|
|||
|
Меня заподозрили в сумасшествии
Началось дело с того, что до моего слуха стали долетать замечания Мaman вроде следующего: "Ну вот, возится с братцем своим и сама такою же станет". Наконец, однажды вечером подали ужинать, я увлеклась чтением книги Фридриха Великого вместе с Полем, и невольно мы явились позднее, забыв насколько аккуратна Мaman во всех своих домашних, раз и навсегда заведенных обиходах. Столовая наша помещалась у нас в моей комнате, отделяясь легкою перегородкою от моей спальни, а с другой стороны прилегала к комнате Папы, который никогда не ужинал. Жили тогда мы уже в нашем новом доме, приобретенном отцом в Офицерской Слободе после продажи старого пожарного места. У старшего брата было уже двое маленьких сыновей, и все они помещались у нас же в мезонине. Они также запаздывали к ужину, хотя вызывали этим неудовольствие Маmаn, но всегда более снисходительное, во-первых, потому, что их признавали занятыми службою и детьми, во-вторых, сами они всегда были безответны. Когда же Маmаn налетела на меня за опоздание к ужину, то Поль вдруг вздумал вступиться. Пошли слово за слово, Поль неосторожно заметил разницу между матерью и мачехой, Маmаn это взорвало еще больше, она стала говорить про нашу покойную маму, говоря, что она была слабая, больная, что ей грешно было выходить замуж и т.п. Тут и я не вытерпела, защищая память матери и вторя брату, говорившему в ту минуту дельно, хотя резко. Я не заметила, что впервые сильно возвысила голос в доме, как бы заявляя смелый протест тому, против чего давно возмущалась молча. Трудно было Маmаn говорить против двух, да еще с непривычки, она дошла до слез и только сказала: "Ну где уж мне дуре спорить с Вами умниками". Конечно, этого было уже слишком достаточно, чтобы заставить меня опомниться и смириться, иногда даже перед несправедливостью человека старого. Но на этот раз не суждено было ограничиться легкою перепалкою, а, напротив, дело обратилось в семейную драму, старший брат с женою пришли в это время сверху, а грозный отец, слышавший все, был тут еще раньше их... Никогда не забуду я тогдашнего его вида.., то была воплощенная гроза в полном смысле этого слова. Он точно вырос в своем строгом величии, глаза его так и метали молнии, руки невольно сжимались в кулаки, а из уст прогремело только одно слово "мерзавец", когда он подошел к Полю, а потом, уже задыхаясь от гнева, отец пояснил: "ты погубил себя, позоришь нашу фамилию, а теперь еще сбиваешь с толку единую сестру!"... Но я была уже подле брата, и, прошептав "неправда", с рыданьем увлекла его в свою комнату, чтоб не дать разгореться ссоре. Там я упала на колени, хотела молиться, увы, лишь слова "Боже мой!", "Боже мой!" с рыданиями вырвались из наболевшей души. Скоро брат Алеша, всегдашний миротворец, увлек нас с Полем обратно, и я уже не помню каким образом мы все четверо стояли перед отцом на коленях, в ту минуту, когда он, успокаивая и уводя жену, говорил ей, что уничтожит завещание и, бросив всех, завтра же сделает распоряжения о выезде с нею в Петербург навсегда. Прощения, стоя на коленях, мы не вымолили, и я помню только, что вырвалась от Алеши и, не зная куда от него деваться, бросилась в сени, чтобы освежиться, но очутилась в кухне, и тут только, увидя пять-шесть разинутых любопытных ртов с мнимым льстивым участием, постигла, какая орава дураков была за дверями свидетелями всей нашей драмы, которая, конечно, завтра же на зоричке не замедлит сообщить ее всем знакомым кумушкам с тысячею прикрас... Сердитое бессилье еще более охватило меня, я не знала, что сказать им, чем сгладить происшедшее и, пробормотав что-то совсем непонятное для них в свое оправдание, очутилась снова во власти Алеши, который увлек нас вместе с Полем наверх читать акафисты.... Едва к 2-3-м часам ночи я перевела несколько свободнее дух в своей комнате, когда все, наконец, оставили меня в покое. Утром, проснувшись после тревожного сна, я была окончательно раздавлена следующими мерами: мимо моей перегородки ходили все на цыпочках, Поль был куда-то удален, шепотом раздавали приказания, чтоб не раздражали меня, выражали