Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Обсуждение первой части "Ракового корпуса" в Союзе Писателей

В Союзе писателей (в Московском отделении) обсуждали первую часть "Ракового корпуса". (Вторая еще не была написана.) Когда автору кто-то дипломатично указал на это обстоятельство, опасливо заметив, что, может быть, стоило бы подождать с обсуждением, пока вещь не будет доведена до конца, он - не менее дипломатично, но без ложной скромности ответил, что в русской литературе разные случаи бывали. Бывало, например, и такое, что вторая часть какой-нибудь повести так и осталась недописанной или даже была уничтожена (сожжена) автором. Как бы то ни было, обсуждение состоялось. Было оно весьма выразительным, но пересказывать всё, что там было, я не стану, тем более что краткий стенографический отчет этого обсуждения опубликован в шестом томе собрания сочинений А. И. Солженицына, изданного "Посевом". Расскажу только о том, что в стенограмму не попало. Не попал, например, скандальный эпизод, связанный с моим выступлением. А его запечатлеть стоит. Что я и сделаю, заранее испросив прощения у читателя за вынужденную нескромность. Сознавая всю важность предстоящего мероприятия, я свою речь написал, хотя выступать "по бумажке" никогда не любил. Но тут все-таки был случай особый, и я решил поступиться принципами. Человек, однако, предполагает... В общем, из этих моих благих намерений ничего не вышло. Случилось так, что как раз передо мною выступала Зоя Кедрина , связь которой с нашими славными органами ни для кого не была тайной, поскольку незадолго до того ее выпустили в роли "общественного обвинителя" на процессе Синявского и Даниэля . С той ролью она более или менее справилась, поскольку там на ее стороне были все силовые ведомства могущественной ядерной державы. Здесь же обстановка была другая. Здесь ей можно было и возразить. Короче говоря, когда председательствующий Георгий Берёзко выкликнул мое имя, я сразу свернул свою заранее заготовленную речь в трубочку и спрятал ее в боковой карман. А сказал примерно следующее: - Мой учитель Виктор Борисович Шкловский написал однажды, что Булгарин вовсе не травил Пушкина. Он просто давал ему руководящие указания. С той поры прошло много лет. Отменили крепостное право. Разразились две или даже три революции. И вот сегодня, как ни в чем не бывало, Кедрина дает руководящие указания Солженицыну! Кедрина при этих словах встала и, шурша юбками, с гордо поднятой головой покинула зал. Берёзко, который и до этого-то уже сидел на своём председательском месте в мокрых штанах, тут совсем потерял голову. - Как вы смеете! - тонким фальцетом завизжал он. - Как у вас язык повернулся своего товарища, писателя, сравнить с агентом Третьего отделения! Отнюдь не стремясь найти удачный ответ, скорее от чистой растерянности, я сказал: - Своего товарища я сравнил с Пушкиным. Понятное дело, скандальность происшествия я этой репликой не уменьшил. С грехом пополам выговорив всё - или почти всё, - что было написано в лежавшей у меня в кармане бумажке, я протолкался через битком набитый зал и боковой дверью вышел на лестницу, куда в таких случаях направлялись обычно только заядлые курильщики. Там стоял Виктор Николаевич Ильин - бывший генерал-лейтенант КГБ (если только генералы этого ведомства бывают бывшими), а ныне - оргсекретарь Московского отделения. Укоризненно покивав мне, он сказал: - Не ожидал! Не ожидал от вас! Не помню дословно, что я ответил, но, видимо, что-то очень похожее на традиционный плаксивый ответ нерадивого пятиклассника, вызванного на ковер директором школы: "А что я сделал?.." - Ну как же, - пояснил Виктор Николаевич. - Вы ведь знаете, как к нам сейчас относятся? На Московское отделение каких только собак не вешают? Думаете, так просто было добиться согласия на это обсуждение?.. И всё так хорошо шло, спокойно, корректно. И вдруг - бац! Вылезаете вы и сравниваете своего товарища, коллегу, с агентом Третьего отделения. По-настоящему даже не оценив всю пикантность этой реплики (важный чин этого самого Третьего отделения сравнение с агентом его ведомства воспринимает как оскорбление), скорее всё от той же растерянности я возразил:

- Позвольте, Виктор Николаевич! Это ведь не я, это Берёзко сказал про Третье отделение. А я имел в виду совсем другое. Я просто хотел сказать: кто она такая, Кедрина, чтобы поучать Солженицына? Она в сравнении с ним - как Булгарин в сравнении с Пушкиным. Ничтожная литературная вошь имеет наглость, как ни в чем не бывало, с полным сознанием своего права учить Солженицына, как надо ему писать свои книги.

