|
|||
|
70-летие Уэллса, он теряет известность, страдает, но не может жениться
Она стояла наверху широкой лестницы Савой-отеля, рядом с Уэллсом , и принимала входивших гостей. Каждому она говорила что-нибудь любезное и улыбалась, за себя и за него, потому что настроение его за последнее время было скорее сердитое и мрачное, и в улыбке пухлого лица появилось что-то саркастическое: мир явно не слушал его и шел совсем в другую сторону, а не в ту, в которую он его звал. Прием был торжественный, и устроил его ПЕН-клуб в честь Уэллса - его семидесятилетний юбилей, и, так как за последнее время он - для всех явно - стал писать хуже и в литературных кругах и в широкой публике стал терять престиж, которым пользовался еще десять лет тому назад (не говоря уже о более раннем периоде), его друзья, преимущественно люди его поколения (молодых он теперь любил все меньше), устроили этот прием, чтобы поднять ему настроение: в эти годы он был председателем ПЕН- клуба, Мура в этот день принимала гостей как хозяйка [ 65 ] . Горели люстры в высоком зале, сверкала позолота мебели. Месяц тому назад Мура была в Москве, а сейчас она, тактично, как всегда, приводя всех в восхищение своим искусством быть и не быть, была в центре всеобщего внимания. За кулисами шел поспешный, тревожный разговор, куда ее посадить: неужели рядом с юбиляром? С другой стороны,- говорили другие, и все шепотом,- она столько сделала для этого международного клуба, начиная с той минуты, как появилась на конгрессе в Дубровнике и очаровала всех. Она тогда хлопотала, чтобы советские писатели были привлечены в клуб, привлечены единогласно: это было бы триумфом всей мировой литературы. Теперь отсадить ее подальше и не за центральный стол казалось неудобным. Из привлечения советских писателей ничего не вышло, но не вышло и у самого Уэллса, когда он еще в 1934 году говорил об этом в Москве, при встрече со Сталиным. Это тогда была одна из целей его поездки, поскольку он после Голсуорси был избран председателем этого общества. Сталин тогда слушал подозрительно, предполагая, что этот ПЕН- клуб есть одно из тех учреждений Запада, которые хотят переманить их своими идейками, расстроить единство Советского Союза. Не вышло у Уэллса тогда ничего и из разговора с Горьким в его дворце под Москвой, где собрались писатели, молодые и старые, и приехал даже старый его друг Литвинов с женой и другие члены правительства. Все единодушно ответили Уэллсу, что русская литература должна находиться под политическим контролем, что иначе невозможно, и Уэллс почувствовал, что и хозяин, и гости ищут за его словами какую-то империалистическую интригу: "Я был тем капиталистическим пауком, который плетет свою сеть. Мне не понравилось,- писал Уэллс позже,- что Горький теперь стал против свободы. Это меня ранило. Он становился на сторону тех, кто в 1906 году изгонял его из Нью- Йорка". А в Дубровнике в 1933 году представители Германии, нацисты, говорили совершенно то же самое: "Мы не так сильны, чтобы иметь право разрешать у себя в стране еретические мысли, шутить, играть в игру, спорить с еретиками; вам, англосаксам, хорошо, вы живете в установившейся веками действительности, вам ничего не страшно". Но из зала Савой-отеля Мура, улыбаясь и говоря всем одно приятное, незаметно сама пошла в огромный соседний зал, где были накрыты столы, взяла с прибора свою именную карточку и незаметно положила ее на скромное место, подальше от Уэббов и Шоу, Пристли, Артура Рубинштейна и Дианы Купер, и всех тех, кто окружал в тот вечер Уэллса. Речи начались, когда подали шампанское. Уэллс отвечал на них длинной, растроганной благодарственной речью; он сиял от комплиментов и признаний, аплодисментов и улыбок. Ему казалось, что вернулось то время, когда ему платили шестьсот фунтов за лекцию и триста тридцать за статью и зарабатывал он в год пятьдесят тысяч. Но в его речи прозвучали тайные ноты жалости к себе: он признался, что понимает, что жизнь идет к концу, и для него скоро настанет время "собрать свои игрушки и отправиться в постельку баиньки, как велит няня ему, маленькому Бертику. Праздник кончается". Он говорил о своих планах будущей энциклопедии, над которой он собирается теперь работать и которая даст людям возможность избежать кровавой катастрофы революций и войн, выведя их на путь самообразования, сделав для них жизнь прекрасной; о том, что для нового мирового строя нужно создать совершенно новую систему образования и через нее создать новый образ мышления и новую волю, а это значит - изменить человека. И он к этому готов. Он говорил о новом фильме, который Корда хочет сделать по его книге, о романах, которые он готовится написать. Он был в тот вечер самим собой, он был тем, кем был уже пятьдесят лет,- глубоким пессимистом в душе и полным надежд и веры в прогресс на словах. Но пессимизм теперь иногда выходил наружу бесстыдно и неудержимо, в припадках раздражения, злобы, негодования. Чарльз Перси Сноу , поклонник Сталина, выбранный почетным доктором