|
|||
|
Рабичев Л.Н.: В Москву через Киев
В Яссах формируются отдельно солдатские, отдельно офицерские составы для возвращающихся на Родину воинов-победителей. Узнаю, что наш поезд проедет через Киев , а в Киеве у меня родная тетя Вера с мужем, двоюродным братом Мишей и двоюродной сестрой Раей. Старший их брат, Юра, которого я любил, которого до войны водил по всем московским музеям и посвящал во все секреты моей жизни, трагически погиб в конце войны. Будучи в разведке, попал он в руки карательного отряда СС, его фашисты мучили, вырезали на лбу пятиконечную звезду и убили, а наши отбили, но опоздали на полчаса. По дороге в Москву, я решил на несколько дней остановиться в Киеве. Пока, уже на территории СССР формировался наш новый железнодорожный состав, я сбегал на почту и дал тете Вере телеграмму. Приехали мы в Киев утром, но только к вечеру добрался я до ее квартиры на Крещатике. Дело в том, что в Яссах, спрыгивая с крыши вагона, помогая соседям спускать вещи и, принимая свои чемоданы, я, не знаю каким образом, потерял одну звездочку с правого моего лейтенантского погона, а на звездочки в армии тогда был жуткий дефицит. У многих офицеров уже давно не было заводских штампованных звездочек, вырезали из использованных консервных банок и пришивали нитками. Утром я уже почти добрался до дома, уже шел по Крещатику, но был июль, жара, а у меня два чемодана и вещмешок. Я вспотел, расстегнул воротник гимнастерки, а прежде бывший белоснежным подворотничок за десять дней жары, пыли и пота, превратился почти в черный. И вот издержки войны. Навстречу мне шел, возглавляемый майором, патруль городской комендатуры, целью которого было вылавливать возвращающихся из оккупированных Германии, Австрии, Венгрии, Румынии, не по уставу застегнутых или не отдающих друг другу чести офицеров и солдат. В руках у меня были чемоданы, и я не отдал чести, воротник был расстегнут, фуражка сдвинута на затылок и, хотя, все документы у меня были в полном порядке, а на груди было два боевых ордена, меня, как и несколько сотен моих попутчиков, арестовали, заставили снять ремень и портупею, протопать с чемоданами в комендатуру и восемь часов подметать улицы Киева. Таким образом, героизм и патриотизм превосходно сочетался с ханжеством и демагогией. Но все это отступило назад, когда я переступил порог квартиры дорогих мне людей, которых я не видел четыре с половиной года. Тетя Вера плакала, муж ее дядя Арон целовал меня, и на глазах у него тоже были слезы, семнадцатилетняя Райка повисла на шее, Миша тряс мои руки. Пишу подряд, перескакиваю через десятки лет, пропускаю важное, но ведь я знаю, что делаю, не хватит у меня жизни для последовательного отсчета и описания, между тем потребность реализации полностью захватила меня. Важное - не важное - отберу потом, а пока, как в голову приходит, как рука напишет. Не что за чем, а что-то совсем другое. Мы сидим за праздничным столом с невероятным количеством вкусной еды, пьем вино, я рассказываю. Справа от меня сидит пожилой незнакомый мне человек, Друг моей тети. Неожиданно он задает мне вопрос: - куда я собираюсь поступить учиться? Я, не раздумывая ни секунды, отвечаю: - В литературный институт. Два года назад в журнале "Смена" *4 за 1944 год напечатано у меня было три стихотворения, какие-то начатые, но не законченные стихи у меня в чемодане. А он говорит: - А не хотите ли Вы перевести на русский язык два или три моих стихотворения? Я изумлен и польщен, совершенно не понимаю, кто передо мной, отвечаю, что никогда не пробовал и ни одного языка, кроме русского, не знаю. А он говорит, что сейчас напишет и стихи, и русский подстрочник к ним, и не хочу ли я попробовать перевести? - Хочу, очень хочу, - говорю я, - а сам спрашиваю шепотом у тети Веры: - Кто это? - Леня, - говорит она, - это очень известный еврейский поэт, член антифашистского комитета , стихи которого переведены чуть ли не на двадцать языков - Давид Гофштейн . Он вынимает блокнот. Два стихотворенья на еврейском языке. Ни одного слова еврейского я не знаю, но в руках подстрочники плюс состояние счастья, выполненного долга, и еще это советское: - "Кто хочет, тот добьется!" - так просто открывающийся путь в литературу. Я сажусь за письменный стол и до утра подстрочники эти превращаю в стихи, днем работаю над вариантами. Вечером приходит Давид Гофштейн, читает, и - неожиданный восторг, говорит, что никто еще так глубоко, так адекватно не переводил его, что сбывается его мечта. Я обалдеваю от счастья, а он пишет два письма, одно в издательство "Советский писатель" , а другое главному редактору отдела дружбы народов издательства "Художественная литература" с просьбой передать рукописи двух его книг включенных в план и находящихся в соответствующих редакциях для перевода мне. Мне одному. Через месяц я в Москве, поступаю на художественное отделение Полиграфического института , отношу в издательства письма Давида Гофштейна, получаю его рукописи и подстрочники и начинаю переводить. По ходу работы возникают вопросы, обмениваюсь письмами, по почте высылаю ему найденную мной в полуразрушенном немецком замке на берегу Рейна гравюру семнадцатого века - карту Иерусалима с несколькими сценами из Ветхого завета. Идет время. В конце 1947 года, в литературной студии МГУ я читаю два последних перевода Владимиру Луговскому . В 1948 году Давида Гофштейна вместе со всеми членами Еврейского антифашистского комитета арестовывают и приговаривают к расстрелу... Папа в совершенном ужасе. Наверняка, в руки гэбистов попала моя с ним переписка, да еще карта Иерусалима. Никто из издательств мне не звонит. Все начатые переводы я уничтожаю, из литературной студии при филфаке МГУ меня, ввиду того, что я не являюсь студентом МГУ, исключают. Зато у меня успехи в институте, все более и более увлекаюсь я композиционным рисованием с натуры. Стихов больше, практически, не пишу. К живописи и поэзии вернусь через тридцать лет. Почему? Не знаю. Потребность выражать себя в стихах была у меня в шестнадцать лет, в двадцать три года и вновь и уже навсегда возникла после шестидесяти лет. / Трясущиеся губы, сердце бьется. / Заноют зубы. Что такое страх? / Мне выразить его не удается. / Какой-то неожиданный размах? / Бежит сержант Баранов, бомба рвется, / и нет его. На дереве - карман. / Я говорил: - Лежи! А он был пьян. / А я уставы нарушать боялся. / Боялся женщин. Страх меня терзал. / Сержант был пьян, а я не рассказал. / Боялся юнкерсов пикирующих, мин. / Начальник от приказа отказался. / Любимая! Прости меня, прости! / Не мог, не мог, не мог я подвести / любого из доверившихся мне / с походкой неуклюжей, с грубым слогом. / Я понимал, что это ложь вдвойне, / и это чувство долга перед Богом, / и страх меня терзал, и я терзался. / Медаль. Потом начальник на коне / меня позвал, и я не отказался. / Не то коньяк, не то одеколон". / Ссылки:
|