- Вы в самом деле только это имели в виду? - быстро спросил Ильин.

- Ну да, конечно! - с чистым сердцем подтвердил я.

- Так, может, вы объясните это собранию? - Ну нет, - сказал я. - Раз уж вы все поняли меня так, пусть оно так и остается. Виктор Николаевич был человек неглупый, настаивать он не стал. Когда мы с ним вернулись в зал, спектакль приближался к финалу. Берёзко уже даже произносил какие-то обтекаемые заключительные слова. Но тут из зала послышались выкрики:

- Резолюция!.. - Надо принять решение!..

- Какое еще решение?

- А вот такое: собрание московских писателей считает, что повесть Солженицына непременно должна быть опубликована!

- Но у нас нет таких полномочий! - задёргался до смерти перепугавшийся Берёзко. - Это не наша прерогатива!

- Значит, мы должны обратиться с таким требованием.

- К кому обратиться?..Куда мы можем обратиться?.. - беспомощно вопрошал несчастный Берёзко. И тут на подиум (никакого подиума там, понятное дело, не было, но именно это слово почему-то кажется мне тут наиболее подходящим) вышла Белла Ахмадулина . Ее юное лицо, возбужденное одушевлявшим ее прекрасным порывом и немного алкоголем, было прелестно. Божественным своим голосом она произнесла: - Если нам не к кому обратиться, давайте обратимся... - по- балетному пластичным, но в то же время каким-то очень естественным движением воздев свои тонкие изящные руки к потолку, она пропела: - к Бо-огу! Случайно я взглянул в этот момент на Солженицына. Он смотрел на Беллу с каким-то отстраненным любопытством - острым, цепким, изучающим взглядом. Как на какое- нибудь редкое, экзотическое животное. Впрочем, я думаю, он на всех нас тогда смотрел так же. Неделю спустя, я встретил на улице Слуцкого. Остановились, поговорили. - Вчера, - сказал он, - я был у Беляева. Альберт Беляев был тогда зам. зав. отделом культуры ЦК КПСС . - И в разговоре, - продолжал Борис, - между прочим, было упомянуто ваше имя. Я выразил насмешливое изумление по поводу того, что мое скромное имя известно в столь высоких сферах. Борис в ответ тоже усмехнулся и не без удовольствия процитировал своего высокопоставленного собеседника.

- Обсуждение "Ракового корпуса", - будто бы сказал тот, - прошло хорошо. Если не считать наглого выступления Сарнова. Выслушав это сообщение, я не удивился. Но тогда у меня не возникло и тени сомнения насчет того, чем был вызван этот сердитый начальственный отклик: ну, конечно же, моим "бестактным" выпадом против Кедриной! Но сейчас, прочитав сокращенную стенограмму обсуждения "Ракового корпуса", я понял, что дело было не только в Кедриной. И может быть, даже совсем не в Кедриной. Наверняка мое выступление показалось цековскому аппаратчику наглым не только по форме. Наглость заключалась в самом его содержании - и именно в той части моей речи, которая была написана заранее. Помню, мне тогда очень понравилась шутка Гриши Бакланова .

- Меня, - сказал он, - приучила армия к тому, что когда начальство советуется, это вовсе не означает, что оно действительно хочет выслушать совет. Мне кажется, что некоторые ораторы сегодня злоупотребили своим правом давать советы рядовому Солженицыну.

