|
|||
|
Все-таки Пастернак был навсегда зомбирован Сталиным
14 марта 1953 года, то есть через пять дней после похорон Сталина, Пастернак писал Фадееву про Сталина: ... мне захотелось написать тебе. Мне подумалось, что облегчение от чувств, теснящихся во мне всю последнюю неделю, я мог бы найти в письме к тебе. Как поразительна была сломившая все границы очевидность этого величия и его необозримость! Это тело в гробу с такими исполненными мысли и впервые отдыхающими руками вдруг покинуло рамки отдельного явления и заняло место какого-то как бы олицетворенного начала, широчайшей общности, рядом с могуществом смерти и музыки, существом подытожившего себя века и могуществом пришедшего ко гробу народа. Каждый плакал теми безотчетными и неосознаваемыми слезами, которые текут и текут, а ты их не утираешь, отвлеченный в сторону обогнавшим тебя потоком общего горя, которое задело за тебя, проволоклось по тебе и увлажило тебе лицо и пропитало собою твою душу. А этот второй город, город в городе, город погребальных венков, поднявшийся на площади! Словно это пришло нести караул целое растительное царство, в полном сборе явившееся на похороны. Как эти венки, стоят и не расходятся несколько рожденных этою смертию мыслей. Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид! Все мы юношами вспыхивали при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести. Однако, как быстро проходила у многих эта горячка. Но каких безмерных последствий достигают, когда не изменив ни разу в жизни огню этого негодования, проходят до конца мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам к общей цели устранения всего извращения в целом и установлению порядка, в котором это зло было бы немыслимо, невозникаемо, неповторимо! Прощай. Будь здоров. Твой Б. Пастернак. (Борис Пастернак. Полн. собр. соч. Том 9. Стр. 722-723.) Прочитав это письмо (впервые оно было напечатано в 1996 году в журнале "Континент" , тогда же я его и прочел), я был изумлен до крайности. Я вспомнил, что меня, когда я увидел мертвого Сталина, тоже больше всего поразили его руки. Но думал я при этом не о том, что они "исполнены мысли", и не о том, что они "впервые отдыхают". До корней волос пронзило меня, что эти небольшие, короткопалые, покрытые редкими рыжеватыми волосками руки еще недавно держали в своих чуть припухлых ладонях судьбу целого мира. И, само собой, мою судьбу тоже. И тут же явившаяся мысль, что эти страшные руки уже наконец мертвы, что они, как выразился поэт, "впервые отдыхают", а значит, ничего больше не могут со мной сделать, эта утешительная мысль сразу убрала холодок, леденивший мою спину. Я, правда, в отличие от Бориса Леонидовича, эти сталинские руки увидал не в те похоронные дни, а позлее, когда Сталин лежал уже не в гробу, а в стеклянном ящике, в Мавзолее. Но об этом я тогда не подумал. Подумал: какими разными глазами мы глядели на эти "впервые отдыхающие" руки и как разительно отличается то, что чувствовал, глядя на них, я, от того, что чувствовал он. Дело, однако, было не только в чувствах. Еще больше поразили меня мысли, возникшие у него, когда он глядел на эти сталинские руки. Какое счастье и гордость, что из всех стран мира именно наша земля, где мы родились и которую уже раньше любили за ее порыв и тягу к такому будущему, стала родиной чистой жизни, всемирно признанным местом осушенных слез и смытых обид! Вот-те на! И это думает Пастернак, тот самый Пастернак, который десятью годами раньше написал про "Благодетеля", которому уже мало Петра в роли образца для подражания, нужен кровопийца Иван. Тот самый Пастернак, который стиль сталинского исторического и художественного мышления в противоположность "стилю ампир" назвал "стилем вампир". Это он, Пастернак, зовет проходить "мимо всех видов мелкой жалости по отдельным поводам" ради "установления порядка, в котором - зло было бы немыслимо! Что, интересно знать, он подразумевает под "мелкой жалостью по отдельным поводам?" Неужели жалость к миллионам безвинно загубленных человеческих душ? ("Лес рубят, щепки летят?") Тут надо еще не забывать, по какому поводу он все это пишет. По поводу появившейся в "Правде" 12 марта 1953 года и только что прочитанной им статьи Фадеева "Гуманизм Сталина" . В ней Фадеев писал о принципиальном отличии сталинского гуманизма от "всех и всяческих форм христианского гуманизма" и от всех разновидностей старого "классического гуманизма буржуазно-демократического толка". Неужели это могло прийтись по душе Пастернаку, который только что обрел свое новое (или, как он уверял, былое, старое) христианское миросозерцание: Ты значил всё в моей судьбе, Потом пришла война, разруха, И долго-долго о Тебе Ни слуху не было, ни духу. И через много-много лет Твой голос вновь меня встревожил. Всю ночь читал я Твой Завет И как от обморока