|
|||
|
Суд чести по делу Азефа
Суд чести, как я говорил выше, состоял из избранных центральным комитетом, с согласия Бурцева, Г. А. Лопатина, кн. П. А. Кропоткина и В. Н. Фигнер. Представителями от партии были: В. М. Чернов, М. А. Натансон и я. Суд начался в конце октября и происходил сперва в помещении библиотеки имени Лаврова (50, rue Lhomond), а затем на моей квартире (32, rue La Fontaine). Первые заседания были посвящены докладу Бурцева. Он взял слово для обвинения и повторил то, что рассказал мне в частных беседах со мною: бессилие боевой организации и многочисленные аресты последних лет, в частности, казнь Зильберберга и Сулятицкого, аресты 31 марта 1907 г. и аресты членов северного летучего боевого отряда (Карл Трауберг и др.) уже давно убедили его в существовании в центральных учреждениях партии и даже, быть может, в самом центральном комитете, провокатора. Путем исключения он обратил свое внимание именно на Азефа. Сведения, сообщенные Бакаем о Раскине и Виноградове, и совпадение этих имен с именем Азефа убедили его, что подозрения его правильны. Сообщение Лопухина рассеяло последнюю тень сомнения. Доклад Бурцева, видимо, поколебал Кропоткина и Лопатина . Оба они не знали Азефа, соображения же, высказанные Бурцевым, в особенности рассказ Лопухина, действительно представляли собой значительный материал для обвинения. Фигнер давно знала Азефа и после доклада Бурцева продолжала твердо верить в его невиновность. Натансон, Чернов и я попросили слова для возражения Бурцеву. Чернов не только защищал Азефа, он обвинял Бурцева. Сначала он шаг за шагом разбивал его доказательства. Он объяснил причины казни Зильберберга и Сулятицкого и указанных обвинением арестов, - по его и нашему общему мнению, незачем было искать этих причин в провокации Азефа: аресты могли произойти естественным путем через наружное наблюдение, казнь же Зильберберга и Сулятицкого, против которых на суде не было никаких улик, могла, конечно, свидетельствовать о наличности провокации, но еще ни в коем случае не указывала именно на Азефа. Затем Чернов остановился на самой сущности обвинений. Он указал, что источником их являются два лица. Одно из них Бакай - бывший провокатор, агент охранного отделения. Уже одно это заставляет недоверчиво относиться к его показаниям. Но и далее,- рассказ Бакая страдает неточностью: так, например, сообщая, что Раскин в 1904 г. в Варшаве посетил N., он не устанавливает в точности дату этого посещения, чем обесценивает свое показание. Другое лицо, бывший директор департамента полиции Лопухин , человек, хотя, конечно, и компетентный в вопросах провокации, но едва ли заслуживает доверия большего, чем Азеф, много лет работавший в партии. Чернов отказывался выяснить во всех подробностях загадочную историю показания Лопухина, - к этому он не имел данных. Но он, как одну из допустимых гипотез, предлагал следующую: правительство уже давно стремится деморализовать партию, обвиняя одного из видных ее вождей в провокации. Так было в 1905 г., когда из полицейского источника было получено пресловутое анонимное письмо; так было в 1906 г., когда Азефа обвинял Татаров; так было в 1907 г., когда из Саратова были получены сведения о важном провокаторе Валуйском (Азефе). Так, конечно, есть и сейчас. Только теперь главную роль играет Бакай и Лопухин, а игрушкою в их руках является Бурцев. До какой степени такою игрушкою он является, видно из того, что он, Бурцев, ранее, чем сообщить о своих подозрениях центральному комитету, счел возможным говорить о них с партийными людьми, чем уже вредил партии, уже вносил в нее деморализацию, уже служил интересам правительства. Чернов просил поэтому обвинить Бурцева в легкомысленном обращении с чужим именем и признать факты, им сообщенные, неосновательными, исходящими из недостоверного источника. Натансон поддерживал Чернова главным образом в той части его речи, где он выяснял некорректность отношений Бурцева к партии и центральному комитету. Я не был во всем согласен с Черновым и Натансоном. Я полагал, во- первых, что обвинения Бурцева в некорректности настолько ничтожны, что останавливать на этом пункте