самые ужасные опасения, и всю надежду возлагали на рвотное, которое готовились закатить мне. Сашенька, моя подруга, выражала громко свой страх оставить ее со мной в одной комнате. Вспоминать это теперь тяжело, прочитать сочувствующим мне лицам может быть будет грустно, но пережить впечатление от этих слов среди полного одиночества, полной беспомощности и той нежности и чуткости сердца, которые были мне присущи, более чем ужасно. (Пересказать то, что чувствует здоровый человек, когда его считают больным и умственно расстроенным, - немыслимо). Это такой ад, хуже которого быть не может, отделаться от него единичными силами, если это будет продолжаться долго, невозможно, и существует лишь один исход - либо человек под этим гнетом действительно сойдет с ума, подобно Мазуриной, дело которой описывается теперь в газетах, либо этот человек лишит себя жизни. И я решилась тогда, что, как ни грустно, как ни слабохарактерно в моих глазах самоубийство, но я прибегну к нему как к законной развязке после самой усиленной борьбы, лишь бы только не стать в положение меньшего брата, и не дойти до слабохарактерного фанатизма старшего. Сказано - сделано. Я встала и вышла на борьбу..., но кто, не испытав, в состоянии себе представить, что чувствует человек, у которого все мысли сузились до одной: "Меня считают сумасшедшей". Каждое слово, произносимое тихо, возбуждает любопытство, каждое слово, обращенное ко мне, вызывает подозрение, что оно сказано либо для испытания смысла моего ответа, либо из снисходительности. Даже угодливость окружающих раздражает, и чувствуешь себя совсем раздавленным, невольно боишься всех, потупляешься, но моментально сознав, что и это не годится, как-то естественно напускаешь на себя бодрость и бойкость, подавленный всеми этими обстоятельствами, подавленный этими мрачными мыслями и наблюдениями. Даже ответишь иногда действительно невпопад, просто обмолвишься, как и все грешные, и, Боже, сколько мук приносит тогда эта обмолвка, ведь знаешь какое значение придали ей и бежишь от человека слышавшего ее, а потом и от всех, подозревая, что уж все знают эту обмолвку, всем передан этот казус. Боже, что это за ад! Минуты одиночества, либо ночной тишины сперва немного приносят облегчения, но нет исхода, и потому они не могут быть продолжительны. Сон бежит от глаз, молится нет сил, мыслям даешь простор, ищешь соломинку, за которую бы ухватится, но не находя ее, начинаешь рыдать напролет всю ночь и под утро бьешь бедной головушкой об стену среди безысходного отчаяния. Так тянулась неделя, другая. Я совсем истощилась, говорила даже с Сашенькой, выражая ей ту мысль, что живя со мной в одной среде, она должна понимать, как тяжело здесь жить. "Нет у меня мамы", - пояснила я свое горе, и первый раз чуть не заплакала при других. Но увы, Сашенька, по своему характеру не могла меня ободрить. Напротив, мне показалось, что она передала мой разговор нашей экономке Агаше, крутившей всем домом, и я еще глубже старалась уйти от их ненавистных наблюдений в свою раковинку. Но там было уже слишком тесно, исхода не предвиделось, душа разрывалась на части, и от первой преследовавшей мысли я перешла к другой, не менее мучительной: "Нет сил побороть, надо кончить". Но, как? И вот с утра и до вечера, а в особенности ночью, я вся отдалась придумыванию средства лишить себя жизни. Остановишься, бывало, на каком- либо способе, и начинаешь представлять себе весь процесс насильственной смерти, впечатления, которое она произведет в окружающих. Станет, мало помалу, жалко Папу и досадно на то, что для всех остальных этот финал безысходных мучений пройдет бесследно, скажут ведь только одно: "Ну что ж, она не в своем уме это сделала" и успокоятся. Пока такие мысли преобладали над страданиями, я оттягивала свою решимость покончить, но, наконец, наступил такой невыносимо тяжелый день после столь продолжительного истощения нравственных и физических сил, что я не вытерпела и, выждав минутку, когда никого не было дома кроме Папы, распустила спички и, вся в слезах, поднесла рюмку к губам, проговорив с отчаяньем: "Господи, Господи прости...."