ожил. Как могло это у него совместиться с сочувственным пониманием нового, антихристианского, фадеевского (сталинского) гуманизма? Наверно, подумал я, на него подействовала мрачно-торжественная обстановка тех похоронных и послепохоронных дней. Вероятно, отразилось и в настрое, и в стилистике этого письма и некоторое приспособление его автора к чувствам, наверняка испытываемым в те дни тем, к кому письмо было обращено. Но никто ведь не заставлял его в те дни писать именно Фадееву. У него самого возник этот душевный порыв. Значит, была в этом его порыве какая-то доля искренности. Или?.. Вообще-то к Фадееву он относился хорошо. Но цену ему знал и никаких иллюзий насчет него не строил. Заговорив о нем с А. Гладковым (в Чистополе, в 1942 году), он нарисовал такой портрет этого гуманиста сталинского толка: "В Переделкине Фадеев иногда, напившись, являлся ко мне и начинал откровенничать. Меня смущало и обижало, что он позволял себе это именно со мной. Фадеев лично ко мне хорошо относится, но, если ему велят меня четвертовать, он добросовестно это выполнит и бодро об этом отрапортует, хотя и потом, когда снова напьется, будет говорить, что ему меня жаль и что я был очень хорошим человеком. Есть выражение "человек с двойной душой". У нас таких много. Про Фадеева я сказал бы иначе. У него душа разделена на множество непроницаемых отсеков, как подводная лодка. Только алкоголь все смешивает, все переборки поднимаются! (А. Гладков. Встречи с Пастернаком. М. 2002. Стр. 109.) У Пастернака таких непроницаемых переборок в душе не было. И человеком с двойной душой он тоже не был. Поэтому, поломав голову над этим его письмом к Фадееву и так и не поняв, как мог он все это ему тогда написать, я решил, что он просто-напросто испугался. Сам Фадеев именно так объяснил один свой не очень понятный поступок. Он очень высоко ценил роман Василия Гроссмана "За правое дело" . Но Сталин дал команду этот роман растоптать, и он его растоптал. Если бы Сталин приказал четвертовать автора, он бы его четвертовал. В этом не было ничего неожиданного, а тем более непонятного. Непонятное и неожиданное началось потом, когда Сталин был уже мертв. Именно вот тогда, когда в этом уже не было никакой необходимости, Фадеев вдруг ударил по Гроссману и его роману с удесятеренной силой и яростью.
- Зачем ты это сделал? - спросил у него потом кто-то из близких ему людей. И он честно ответил: "Испугался" Подумал, что вот сейчас-то и начнется самое страшное. Вот так же и Пастернак, подумал я, испугался, что сейчас начнется самое страшное, и решил заявить Генеральному секретарю Союза писателей о своей лояльности. Нет, это не значит, что, сочиняя это свое письмо Фадееву, он лицемерил или притворялся. Он был по-своему искренен. Но это была искренность особого рода. Это была, подумал я, сублимация страха. (На страницах этой книги мы еще не раз столкнемся с этим феноменом.) Но хоть догадка эта как будто бы все объясняла, припомнив некоторые другие факты и обстоятельства духовной эволюции Бориса Леонидовича Пастернака, я вынужден был от нее отказаться. Во всяком случае, несколько ее скорректировать. 7 марта 1953 года в письме к Галине Игнатьевне Гудзь , в котором обсуждались совсем другие, сугубо литературные проблемы и темы, он писал: Февральская революция застала меня в глуши Вятской губ. на Каме, на одном заводе. Чтобы попасть в Москву, я проехал 250 верст на санях до Казани, сделав часть дороги ночью, узкою лесной тропой в кибитке, запряженной тройкой гусем, как в Капитанской дочке. Нынешнее трагическое событие застало меня тоже вне Москвы, в зимнем лесу, и состояние здоровья не позволит мне в дни прощанья приехать в город. Вчера утром вдали за березами пронесли свернутые знамена с черной каймою, я понял, что случилось. Тихо кругом. Все слова наполнились до краев значением, истиной. (Борис Пастернак. Полн. собр. соч. Том 9. Стр. 721.) Обращаясь к этому адресату, у него не было никакой нужды сублимировать страх или приспосабливаться к собеседнику. А душевное состояние, отразившееся в этом его письме, - то же, что в письме к Фадееву. Стало быть, в выражении своих чувств по поводу случившегося он был тогда искренен. А вот что касается высказанных им в том его письме мыслей: Мы говорим - о Сталине и о том, о чем любили поговорить люди тридцатых и сороковых годов, - знает ли он о всех преступлениях режима репрессий? Естественно, что эту часть разговора я записывал в очень сокращенном и зашифрованном виде. После небольшой паузы Б.Л. говорит: - Если он не знает, то это тоже преступление, и для государственного деятеля, может быть, самое большое. Далее Б.