меня в эту яму Он принес ведро, ржавую консервную банку и сказал: - Отчерпывай отсель воду, а то сюды войти не можно. Я скинула промокшие туфли, поставила их на верхние нары и, стоя по щиколотку в воде, принялась за работу. Наполняя ведро за ведром, я выливала воду в тюремный двор, пока не остались только маленькие лужицы в выбоинах каменного пола. Я взяла из вещей лишь теплый платок, и надзиратель унес чемодан в каптерку.

Этот чемодан Н.И., исцарапанный и пожухлый, со следами раздавленных клопов внутри, хранится у меня и по сей день как память о пережитом и как единственная сохранившаяся вещь, принадлежавшая когда-то Николаю Ивановичу. Вычерпав воду, я вошла в камеру. Надзиратель запер дверь, загромыхал засов, щелкнул замок, звякнули ключи. Я стояла в оцепенении и не могла тронуться с места, но скоро пришла в себя: к этому времени я наконец научилась ничему не удивляться. Осмотревшись, я решила расположиться на левых верхних нарах - наверху всегда суше. Камера была крайней, правая стенка, соприкасавшаяся с землей, была сырее левой, смежной с соседней камерой. Матрацев, даже набитых соломой, на нарах не было. Я постелила свою шубку, сложив ее вдвое так, чтобы одна половина служила подстилкой, другая одеялом; платок свернула и положила под голову. Казалось бы, устроилась со всеми возможными удобствами. Окошко- щель тоже было с левой стороны. Через него можно было увидеть весеннюю ярко-зеленую травку, растущую по неистоптанному краю тюремного дворика, а во время прогулки заключенных - ступни их ног.

Стены камеры были покрыты толстым слоем зеленой плесени, по правой стенке бежали маленькие струйки воды и скапливались в трещинах и ямках разбухшей от сырости стены, отрываясь от нее, падали каплями на пол. И через равные промежутки времени слышалось, кап, кап, кап.. Взобравшись на нары, я уснула. Надзиратель, заметив через глазок, что я сплю, разбудил меня и предупредил, что спать днем не положено. Я буркнула что- то в полусне и снова мгновенно уснула. Больше надзиратель меня не тревожил. Я проснулась вся искусанная блохами, мучительно чесалось все тело. Пришлось спуститься вниз, раздеться догола, стряхивать блох с одежды, успевшей уже отсыреть (высушивать одежду пришлось теплом своего собственного тела). В первый же вечер меня вызвали на допрос. Допрашивал сам начальник 3-го отдела Сиблага НКВД Сквирский . Не помню точно его чин, но ходили слухи, что его направили в Сиблаг с понижением в должности из Одесского НКВД, где он был в числе руководящих работников.

Спасаясь от дальнейшего падения, он проявлял особенную жестокость. В небольшом кабинете я увидела человека лет 45 - 47, похожего на хищного зверя, поймавшего долгожданную добычу. Он сообщил, что допрашивает меня по указанию Москвы, и был, казалось, польщен поручением высокого начальства, что ясно читалось на его самодовольном и неприятном лице. - - Следствию достоверно известно, - заявил он, - что Бухарин через вас был связан с контрреволюционной организацией молодежи, вы были членом этой организации и связной между Бухариным и этой организацией. Назовите членов этой организации. Пока вы этого не сделаете, будете сидеть и гнить в подвале. Я отрицала прежде всего, что Бухарин мог иметь отношение к контрреволюционной организации молодежи, если даже таковая и существовала, потому что он был революционер, а не контрреволюционер, по этой же причине и я не могла быть связной между этой организацией и Бухариным.

- Хамка! Контрреволюционная сволочь! - заорал Сквирский. - Даже теперь, после процесса, вы осмеливаетесь заявлять, что Бухарин не был контрреволюционером.

- Да, осмеливаюсь, но разговаривать с вами по этому поводу считаю бессмысленным. Вы еще скажете, что вообще не имели отношения к Бухарину?

- Нет, этого я как раз не скажу, но я была не связной между контрреволюционной организацией и Бухариным, а его женой.

- Вы были его женой? Нам достоверно известно, что ваш брак - фикция, прикрывающая контрреволюционные связи Бухарина с молодежью.

Я всего могла ждать. Что вот-вот этот Сквирский обвинит меня в том, что я занималась вредительством, что я террористка или еще что-либо в этом роде, но что он объявит наш брак фиктивным и преследовавшим контрреволюционные цели - такого я и вообразить не могла. Это абсурдное обвинение меня особенно ошеломило, и я наивно попыталась опровергнуть это обвинение тем, что у нас есть ребенок.

- Это еще надо проверить, это еще надо доказать, от кого он у вас, этот ребенок!

В тот момент я была оскорблена этим бессмысленным, нелепым обвинением следователя больше, чем его грубой бранью. Однако уже во время допроса я поняла, что разговариваю с человеком не только подлым, но и ограниченным, и мне стали безразличны его крикливые и глупые обвинения.

- Наглость какая! - орал Сквирский. - Осмелиться заявить, что Бухарин не был контрреволюционером! Нет места вам на советской земле! Расстрелять! Расстрелять' Расстрелять!