свое внимание - значит терять время даром. Контробвинение Бурцева (Бурцев обвинял центральный комитет в бездействии и в небрежении партийною безопасностью) мне представлялось в такой же степени неважным, Центр тяжести был в подозрениях на Азефа. Этим подозрениям следовало противопоставить факты его революционной биографии. Я это и сделал на суде. Во-вторых, я не был согласен с гипотезою Чернова: я не верил, что Лопухин может играть роль провокатора. Суд, однако, не убедился нашими речами. Фигнер оставалась при прежнем доверии Азефу, но Лопатин и Кропоткин продолжали колебаться. Я спросил однажды Лопатина : Как ваше мнение, Герман Александрович ? Лопатин сказал: Да ведь на основании таких улик убивают. Кропоткин, по- видимому, допускал возможность двойной, со стороны Азефа, игры, т. е. одновременного обмана правительства и революционеров. Для него, как и для Лопатина, единственным крупным в пользу Азефа фактом было дело... Но они не могли связать его провокацию с участием в необнаруженном покушении на цареубийство. Это был единственный пункт наших возражений, имевший значение в глазах судей. Зато рассказ Лопухина определенно склонял весы в сторону обвинения. Лопатин, очень вдумчиво следивший за нашими речами, в частном разговоре спросил меня: Как вы объясняете роль Лопухина? Я развел руками. Налево Лопухин, направо Азеф. Лопухин, конечно, не участвует в полицейской интриге, даже если такая есть налицо, в чем и можно усомниться. Но я, конечно, скорее поверю Азефу, чем Лопухину. Лопатин покачал головой. Лопухин не заинтересован сказать неправду. Я сказал: Да. И я ничего здесь понять не могу. Но я верю Азефу, и я убежден, что он не виновен. Я сказал также, что, по моему мнению, все это недоразумение объясняется не полицейской интригой, а гораздо проще: отчасти сплетней, отчасти случайным совпадением, отчасти, быть может, добросовестными ошибками. Я, как уже говорил, склонялся к предположению, что Лопухин ошибся. Последующие заседания были посвящены допросу свидетелей. Было вызвано несколько лиц, в том числе и Бакай . Только его показания и имели интерес для суда. Бакай повторил то же, что уже рассказал Бурцев. Он ни разу, однако, не отождествил Азефа с Раскиным или Виноградовым. Он подчеркнул несколько раз, что не сомневается только в одном - в существовании центральной провокатуры; кто же именно этот провокатор, ему неизвестно. Во время допроса выяснилась и предшествующая деятельность Бакая : он признался, что состоял на службе полиции в качестве секретного сотрудника в 1900 -1901 г. в Екатеринославе. Чернов, Натансон и я, допрашивая Бакая, пытались воочию доказать судьям, что слова его не заслуживают веры. В частности, Чернов несколько раз указывал на противоречие в его показаниях. Мы не достигли цели. На мой вопрос, какое впечатление произвел на него Бакай, Кропоткин, идеальный по беспристрастию судья, спокойно ответил: - Какое впечатление? Хорошее. Лопатину тоже казалось, что Бакай говорит правду. Только Фигнер была с нами согласна: она к словам Бакая относилась и в данном случае с недоверием. Бурцев опровергал наше мнение о Бакае. Он говорил, что совершенно убежден в его искренности. Убеждение это он вынес не только из личных впечатлений и встреч, но и из фактов: Бакай обнаружил свыше 50 провокаторов в польской социалистической партии; он предупредил в Петербурге о готовящихся арестах 31 марта 1907 г., но предупреждением этим не по его вине не воспользовались; он предупредил о наблюдении за социал-демократической лабораторией на ст. Куоккала в Финляндии; он был арестован за сношения с ним, Бурцевым, и сослан в Тобольскую губернию; из ссылки он бежал с помощью Бурцева, а не какого-либо неизвестного лица. Эти факты из биографии Бакая не убеждали Натансона, Чернова и меня в правдивости его слов. Мы не могли забыть, что Бакай был провокатором и затем долгое время служил в охранном отделении. После допроса свидетелей и речи Бурцева слово опять было предоставлено Чернову, Натансону и мне. Мы опять пытались разбить доказательства Бурцева и противопоставить им бесспорность фактов террористической деятельности Азефа. Суд, выслушав