|
|||
|
Чернавина Т.: Ожидание ареста
Что значит ждать ареста, тюрьмы и почти верной смерти, когда ни в чем не виноват,- знают только советские граждане. После расстрела "48" все ходили, как отравленные, оглядываясь на каждом шагу, вздрагивая от каждого стука, ко всему прислушиваясь, всего пугаясь. День проходил еще так-сяк. Какая-то работа производилась из последних сил или давалась рывком, с надрывом, чтобы забыться и оглушить себя хоть чем-нибудь. В четыре часа чувствовалось какое-то облегчение: на службе не арестовали, можно еще раз пойти домой. А дома еще более тошно: и комнаты, и вещи - все кажется враждебным и чужим в своем холодном равнодушии к людским переживаниям. Приходит муж, приходит сын, а кажется, в последний раз их видишь вместе, в последний раз садишься за обед, и каждый кусок стоит комом в горле: то вспоминаются друзья, так неожиданно погибшие, то смотришь на мужа, пытаясь угадать, на сколько дней он еще жив и цел. Мальчик испуганно следит за нами. Он знает, что убиты те, кого он так недавно видел здоровыми, веселыми, кто приходил, шутил с ним, но как, за что убиты, - понять не может. Осиротевшая, притихшая девочка сидит рядом с ним, всем своим видом напоминая о страшном деле. Вечером ему жутко оставаться одному. - Ты посидишь - смотрит он жалобно. - Конечно, посижу, ложись. Он прячется в постель, мы говорим о чем-то постороннем, потом молчим, скрывая свои мысли друг от друга. Он взрослеет и меняется с каждым днем. - Мама, почему раньше люди были так жестоки? - Например? - Преследовали Галилея и Коперника. Объясняю, что легендарного, что верного в том, что им рассказывали в школе, где Галилея и Коперника изображают как борцов против религии и церкви, рассказывают, что инквизиция сожгла обоих на костре. - А теперь? - Что теперь - переспрашиваю, хотя прекрасно понимаю, о чем он думает. - Почему расстреливают? Несчастная, маленькая детская душа, на чем приходится ей крепнуть и расти? Как это объяснить ему, не показывая негодования, когда все кипит внутри? - Спи, спи, милый, поздно. Расскажу потом. Он закрывает глаза послушно и устало, догадываясь, что у меня нет ответа. Я понимаю смысл его вопроса: если знать, почему расстреливают, то, вероятно, это знание поможет спастись. - Мама, а сколько расстреляли декабристов? - Пять. - А когда брат Ленина покушался на царя? - Тоже пять. Только не расстреливали, а вешали. - Не все ли равно? Я молчу, потому что сил нет отвечать. - Мама, а почему сейчас так много - 48? - Другие времена. Когда-нибудь поймешь, это не так просто. Не так просто. Как будто людская жизнь стала дешевле, и убийство имеет другой смысл. Когда мальчик засыпает, наступает самое мучительное время. Нам нечего скрывать друг от друга: мы садимся на диван и ждем. Чего? Чего все ждут сейчас, когда каждая минута напряжена - ГПУ. Десять. Еще рано. Говорим о чем-то, но все рассеянней. Одиннадцать. Скоро могут прийти. Чьи-то громкие шаги по двору, по лестнице. Сердце стучит. Нет, не к нам. Двенадцать. Самое время для них. - Так взяли Ф., - вспоминает муж. - Он только вернулся со службы: кончал дела и задержался до ночи. Какие мы ослы! Все работали и надрывались, и все для того, чтобы заработать пулю в затылок. Бедный, милый Ф., наивный, добрый, как дитя. Чудак, всем верил! Мы оба едва удерживаем слезы. Нельзя себе представить, что его, которого все любили за мягкий, покладистый характер, за то, что в жизни он никого не обидел, - именно его надо было опозорить и убить. Часы ползут все медленней. А на дворе все слышатся шаги: идут с вечерней смены, из театра - то к нам в подъезд, то дальше, но все их слушаешь мучительно и напряженно. В горле горячо и сухо, слова не можешь выговорить, бросает то в жар, то в холод. Сердце болит, ноет, как ушибленное. Час ночи. Двор стихает; заперли ворота, полчаса спокойных, тихих. Вдруг резкий звонок в ворота. Это они? наверное, они. Бесцеремонные шаги и громкий разговор. Нет, двое пьяных. Второй час? Два часа. Трамваи кончили ходить. Как будто стихло все. Нет. Гудок автомобиля? Он! Слышно, как воет пронзительно и мерзко. Сейчас? Нет, мимо. Каждый раз сердце стучит до боли; ждешь, слушаешь, дрожишь. Пронесет - нападает слабость, холодеют руки. Что мы, трусы? Нет. Не смерть страшна, а невыносимо ждать и подчиняться тупому, дикому насилию, от которого нет ни защиты, ни спасения. Третий час. Поздно, но еще могут быть; сейчас у них работы столько, что хватает до утра. Так, провожая минуту за минутой, час за часом, сидим в мучительном бездействии всю ночь. Стоит задремать, как мучают кошмары, хуже, чем мысли наяву. Во сне теряешь волю и страдаешь острей и безудержней. Так ждали месяц, из ночи в ночь. Иногда измученный, обессиленный, муж просил: - Можно, я умру? Будет проще: освобожу вас с сыном, может быть, тогда не тронут? - Нет, нельзя. Давай думать о другом. Мы брали атлас и смотрели карты. Там был огромный мир, свободный и манящий. Там люди, может быть, боролись с кризисом, нуждались, но жили все на воле. На просторах СССР, от Якутии и до Карелии, по всем болотам, тундрам и тайге, по всем погибельным местам раскидывались каторжные лагеря. Их население превышало миллион, несмотря на ужасающую смертность, доходившую до 60 процентов в год. - С Дальнего Востока, если пошлют туда, можно пробовать вот здесь,- показывает он место на карте. Тогда - в Японию, они не выдадут. - Мало шансов туда попасть, а из Якутии не дойти. Только бы не Север. В Карелии страшны только болота, а граница близко. Мы долго вглядываемся в карту, стараясь угадать возможные пути бегства, зная наверное, что впереди нас ждут тюрьма и ссылка. - Хуже всего Каспий,- говорит муж. Там тоже устраивают лагеря. - Почему хуже? - Море, пески и, говорят, турки выдают. А все-таки и там можно будет подумать. Уйдем. - Уйдем! - не сомневаясь, твердо говорю я.
Ссылки:
|