|
|||
|
К Шкловскому слава литературоведа пришла с Запада в 50-х годах
В книге "Эпилог" (1989) Вениамин Каверин оговаривается: "Эта книга - не обвинительный акт, и я не склонен судить Шкловского за то, что его ломали о колено. Судить его, по-видимому, пытался А. Белинков - и напрасно. Впрочем, может быть, он не догадывался, что присоединяется к тем, кто полагал, что литература сидит на скамье подсудимых" 2 50ф. Однако любой человек, который прочитает несколько десятков страниц о Шкловском в книге каверинских воспоминаний, увидит, что автор именно судит своего героя (и, не забудем, некогда настоящего его героя - в "Скандалисте"), судит и даже - сводит счёты. В этом нет ещё беды. Из сведения счётов может получиться роман "Скандалист, или Вечера на Васильевском острове". А может получиться и текст в духе тех самых статей и выступлений, которыми столь возмущался сам Каверин. Так писали про многих писателей - про предательство идеалов и общий упадок. Только теперь оргвыводы делать некому. Мемуарист не пропускает ничего и даже решает за покойных уже общих друзей о "нерукопожатости" Шкловского и утверждает, что они наверняка отослали бы ему подаренные когда-то книги обратно - как Якобсон. Читая это, даже физически ощущаешь, как клокочет в Каверине раздражение, когда он пишет: "Полное, безусловное признание пришло к нему (Шкловскому) после семидесятилетия, но совсем другим, не российским, свалившимся с неба, а западноевропейским путём. Значение русского искусства двадцатых годов на Западе было оценено в полной мере, должно быть, к середине пятидесятых годов . Вслед за вспыхнувшим и ярко разгоревшимся интересом к живописи и архитектуре ( Малевич , Татлин ) пришла очередь литературоведения, и здесь на первом месте оказался Шкловский . Всю жизнь его ранние работы становились ему поперёк дороги, висели как гири на ногах, грохотали как тачка каторжника, к которой он был прикован. Так много душевных сил, энергии, времени было потрачено, чтобы заслониться от них, отменить себя, нырнуть в небытие, в нирвану, в социалистический реализм, - и вдруг оказалось, что самое главное было сделано до - до этих попыток самоотмены. ОПОЯЗ , сборники по теории поэтического языка, старые книги, напечатанные на жёлтой, ломкой бумаге, книги, которые автор сам развозил на саночках по опустевшему Петрограду, - всё ожило, загорелось, заиграло - в России надо жить долго! Почти никто, кажется, не сомневается больше, что русский формализм был новым этапом в мировом литературоведении. Никто в наши дни не мешает Шкловскому заниматься теорией, никто не заставляет его произносить клятвы верности материалистическому пониманию истории. Явились структуралисты , с которыми, по мнению Шкловского, можно и должно спорить, тем более что уж они-то, без сомнения, плоть от плоти русского формализма. Мировая слава пришла к его молодости, а заодно и к нему. Его книги выходят в переводах в Германии, Англии, Франции, Италии, Америке, на всех континентах. Во Флоренции, на шестисотлетием юбилее Боккаччо он выступает с докладом о "Декамероне". Он ещё не доктор Оксфорда, но издательства уже пользуются его именем для рекламы: мой роман "Художник неизвестен" вышел в Италии, опоясанный лентой: "Единомышленник Шкловского" - или что-то в этом роде". Надо сказать, что у итальянцев, видимо, в силу прочных традиций левого искусства, была особенная любовь к Шкловскому. Между прочим, в романе Умберто Эко "Маятник Фуко" одно упоминание о Шкловском, и довольно странное. Там рассказывается об университетской среде: "В ту эпоху все обращались друг к другу на ты, студенты к преподавателям и преподаватели к студентам. Что уж говорить об аборигенах "Пилада". - Закажи и мне выпивку, - бросал студент в битловке главному редактору крупной газеты. Похоже было на Петербург молодости Шкловского. Одни Маяковские и ни одного Живаго". Фраза странная, и, сдаётся, иностранцы часто любили Шкловского по-своему, но любили. Это так устроено. Шкловского ужасно полюбили, но не настоящего, а как если бы полюбили Высоцкого, услышав, что он сидел как вор, а потом на войне сбил девять немецких самолётов. В воспоминаниях Евгения Сидорова есть такое место: "Осенью шестьдесят седьмого, за год до появления советских танков на Вацлавской площади, я привёл к Шкловскому молодых словацких писателей Властимила Ковальчика и Карела Влаховского. Тогда восточноевропейские гуманитарии бредили структурализмом. Виктор Борисович был гуру что надо, мои братиславские друзья целый час писали на магнитофон его речь, где мемуар мешался с рассказом о формальной школе. Изредка Шкловский поглаживал свою голову, очень похожую на большой бильярдный шар. Над головой висела знаменитая фотография: он и Маяковский на море, в пляжных костюмах. Признаться, я бы не смог сейчас воспроизвести, о чём и как говорил Виктор Борисович, но взгляд Маяковского, направленный прямо в объектив, запомнился надолго. Со структурализмом у нас боролись П. В. Палиевский , Ю. Я. Барабаш и М. Б. Храпченко . В Эстонии проходил "круглый стол" венгерских и советских писателей, и, когда мы приехали в Тарту к Юрию Михайловичу Лотману , он попросил выбрать язык, на котором будем общаться. Сошлись на немецком. Я с восторгом смотрел на запорожские седоватые усы Лотмана." 2 51ф Со стороны, то есть с профанической стороны, казалось, что вот был ОПОЯЗ, а как-то сразу за ним случилась Тартуская школа . Понятно, что действительность куда сложнее, но массовая культура имеет дело с поверхностными мифами. Шкловский, как и некоторые дожившие до этого времени формалисты, структуралистов не любил. Чудаков вспоминал, как в конце 1960-х они говорили о структурализме: "К нему у Шкловского было много претензий: считал, что по сравнению с формальным методом структуралисты не изобрели ничего нового, что они игнорируют динамизм художественной конструкции, понимая её статично, что они неисторичны, что они пишут искусственным и просто плохим языком, что лингвистические структуры нельзя целиком переносить на искусство, а теорию искусства строить только для поэзии ("это проще, но неверно"). - Вы говорите, что Якобсона надо отделять от остального структурализма? - Пожалуй. Надо. Обо всём этом я напишу. Статья будет начинаться так. У Толстого есть неизвестный рассказ. Человек выезжает в деревню. Разговаривает со своей умершей восемь лет назад женой. Он не знает, из прошлого он или из будущего. Так и я сейчас смотрю на структуралистов. Я обманул младенцев. Они развили сложную терминологию. Я её не понимаю. Что пишет Лотман, не понимаю. Но так плохо писать нельзя. Он пишет, как Виноградов. Нельзя писать о литературе и писать так плохо! Меня читают. Читают. Но больше (холодно и с обидой) - Лотмана" 2 52ф. Ссылки:
|