нас, объявил перерыв для допроса некоторых свидетелей вне Парижа и для представления документов, - анонимное письмо 1905 г. и саратовское сообщение находились в партийном архиве в Финляндии. Предстояло допросить Лопухина . Бурцев написал ему письмо с просьбой приехать для этого допроса за границу. Мы же с разрешения суда послали в Петербург члена центрального комитета Аргунова , чтобы на месте справиться о Лопухине, об его отношениях к правительству, о его политических убеждениях, о его личности, о причине отказа ему в приеме его в конституционно-демократическую партию и в сословие присяжных поверенных, о каковых приказах нам было известно. Сделав постановление о перерыве, суд разъехался из Парижа: Лопатин уехал в Италию, Кропоткин вернулся в Лондон. Оба они уносили с собой большое сомнение в честности Азефа, и мы это знали. Суд, как я предвидел, не только не был полезным для партии, но, наоборот, грозил нежелательными осложнениями. Посоветовавшись втроем, Чернов, Натансон и я решили в случае оправдательного Бурцеву приговора идти на прямой конфликт с судом: еще ни в малой степени мы не подозревали Азефа. Все обвинения Бурцева казались нам не только печальным, но и нелепым недоразумением, оскорбительным для партии, для Азефа и для нас, но и лишенным всякого основания и даже правдоподобия. Во время суда Азеф жил на юге Франции. Он, видимо, тревожился обвинениями Бурцева и писал мне письма, в которых не скрывал своей тревоги. Я находил объяснение этой тревоги в его оскорбленном чувстве собственного достоинства. Так, он писал мне от 21 октября: "...Ход или постановка дела мне несколько непонятны. Обвинение ведь могло бы быть формулировано так. Имел ли Бурцев право на основании всего того, что он имеет, распространять и т. д. Я представлял себе весь ход гораздо быстрее. Он выкладывает все, это рассматривается и решается, имел право он или нет. При чем тут допрос Бакая и свидетелей, живущих вне Парижа? Но вам там, конечно, виднее. Уверен в одном, что вы все маху не дадите. Пожалуй, послушаюсь тебя и с приездом еще подожду". В другом письме из Сан-Себастьяна от 26/Х он писал: "Дорогой мой. Конечно, судьи не историки, они обязаны выслушать и проверить все; они обязаны потребовать доказательства и от вас. Но... ведь тут не равные стороны; вы и полиция (я становлюсь на точку зрения твоих впечатлений от Бакая). Ну, как вы докажете судьям, например, утверждение Бакая, что, когда Раскин приехал в Варшаву и должен был посетить N, было в охране сделано распоряжение не следить за N, дабы шпионы не видели Раскина. Как это доказать? Я не понимаю. Относительно письма, которое писал Кременецкий, - пойди и докажи. Хотя тут, пожалуй, легче. Ибо объяснение уже довольно-таки странное - что за сей поступок перевели лишь человека в Сибирь. Тут, конечно, можно было заставить Бурцева, чтобы он при помощи своих охранных связей документально доказал, что Кременецкий был именно переведен в Сибирь после того письма, т. е. августа 1905 г. В общем мне кажется, что опровергать все, что исходит от охраны, для нас почти невозможно: и судьи, не будучи историками, должны и обязаны стать на эту точку зрения. Даже и в формальном суде введен институт присяжных заседателей, дабы решалось не исключительно формально, но принимая во внимание очень и очень многое другое. Став на эту точку зрения, мне все-таки не все понятно в этом суде. И прежде всего, перерыв для бесконечных допросов. Я не критикую, мой дорогой, но мне все не совсем ясно, а вернее всего, тут мое настроение, мой субъективизм. Хотелось бы уже развязаться с этой мерзостью, да и потом шатание уж надоело". В ноябре Азеф приехал в Париж. Он пришел ко мне утомленный и разбитый. У нас произошел такой разговор. Я повторил ему все обвинения Бакая (Бурцев при частных беседах со мною дал мне на это право: я был обязан словом молчать только о сообщении Лопухина). Я сказал, что, по моему впечатлению, двое из судей - Лопатин и Кропоткин - едва ли не на стороне Бурцева, Я сказал также, что, кроме показаний Бакая, есть еще одно показание, которое я рассказать не вправе. Азеф встревожился: Опять какой-нибудь