Как видно, шутка эта понравилась не только мне: в стенограмме после этих слов следует ремарка: "смех". Но сейчас, внимательно прочитав подряд все выступления, я вдруг увидел, что в этой Гришиной шутке отразилось нечто большее, чем я услышал в ней тогда. Обсуждение это - и начальством, и большинством выступавших (конечно, если судить по их выступлениям) - воспринималось как чисто творческое мероприятие: коллеги, товарищи по перу обсуждают новое произведение своего собрата, делятся впечатлениями, указывают ему на то, что у него получилось лучше, что хуже. В заключение мероприятия он благодарит товарищей за помощь, какие-то замечания принимает, с какими-то не соглашается, но обещает подумать и их тоже учесть в дальнейшей работе над рукописью. По форме так оно всё и было. И выступления, и заключительное слово, в котором А. И. дипломатично заметил, что для него - в особенности сейчас, когда он пишет книгу за книгой, а их не печатают, - "такое обсуждение единственная возможность услышать профессиональное мнение, услышать критику". Но на самом деле цель Александра Исаевича, когда он настаивал на этом обсуждении, состояла, конечно же, совсем не в том, чтобы услышать о своей рукописи суждения профессионалов. Главная цель этого обсуждения заключалась для него в том, чтобы легализовать крамольную повесть, ходившую в "самиздате", ну и, конечно, использовать давление общественности, чтобы - чем чёрт не шутит? - все-таки её напечатать. Но вот даже и он вынужден был - из тактических соображений - делать вид, что превыше всего его волнуют чисто творческие проблемы. Так что уж говорить о принявших участие в этом обсуждении законопослушных советских писателях, - а тем более об отвечавших за это мероприятие литературных функционеров (В. Н. Ильин, Георгий Берёзко). Конечно, это была игра. Но игра, с условиями которой - в той или иной мере - приходилось считаться всем. А я, сочиняя свое будущее выступление, эти "условия игры" проигнорировал. Не потому, что был такой смелый, а просто... Не знаю даже, как сказать? Из эгоизма, что ли? В общем, продемонстрировал некоторую безответственность. И не случайно поэтому мое выступление - только оно одно! - несколько раз прерывалось негодующим гулом и протестующими выкриками с мест. Вот, например, говоря о том, что надо бы нам все-таки понимать разницу между настоящими писателями и теми, кого на эту должность назначило начальство, я вспомнил Первый писательский съезд, куда Булгаков получил только лишь гостевой билет, а в президиуме которого сидели разные псевдописатели и даже антиписатели. Рядом с Горьким и Алексеем Толстым, - сказал я, - там сидели Анна Караваева, Кирпотин, Чумандрин. И тут из зала раздались выкрики: "Чумандрин хороший писатель!", "Чумандрин убит на фронте!", "Не надо нам новой табели о рангах!" Выкрики эти отмечены в стенограмме. А из того, что в стенограмме не отмечено, мне сейчас вспомнилось, что в тот же день, вечером, мой друг Гриша Бакланов в телефонном разговоре с моей женой, упоминая об этом, сказал: "Мне было стыдно за Бильку!". ("Билька" - мое домашнее имя.) В тот же день другой мой друг - Лёва Левицкий , свойственник Чумандрина (он был женат на его дочери) - заверил меня, что никаких претензий по этому поводу он ко мне не имеет. Продолжая свою речь, я снова вернулся к Булгакову. Сказал, что сейчас начало романа этого писателя, удостоившегося тогда лишь гостевого билета, журнал "Москва" печатает в одиннадцатом номере нынешнего года, а окончание его собирается опубликовать не в двенадцатом, как следовало ожидать, а в первом номере будущего года. То есть надеется благодаря этому роману поднять подписку. И тут с мест опять раздались какие-то возмущенные выкрики. (В стенограмме отмечено: "Снова крики, неразборчивые".) Закончил я тем, что роману Булгакова "Мастер и Маргарита" наверняка суждена долгая жизнь (тут снова были возражающие возгласы с мест), но как бы то ни было, двадцать пять лет из его долгой жизни у этого романа украли. Так вот, не случилось бы того же и с "Раковым корпусом" Солженицына. Вспомнил я еще письмо Замятина Сталину , начинавшееся словами: "К вам обращается человек, приговоренный к высшей мере наказания." Это была метафора: Замятин имел в виду, что книги его не печатаются. Прямо так и написал, что невозможность прорваться своими книгами к читателю - это и есть для настоящего писателя - высшая мера наказания. Это мое высказывание почему-то особенно возмутило взявшего слово почти сразу после меня Елизара Мальцева . Елизар считался человеком, как тогда говорили, прогрессивным. Во всяком случае, к литературному начальству он не принадлежал и особым законопослушанием тоже не отличался. Но начал он с довольно резкой отповеди мне. Сказал, что он тоже читал письмо Замятина Сталину, но к чему было его тут вспоминать, он не понял. Дальше цитирую по стенограмме: Я не собираюсь учить Сарнова. Меня не удивишь острыми выступлениями, я и сам выступаю остро. Но мне кажется, что человек, выходящий на эту ответственную трибуну, должен выбирать слова. А Сарнов проявил здесь лихость, безответственность, а это не может сейчас нам помочь. О самом произведении Солженицына он не сказал ни слова, но зачем-то начал сравнивать советских писателей с работниками Третьего отделения. Это, конечно, неправда, что о самом произведении Солженицына я будто бы не сказал ни слова, но - что верно, то верно! - в школьном, "семинарском" обсуждении конкретных его достоинств и недостатков участия действительно не принял. И, кстати сказать, в выступлении Кедриной меня как раз больше всего возмутил именно вот этот "семинарский" тон. Вениамин Александрович Каверин в последней своей мемуарной книге об этом ее выступлении вспоминает так: За Славиным выступила З. Кедрина, и многие, в том числе я, с подчеркнутым шумом покинули зал - сказалась дурная репутация, все были убеждены в отрицательном мнении... И ошиблись. Кедрина признала даже, что "вещь очень интересная", и выразила полную уверенность в том, что "она будет напечатана". (В. Каверин. Эпилог. М., 1989. С. 388-389) Прочитав сейчас (в стенограмме) текст выступления Кедриной, я увидал, что ничего такого уж особенно противного она и в самом деле не сказала. Но меня возмутил сам тон ее выступления - то, что о книге Солженицына она говорила так, как говорила бы, выступая на семинаре в Литературном институте о рукописи какого-нибудь молодого литератора, сочинившего нечто заслуживающее поощрения, но над чем еще надо работать. Что же касается выступления Елизара Мальцева, то процитировал я его здесь, разумеется, не для того, чтобы сейчас - сорок лет спустя - ему возражать или с ним спорить, а лишь с одной-единственной целью: восстановить атмосферу того обсуждения, где у всех его участников - от генерал-лейтенанта КГБ Виктора Николаевича Ильина до "прогрессивного" Елизара Мальцева - была одна общая забота: только бы не рассердить "товарища Волка"!