Я почувствовала безысходность своего положения, и это сделало меня смелой и решительной. Я смогла крикнуть с презрением и во весь голос:

- Это вам нет места на советской земле, а не мне! Это вам надо было бы сидеть за решеткой, а не мне! Расстреляйте меня хоть сейчас - я жить не хочу!

Я думала, что вот-вот этот изверг изобьет меня или сотворит со мной что-то совершенно немыслимое. Но ничего такого не произошло; он с удивлением посмотрел своими злыми ястребиными глазами. Мы сразились на равных, и я была удовлетворена. Следователь смолк, и, казалось, я не ошиблась, уловив даже проблеск уважения ко мне. Он поднял телефонную трубку и равнодушно произнес два слова. "Уведите заключенную" Пока конвоир не явился, Сквирский успел напомнить мне:

- Будете молчать, сгниете в этой камере! А я успела ответить.

- Мне все равно.

Моросил дождь. Была поздняя ночь. По полу снова медленно ползли ручейки воды, и я поняла, что вычерпывание воды из камеры сизифов труд. После допроса я уже не чувствовала ни сил, ни желания подняться на верхние нары, и я улеглась внизу - на голые доски, но казалось, что лежу на пуховой перине - только оттого, что не видела перед собой ястребиного лица следователя и что я достойно от него ушла.

А счастье, подумала я, понятие удивительно относительное. Бывают и в несчастье проблески счастья, жизнь все больше и больше убеждала меня в этом. Так, в ту минуту, лежа в камере на воображаемой перине, удовлетворенная своим поведением на допросе, душевным взрывом, бунтом, защитившим мое человеческое достоинство, я была счастлива.

Тишина в камере, нарушаемая равномерно падающими со стены на пол каплями и редким шуршанием "глазка" надзирателя, неожиданно привела меня в состояние неземного, сказочного блаженства. Я, как Алиса в Стране чудес, все падала и падала в глубокий колодец, но в отличие от нее знала, на какой широте и долготе я нахожусь и что я не в Австралии и не в Новой Зеландии, а в стране под названием Советский Союз, в стране диктатуры пролетариата, что в те дни означало: в стране абсолютной сталинской монархии. Мне не надо было, как Алисе, пояснять, что говорить о том, что думаешь, и думать, что говоришь, - не одно и то же.

Наш народ в то время хорошо усвоил: говорить, что думаешь, - опасно, хотя у меня это не всегда получалось. Словом, о такой Алисе Льюис Кэрролл не успел написать. После допроса я лежала неподвижно на нарах и вполголоса повторяла стихотворение Блока "Перед судом" несколько строк его мне стали близки, потому что я подгоняла их под свою собственную ситуацию и часто вспоминала в камере.

Что же делать, если обманула

Та мечта, как всякая мечта,

И что жизнь безжалостно стегнула

Грубою веревкою кнута?

Не до нас ей, жизни торопливой,

И мечта права, что нам лгала. -

Все-таки, когда-нибудь счастливой

Разве ты со мною не была?

Оставшись наедине со своими мыслями, я пыталась решить для себя вопрос: права или не права была мечта, что нам лгала? Нам, подразумевала я, - мне и Н.И. Ведь такого страшного конца ни он, ни тем более я не предвидели, следовательно, мечта лгала нам, и, конечно же, решила я, "мечта права, что нам лгала"- хотя и короткое время, но мы прожили счастливо.

В дни после процесса Зиновьева и Каменева, в августе 1936 года, Н.И. мучительно переживал за мою, как он говорил, загубленную жизнь и судьбу недавно родившегося сына. Я могла утешить Николая Ивановича лишь тем, что мне неизмеримо легче в эти тяжкие дни быть рядом. И что я не жалею и никогда не пожалею о том, что соединила с ним свою жизнь. И теперь, спустя много лет после его гибели, я могу повторить то же. Возможно, тогда этими заверениями я еще больше растравляла его душу, и он, глядя на меня сквозь слезы, улыбался. Не знаю, куда бы забрела я в своих воспоминаниях, если бы вдруг на мою ногу не вскочила крыса .

Я вздрогнула, отдернула ногу, крыса шлепнулась на пол и мгновенно исчезла. Приученная Н.И. к животным, я не могу сказать, что мучительно боялась крыс, но внезапный ее прыжок мне на ногу вызвал мгновенный испуг и омерзение. Но вскоре я преодолела брезгливость, и крыса стала скрашивать мое одиночество. Ежедневно я кормила ее хлебом, чем удивляла тюремного надзирателя. Хлеб раздавали утром, моя пайка - пятисотка (500 г) обычно бывала с довеском, приколотым деревянной палочкой, довесок обязательно доставался крысе, остальное я мгновенно съедала. Так казалось мне сытнее, да и негде было хранить пайку.

Крыса, чувствуя хлебный запах, тотчас выбегала из угла, становилась на задние лапки и просила хлеба. Я хорошо узнавала ее и могла заключить, что кормлю все одну и ту же крысу. Вторая - бегающая между стеклами окошка - так и не смогла проникнуть в камеру.

Ссылки:

  • БУХАРИНА А.М. В НОВОСИБИРСКОМ СЛЕДСТВЕННОМ ИЗОЛЯТОРЕ
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»