Бакай?; Нет, не Бакай. Но чиновник полиции? Не знаю. Азеф переменил разговор. Он сказал: Так ты говоришь, что Кропоткин подозревает двойную игру? Да. Азеф помолчал. Затем он вдруг рассмеялся: Да, конечно, не очень-то вы умны, чтобы нельзя было вас обмануть. Через несколько минут он сказал: Ты говоришь, есть еще показание. Верно, из полицейского источника? Я опять ответил: Не знаю. Затем я сказал Азефу, что не совсем понимаю его поведение. Я бы понял его отказ от суда и поездку вместе с членами боевой организации в Россию на работу, - он на это не согласился. Я бы понял также его полное невмешательство в вопрос о суде и в самый ход судебных заседаний. Но он не сделал и этого: он желал, чтобы суд состоялся, и он в письмах ко мне старался на него повлиять. Кроме того, ему известна лишь часть обвинения; другая, главнейшая, от него скрыта. Я сказал, что мне непонятно, как он может мириться с таким положением; что одно из двух: либо судят Бурцева и не подозревают честности Азефа, тогда Азефу должен быть предъявлен весь следственный и судебный материал; либо Азефа подозревают в провокации и тогда нужно судить его, а не Бурцева. Я сказал, наконец, что я вижу, что аргументы Натансона, Чернова и мои не действуют на судей и что мы бессильны защищать его, Азефа. По моему мнению, он должен сам явиться на суд, сам опровергать Бурцева и защищать себя; только он один может защитить свою честь. Азеф сказал: Я думал вы, как товарищи, защитите меня. Я ответил, что мы сделали все, что могли, и что не наша вина, если мы не можем большего. Азеф долго молчал. Потом он сказал: Так ты думаешь, лучше, если я явлюсь в суд? Да, лучше. Он опять ответил не сразу: Нет. Я не могу. У меня нет сил. Он казался совсем разбитым. Я молчал. Он заговорил снова: Или ехать в Россию? Поедем. Но если вас всех повесят? Я убеждал его не считаться с этим. Он сказал: Нет. Я этого не могу... Уходя, он поцеловал меня: Знаешь, эта история меня совсем убьет... Через несколько дней я получил от него письмо: "21 декабря. Дорогой мой. Сегодня к тебе заходил, а вчера у тебя просидел целый вечер, поджидая. Хотел тебе передать, что Виктор в понедельник не может принять участия в совещании, а главное, что я решил не принимать участия в нем по 2 причинам: 1) из предварительного разговора с В. я выяснил себе, что все детали суда мне не могут быть известны (добросовестное отношение к суду это, конечно, требует), а то, что я могу сказать по поводу фактов, мне известных, уже мною сказано и тебе, и Виктору (Виктор даже мне заметил, что на все это мы уже указывали); 2) я боюсь, что могу даже повредить или, вернее, стеснить вас всех. Я не знаю вполне ни состояния судебного следствия, ни психологии судей - и, вероятно, получаю неправильное впечатление о способе вашей защиты, и мне не хотелось бы, чтобы мое мнение (вероятно, неправильное) имело бы на вас влияние. Хочу избежать вторичного упрека в том, что я принимаю и активное, и недостаточно активное участие в этом деле. Дело в том, что я все время стоял на точке зрения, с вашего общего благословения, невмешательства в это дело (сиди и не думай об этом деле, мы справимся - ваш совет). Не могу считать активным вмешательством то, что на твой вопрос о необходимости суда или ненужности его высказался, что мне представляется лучше суд, чем нет, но в то же время предоставил решать вопрос вам, и что я вполне присоединяюсь к вашему решению. Вы решили. Моя активность выразилась лишь в том, что я определенно высказывал свое желание, чтобы ты непременно участвовал в суде, как ты этого хотел. Вот эти две причины, вследствие которых я решил не участвовать в этом совещании, т. е., вернее, я отказываюсь от инициативы этого совещания. Вам же, если считаете возможным для себя сговориться, следует это сделать и принять во внимание, если находите нужным, то, что я тебе и В. высказывал. Затем надо ускорить дело и принять все меры и посчитаться с моим требованием - потребовать сенсацию на очную ставку. Относительно же фактических указаний из материала я уже условился с В. Твой Иван". Это свидание и это письмо зародили во мне впервые смутное подозрение. Ссылки:
|