Ростовского-на-Дону университета, - а тогда молодой романист, в будущем подошедший ближе всех современных английских писателей к социалистическому реализму, пишет в своих воспоминаниях о Уэллсе, как он, Сноу, пришел к нему, ждал больше получаса в Приемной, а когда знаменитый писатель наконец вышел, то прямо подошел к окну и стал молча смотреть на идущий дождь, игнорируя гостя. Прошло довольно много времени. - Вы женаты? - спросил Уэллс, все глядя в окно. Сноу сказал, что не женат. Уэллс был угрюм и мрачен. Почему у него нет жены, которая бы смотрела за ним? "Почему,- спросил он Сноу,- ни у меня, ни у вас нет жены, которая бы смотрела за нами? Почему мы несчастнее всех других людей на свете?" А в 1938 году, в Кембридже, они встретились опять, и был другой разговор: после длительного молчания, от которого наконец Сноу стало не по себе, Уэллс, внимательно рассматривая комнатные растения, стоявшие вокруг в кадках, спросил: "- Сноу, вы когда- нибудь думали о самоубийстве?" Сноу сказал: - Да, Эйч- Джи, думал. - Я тоже. Но только после того, как мне исполнилось семьдесят лет". Все эти годы он не мог убедить Муру выйти за него замуж . Но был один день, когда она уговорила его разыграть друзей, которые в угоду ему, а может быть, и бескорыстно, уговаривали ее выйти наконец за него замуж. Мура разослала около тридцати приглашений на свадебный банкет, и гости явились. Об этом веселом дне пишет в своих мемуарах английская писательница Энид Багнольд , которая перед этим банкетом уступила им на время свой дом для "медового месяца": "Когда он влюбился в Муру, он мне объяснил, в ее присутствии, величие любви человека в летах: - Когда вы стары,- сказал он, сделав свое открытие несколько поздно,- вы выглядите дураком, если влюбляетесь в молодую женщину.- Мура подмигнула мне, и я удержалась, чтобы не сказать ему: вы могли бы сделать это открытие несколько раньше [намек на Ребекку и Одетт ]. Когда мы пришли по его приглашению на свадебный обед в один из ресторанов Сохо, там был накрыт длинный стол, за которым мы все уселись. Я подошла к Муре, чтобы поздравить ее. Она спокойно улыбнулась: "Я не выйду за него. Он только думает, что я соглашусь. Я не такая дура. Пусть Марджери продолжает вести его хозяйство". Они появились под руку, когда все были в сборе. Поздравления, шампанское, веселье. Но в середине обеда Мура вдруг попросила слова и встала. "- Все это была только шутка,- сказала она,- мы разыграли вас. Мы не венчались сегодня и не собираемся венчаться в будущем". Такие шутки отвлекали его от постоянного чувства ужаса перед будущим - своим собственным: болезни, одиночество, смерть, и общим: надвигающаяся война, новые орудия разрушения и истребления, победа мирового фашизма. И особенно - шутки и серьезные темы. Была в лондонском Тавернклубе книга, где расписывались посетители, и Локкарт там однажды увидел запись, сделанную Джеком Лондоном в начале нашего столетия: "Ваш - вплоть до идущей на нас революции - Джек Лондон!" И приписку к этой записи Уэллса, сделанную значительно позже: "Никаковской тебе революции не будет!" Этими шутками он несомненно отвлекал себя от тех угрюмых мыслей, которые не давали ему покоя ни во время первой войны, ни в 1920-х годах, когда Сталин встал у власти, ни в 1930- х годах, когда вышел на сцену Гитлер. Но в последнее время шутки уже не помогали ему, и все чаще находили на него припадки ярости, когда он говорил, или, вернее, выкрикивал, своим тонким, визгливым голосом злые, несправедливые, а иногда и просто детски нелепые вещи, как, например, когда Томас Харди и Голсуорси были награждены английским королем орденом Заслуги. Уэллс и присутствовавший при рассказе об этом Сомерсет Моэм были обойдены. "У меня достаточно гордости, чтобы не принять ордена., которым были награждены Харди и Голсуорси",- кричал в ярости Уэллс. Эти припадки бешенства разрушали его прежнюю репутацию блестящего говоруна, когда его сравнивали с Уайльдом, Шоу и Честертоном. Люди теперь не всегда охотно подсаживались к нему в клубах, и он все чаще начинал чувствовать холод вокруг себя и обвинял в этом не себя, а клубы, в которые люди, видимо, переставали ходить, как когда-то. Он ругал с прежним запалом и королевский дом, и католическую церковь, но люди все меньше обращали на эти выпады внимание, что приводило его в еще большее раздражение. Он задирал людей, когда чувствовал, что они все дальше уходят от него. Локкарт, записавший сцену с орденом Заслуги, добавляет от себя, как обычно, искренне и спокойно, без осуждения Уэллса, но и без восхищения им, следующие строки: "Бедный Эйч-Джи! 1930-е годы были к нему жестоки. Он предвидел нацистскую опасность, которую многие тогда не видели. Он стал пророком и памфлетистом, и его книги в этом новом стиле не раскупались, как раскупались его романы, написанные в молодости и в последующие годы. Он вообще был во многих отношениях настоящим провидцем, но у него было особое умение гладить своих лучших друзей против шерсти". Ссылки:
|