Л. говорит о Сталине, называет его "гигантом дохристианской эры человечества". Я переспрашиваю: может быть, "послехристианской эры?" Но он настаивает на своей формулировке и длинно мотивирует ее. Но я этого не записал. ( А. Гладков . Встречи с Пастернаком. Стр. 113.) Со своими иллюзиями по поводу того, что Сталин будто бы может не знать о преступлениях созданного им режима, Борис Леонидович, как мы знаем, вскоре расстался. А вот мысль о Сталине как "гиганте дохристианской эры", как видно, его не покидала. Во всяком случае, какими бы ни были те его длинные объяснения, которые Гладков не записал, одно несомненно: мысль Фадеева об особом гуманизме Сталина, не имеющем ничего общего с христианскими ценностями, отвечала и каким-то его собственным мыслям. Труднее, - как будто бы даже невозможно, - соотнести с его собственными мыслями ту фразу из его письма, которая вызвала у меня прямую ассоциацию с расхожей репликой тех незабываемых лет: "Лес рубят - щепки летят!" Однако и эта мысль была ему не чужой. Во всяком случае, однажды он выразил ее с редко свойственной ему прямотою и внятностью. 28 октября 1935 года покончил с собой молодой комсомольский поэт Николай Дементьев . (Тот самый, с которым объяснялся в известных своих стихах Эдуард Багрицкий: 2 "Коля, не волнуйтесь, дайте мне") Б.Л. откликнулся на это событие стихами. Они назывались - "Безвременно умершему": Немые индивиды, И небо, как в степи, Не кайся, не завидуй, - Покойся с миром, спи. Как прусской пушке Берте Не по зубам Париж, Ты не узнаешь смерти, Хоть через час сгоришь. Эпохи революций Возобновляют жизнь Народа, где стрясутся, В громах других отчизн. Страницы века громче Отдельных правд и кривд. Мы этой книги кормчей Живой курсивный шрифт. Затем-то мы и тянем, Что до скончанья дней Идем вторым изданьем, Душой и телом в ней. Но тут нас не оставят. Лет через пятьдесят, Как ветка пустит наветвь, Найдут и воскресят. Побег не обезлиствел, Зарубка зарастет. Так вот - в самоубийстве ль Спасенье и исход? Стихотворение не без обычной пастернаковской мути, конечно. Казалось бы, при чем тут Париж и знаменитая немецкая пушка "Длинная Берта"? Где имение? и где наводнение? Но и эта причудливая ассоциация разгадывается сравнительно легко. Гром, грянувший в Париже в 1789-м, отозвался "в громах других отчизн", то есть у нас. И, как и там, у нас тоже все жертвы, все тяготы, все кровавые ужасы и несправедливости будут оправданы - лет через пятьдесят, когда "зарубка зарастет" и "ветка пустит наветвь". Ну, а общий смысл стихотворения и вовсе ясен как стеклышко. "Страницы века громче отдельных правд и кривд". И потому - что бы там ни случилось в жизни Николая Дементьева, какой бы "кривдой" не был он ужален в самое сердце, - кончать с собой ему не надо было. Самоубийство - не спасенье и не исход. И тот факт, что молодой комсомольский поэт пренебрег этой истиной, говорит лишь о том, что за бестолочью ранивших его душу "отдельных правд и кривд" он не сумел разглядеть "бронзовый профиль истории". (С этой формулой мы тоже еще встретимся на страницах этой книги.) Смысл стихотворения оказывается даже более ясным, чем смысл многих других тогдашних стихов Пастернака. И конечно, не "молодого стрелка" утешал в этом стихотворении Борис Леонидович, а себя. Не ему, а себе старался внушить, что "мы той книги кормчей живой курсивный шрифт". Вот это давнее его самовнушение и откликнулось теперь в его письме Фадееву. Ну, а что касается его восклицания - "Все мы юношами вспыхивали при виде безнаказанно торжествовавшей низости, втаптывания в грязь человека человеком, поругания женской чести" - тут в его искренности и вовсе не может быть никаких сомнений. Этим он жил всю жизнь. Это стало наиважнейшим мотивом его большого романа и самых пронзительных, прощальных его стихов:
Прощайте, годы безвременщины! Простимся, бездне унижений Бросающая вызов женщина! Я - поле твоего сраженья. Итак, все мысли, выплеснувшиеся в том его письме Фадееву, - это были ЕГО мысли. Старые, новые, в разное время по-разному его волновавшие, но никем ему не навязанные, его собственные. И его собственным, тоже никем ему не навязанным было владевшее им тогда ощущение величия уходящей эпохи. Это ощущение не оставляло его и позже. И однажды выплеснулось по поводу и в форме, не оставляющих сомнения в подлинности этого его чувства. ИЗ ПИСЬМА ПАСТЕРНАКА Д.А. ПОЛИКАРПОВУ 16 января 1959 года "...страшный и жестокий Сталин не считал ниже своего достоинства исполнять мои просьбы о заключенных и по своему почину вызывать меня по этому поводу к телефону. Государь и великие князья выражали письмами благодарность моему отцу по разным негосударственным поводам. Но, разумеется, куда же им всем против нынешней возвышенности и блеска. Повторяю, писать могу только Вам, потому что полон уважения только к Вам и выше оно не распространяется. Никому, кроме Вас, я писать не буду, ничего другого предпринимать не стану. (Борис Пастернак. Полн. собр. соч. Том 10. Стр. 415.) Ссылки:
|