Впрочем, некоторые из тогдашних "прогрессистов" ставили перед собой и более серьезную задачу. Они хотели уговорить "товарища Волка", внушить ему некие - не то чтобы гуманные, а просто здравые идеи, объяснить, что "теленок", который тогда еще только-только начинал "бодаться с дубом", в сущности, не представляет для "дуба" никакой опасности. Больше того! Из этих его неопасных боданий "дуб" может даже извлечь для себя немалую выгоду. Этой идеей было пронизано выступление Юрия Карякина . Начал он так: В своем завещании Ленин высказал страстную и трагическую надежду, что придут люди, необходимые нам, со следующими качествами: они ни слова не скажут против совести; не побоятся вслух сказать о любых ошибках; не побоятся борьбы. Мы забываем эти слова, хотя часто цитируем завещание. А Солженицын отвечает этим статьям. Говорил или не говорил Ленин это в своем завещании, а если даже и говорил, что имел при этом в виду, было тут совершенно не важно. Важно было только само имя Ленина. Это был пароль, знак, знаменитая формула киплинговского Маугли: "Мы с тобой одной крови!" Но это было только начало, так сказать, зачин. А дальше последовало вот что:

Всем очевидно, что "Раковый корпус" должен выйти в свет. Я хочу привести политические аргументы в защиту этой мысли, Именно политические, а не политиканские. Мне пришлось собрать едва ли не все зарубежные отзывы о книге "Один день Ивана Денисовича". Эта книга единодушно была осуждена на страницах троцкистской, китайской, албанской, корейской печати. С теми людьми, которые и сейчас ее осуждают, я расхожусь не по вопросу о том, надо ли применять политические критерии к произведениям искусства. Нельзя не применять. Подавляющее большинство положительных отзывов о повести "Один день" дали руководители крупнейших компартий, самые выдающиеся марксисты современности. Публикацией этой повести мы приобрели огромное количество союзников. В перерыве ко мне подошел мой приятель и сосед по дому Илья Давыдович Константиновский . Человек легко возбуждавшийся и по более ничтожным поводам - сейчас он просто кипел. И как тут же выяснилось, довела его возбуждение до столь высокого градуса именно речь Карякина. Но тут, чтобы природа этой его реакции была совсем уже понятна, надо сказать несколько слов про Илью Давыдовича. Человек он был занятный, с причудливой биографией и весьма неординарным характером. Но об этом, может быть, как-нибудь в другой раз. А сейчас важно сказать о нем только одно: он был создателем оригинальной теории, объясняющей самую суть нашей уникальной политической системы, не имеющей, как он уверял, никаких аналогов в мировой истории. Отбросив все известные определения этой ее уникальности ("Новый класс", "Номенклатура" и проч.), он дал ей свое название: ГЛИСТОКРАТИЯ. - Слово удачное, меткое, - согласился я при первом нашем с ним разговоре на эту тему. - Но в чем же тут уникальность? Да, глисты, гельминты - это паразиты. И наши номенклатурщики безусловно таковыми являются. Но ведь до них были и другие паразитические классы? Ведь и рабовладелец, и феодал, и какой-нибудь там азиатский сатрап, они ведь тоже? - Ах, вы ничего не понимаете! - сразу начал горячиться автор "теории глистократии". - Ну, хорошо! Возьмем рабовладельческий строй - самый отвратительный, самый бесчеловечный. На рынке рабов может возникнуть ситуация, при которой рабы будут так дешевы, что рабовладельцу выгоднее будет купить новых, чем более или менее сносно кормить тех, которые работают, положим, на его виноградниках. Черт с ними, думает он, пусть дохнут. Куплю других. Казалось бы, что может быть ужаснее? - Почему "казалось бы"? Это действительно ужасно, - говорил я. - Да, ужасно? Но можете ли вы представить себе ситуацию, при которой тому же рабовладельцу было бы при этом совершенно все равно, соберет ли он к осени свой урожай или не соберет? - Нет, - подумав, сказал я.