Вдруг совершенно неожиданно я увидала на пороге своей комнаты некто Елену Людвиговну Матон , которая, войдя без звонка, спрашивала дома ли моя... (неразборчиво), это была одна из ее знакомых. Моментально спрятала я рюмку под платок и, стараясь скрыть заплаканное лицо, прошла в темные сени, ведущие наверх к брату, чтобы проводить гостью, Оставив ее там, я возвратилась в свою комнату и принялась плакать уже иными слезами, облегчающими страдание. Мне казалось, что Господь послал М. Матон, она была личность очень религиозная, я мало ее знала, но привыкла видеть ее всегда усердно молящуюся в церкви. Поэтому-то появление такого человека и стало для меня знаменательным, оно вернуло надежду на Бога, который не допустил совершения отчаянного поступка. (Вот как важна привычка посещать церковь , ее прививайте детям!) Тут блеснула благая мысль: "Я ведь дала обещание за Поля, а разве я могла бы помочь ему, не поняв его вполне. Так верно же Господь посылает мне это испытание, чтоб я хорошо могла постигнуть весь ужас его положения, да, кроме того, и положения всех подобных несчастных, а ведь это счастье постигать душевнобольных не могут даже знаменитые психиатры. Да будет же воля Господня!" И вот явилась сперва возможность молиться, а потом не протестовать против рвотного. Что ж, думаю, не умру я от него, а, по крайней мере, после приема окружающие, поверя в силу лекарства, будут считать меня выздоровевшею, и то хорошо. Между тем 4-х летний племянник мой Володя выпросил прощение у строгого дедушки для тети Юли, а мне уж только оставалось попросить его к себе в комнату и утешить согласием принять рвотное. Причем, я еще выговорила себе в награду лошадок, чтоб покатали, намекнув, кстати, что месяцами никто не заботится, гуляли ли барышни хоть раз... Кроме того, я позвала к себе Алешу, рассказала ему о данном обещании, надеясь, что он более других поймет после этого мои ретивые отношения к Полю, и попросила Алешу пойти в церковь и спросить от моего имени самый старый образ для поновления. Алеша отнесся тут действительно хорошо, но каков был мой восторг, когда через час он принес мне большой образ "Покрова Божьей Матери". С этой минуты мне стало еще легче, я верила что Царица небесная покроет меня своим покровом и подкрепит во всяком горе. Чтоб иметь средства поновить образ я усердно принялась переписывать бумаги для Алеши вместо писаря, и он платил мне за копии вводных листов по 20 копеек. Рвотное было принято, все успокоились, и все вошло в прежнюю колею, но подвергалась я душевным пыткам при встрече со всеми знакомыми и должна была соглашаться будто была нездорова. Лишь к Пасхе успокоилась я, удостоверяя всех в своих умственных способностях, то интересной беседою в обществе, то неожиданной остротой, по крайней мере, свою-то подозрительность к неискренности отношений других я угомонила таким путем. Наступила весна, и вдруг Maman вздумала прокатиться в Питер посмотреть на свой домик и полюбоваться родиною. Родные мои, т.е. Тетя- Мама и Дядя Платон Алексеевич стали просить, чтоб она привезла к ним уже большую племянницу. Какого же было мое удивление, когда Папа согласился отпустить меня! Каждый знавший мою затворническую жизнь радовался за меня и воображал, что я на седьмом небе от предстоящего путешествия в столицу. В иное время оно и было бы так, но после всех предыдущих событий я вспомнила, что и петербургские родные не остались в неведении о моей мнимой болезни, а следовательно, прибыв туда, я снова подвергнусь пытке наблюдений, и собственная подозрительность к общественному мнению замучает меня. Натурально, что я с радостью предпочла бы остаться дома, но отказ от поездки в столицу был бы дик в глазах других, кроме того, мне хотелось видеть мою несравненную Тетю-Маму , да и дорожку в Питер узнать было не лишнее, хотя люди столицы вообще пугали меня, потому что я воображала себя перед ними ничтожной провинциальной недоучкою. Ссылки:
|