- Такого я себе представить не могу. - А чтобы помещику было наплевать, взойдет ли то, что его мужики посеяли, или померзнет к чертовой матери? Такое вы можете себе представить? - Нет, - сказал я. - Тоже не могу. - Вот! А нашему председателю колхоза позвонят из райкома и прикажут сеять, даже если точно будет известно, что сеять рано, что весь будущий урожай померзнет на корню. Прикажут, потому как им сверху такой план спустили. Или прикажут сажать кукурузу, которая в его широтах никогда не росла и расти не будет. И он, как миленький, будет ее сажать. Потому что его благополучие не зависит от того, соберет или не соберет он урожай. Оно целиком и полностью зависит только от того, что в райкоме поставят галочку: план по посевной выполнен. Вот это и есть глистократия, - заключил он свою маленькую лекцию. Возвращались мы с ним к этом теме неоднократно. Собственно, любой наш разговор, любая тема, которую мы затрагивали в наших беседах, в конце концов неизбежно приводила нас к его "теории глистократии". Вот и сейчас, отыскав меня, чтобы излить свои мысли о карякинской речи, он с ходу начал: - Карякин хочет убедить ИХ, что деятельность Солженицына ИМ не опасна и даже выгодна. Но разве можно убедить глисту, что она жизненно заинтересована в том, чтобы организм, на котором она паразитирует, был жив? Что если он погибнет, с ним вместе погибнет и она тоже? Глиста не в состоянии этого понять! Она знает только одно: сосать, сосать и сосать! Дальнейшее развитие событий показало, что автор "теории глистократии" глядел в корень. Меня речь Карякина возбудила не так сильно, как Константиновского. А удивила - и того меньше: все эти Юрины тактические идеи мне были давно и хорошо известны. В самом начале нашего знакомства, прочитав рукопись моей книги о Гайдаре, он предложил мне - чтобы протащить ее в печать - все родные наши советские реалии заменить на китайские. Но одна фраза в той карякинской речи на обсуждении "Ракового корпуса" поразила даже и меня. Он сказал, что больше всех других появившихся в нашей печати статей о повести Солженицына "Один день Ивана Денисовича" ему понравилась статья Дымшица . И что, будь на то его воля, он бы именно ею заменил предисловие к "Ивану Денисовичу", написанное А. Т. Твардовским. Тоже; конечно, дань тактике. Не знаю, было ли это такой же данью тактике или, может быть, данью дружбе, но Александр Исаевич в своей заключительной речи из всех выступавших выделил именно Карякина. Спустя несколько дней я, правда, узнал, что и моей речью он был тоже доволен. Лёва Левицкий , как я уже упоминал, работавший тогда в "Новом мире", рассказал мне, что у них в редакции меня за мое выступление многие осудили. Ему, мол (то есть - мне), лишь бы себя показать, а об общем нашем деле он и не думал. И присутствовавший при этом разговоре Александр Исаевич будто бы отозвался на это так: - Но ведь многое такое, о чем сказать было надо, сказал только он. Никто, кроме него. Узнав об этой его реплике, я был польщен. Что мне Беляев, что мне и мнение "новомирцев", если сам Исаич меня одобрил. Ну а что до того, что он на всех нас взирал отстраненно, словно бы издали и даже чуть-чуть свысока, то я искренне считал, что он имеет право так на нас смотреть. Ведь он упал к нам с неба. И поэтому во всех тогдашних обсуждениях и спорах о его характере и поведении я неизменно был "за него".

Ссылки:

  • ОГОНЬ С НЕБА (А.И. Солженицин и Б.М. Сарнов)
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»