|
|||
|
Вайнштейн Г.М. детство в еврейском местечке, дедушка
Я родился 15 апреля 1862 года по старому стилю в городе Староконстантинове бывшей Волынской губернии Юго-Западного края , в прежней черте еврейской оседлости , в семье еврея Шмил-Мордхе Вайнштейна , отец которого, Ицхок Вайнштейн , происходил из торговой среды местечка Корец , кажется, того же Староконстантиновского уезда. В настоящее время местечко Корец находится в пределах Польши. Не знаю, как и чем торговал мой дед Ицхок Вайнштейн в Корице; не слышал никогда в семье отца разговоров о том, почему дед переселился в Староконстантинов, где он оказался владельцем мануфактурной лавочки на базаре и "заезжего дома" (номера для приезжающих) на Маджибожской улице. Смутно припоминаю деда Ицхока сидящим в кресле. На голове типичная еврейская ермолка, в руках едва дымится длинный чубук. Длинные типичные пейсы спускались завитками почти до усов; белая как лунь борода, аккуратно причесанная, закрывала грудь, шею. Худой, болезненный дедушка, надо полагать, уже не работал, ограничиваясь сидением в кресле, сосанием чубука-трубки. Хозяйством и всем домом заправляла бабушка Хайя-Кейла - худая, суетливая старуха, успевавшая справиться с хозяйством, лавкой, заезжим домом, обмыть, одеть, обуть своего старика, приласкать внучат. По сие время помню ее печенье: вкусные миндальные крендельки, которыми она угощала внучат, обычно в субботу. Меня, как младшего, она ласкала больше других. Все знали лишь ее - "паню Вайнштейнову", как ее величали польские паны, приезжавшие из своих деревень в город и пользовавшиеся заезжим домом бабушки, чтобы отдохнуть, накормить и почистить лошадей. Когда она скончалась - не знаю. Дедушка Ицхок скончался 102 лет от роду, приблизительно в 1867 году, когда мне было около пяти-шести лет. Дом, лавку и все имущество деда Ицхока и бабушки Хайи-Кейлы унаследовали четыре сына (мой отец старший) и две дочери. Дом взял мой отец, лавку - брат отца Иосиф . Остальные наследники по обоюдному согласию получили свои доли наличными деньгами. По рассказам моих старших братьев, деда нашего считали в городке "атеистом". Ставлю слово "атеист" в кавычки, так как, глядя теперь на фотографическую карточку этого "вольнодумца", родившегося в XVIII веке и росшего в районе старого еврейского гетто прежней Польши, в той среде, мне не ясно, непонятно, как он мог, даже формально, не выполнять некоторых обрядов еврейской веры. А это фактически было именно так, как передавали мои старшие братья Иосиф и Лазарь , очевидцы поступков деда. Так, например, дед не только открыто поднимал на смех, вышучивал, будучи в 100-летнем возрасте, самозванных еврейских рабби, но - о ужас! - даже курил в субботу, что среди местечкового еврейства того времени считалось необычайно тяжким грехом, преступлением. Мало того, на смертном одре, за несколько минут до своей кончины, этот 102-летний старец, будучи в здравом уме и твердой памяти, - а это, как на грех, было в субботу, - попросил дать ему "последнюю трубочку". Мой старший брат Лазарь, находившийся тогда на дежурстве у одра больного деда, исполнил его желание. Дедушка Ицхок, рассказывал брат Лазарь, с наслаждением пососал чубук и тихо скончался. Таким образом, надо как будто считать установленным, что "атеизм", точнее отказ от религиозных обрядов, обычаев веры, начал тлеть в нашей семье очень давно. Да, очень давно, еще в крови моего деда Ицхока, родившегося в царствование Екатерины II приблизительно в 1765 году, т.е. до Великой французской революции, задолго до знаменательной западноевропейской "эпохи бури и натиска". Фотографии бабушки Хайи-Кейлы не осталось. И никогда не было. Почему? Еще в детстве я слышал не раз такие объяснения. Глубоко и искренно веровавшая (за себя и деда, очевидно), эта еврейка опасалась, чтобы после смерти потомки не превратили ее фотографический снимок в святыню или нечто подобное для поклонения. "Не глядели бы на меня, - как она не раз говорила, - как на Матерь Божью". Необходимо пояснить, что "божественность" происхождения Христа от Девы Марии находилась у евреев под большим сомнением, чтобы не сказать более. Евреи свято чтили заповедь библейскую: "Не сотвори себе кумира и не поклоняйся ему". Иными словами, бабушка Хайя-Кейла не хотела, чтобы ее потомки не глядели когда-либо на ее фотографию, как на презренную евреями икону. Таковы были мои предки по линии отца. О предках матери знаю весьма мало. Моя мать, урожденная Лысая , росла у своих родителей в местечке Острополь, кажется, бывшей Подольской губ . Чем они занимались - не знаю. Об этом как-то при мне не было речи, а, может быть, я и забыл. По первому браку моя мама, как она рассказывала, была замужем за каким-то "святошей", занимавшимся исключительно изучением талмуда. О своем первом супруге мама вспоминала с омерзением, как о ханже. После рождения первого ребенка она с ним развелась и вышла замуж за моего отца, незадолго до этого овдовевшего после смерти первой жены. У отца было шестеро детей от первого брака, да мама привела свою дочку Эстер-Рухел от первого брака . Образовалась большая семья с малыми средствами для существования даже в масштабе мизерного городишка в черте еврейской оседлости. Как видите, дети мои, предки вашего отца не были голубоглазыми арийцами. Правда, не по мартовским котам и не по гусиному крику, как говорили в старину, познается Капитолий. А все же это надо знать не только для того, чтобы суметь понять ненависть евреев к "гоям" (христианам), поклоняющимся "малцеру" (байструку, незаконнорожденному), и столь же звериную ненависть христиан к "жидам пархатым", "христопродавцам", но и чтобы вы, дети мои, могли проникнуться должным уважением и преданностью к светлой памяти незабвенной мамочки вашей, сумевшей много лет назад в обстановке Сергеевки отрешиться от всех предрассудков, чтобы стать моей женой и вашей матерью. Итак, продолжаю прерванные воспоминания о былом. Мои родители занимали маленький домик, состоявший из трех комнатушек, недостаточных для столь обширной семьи с взрослыми дочерьми и сыновьями от первого брака. Если к этому присовокупить, что мама моя рожала почти каждый год, то будет ясно, насколько наша семья была стеснена в плане жилплощади и почему отец стремился купить у своих братьев дедовский наследственный дом. Мама рожала совершенно здоровых ребят, сама всех кормила грудью, однако дети почему-то повально умирали в возрасте около года. Были слухи, будто мама "присыпала" детей, т.е. несознательно во сне наваливалась на ребенка ночью во время кормления грудью и младенец задыхался. Эти слухи очень обижали маму, она их называла вздорными, не заслуживающими внимания. Все же необходимо отметить, что моя мама, будучи три раза замужем, рожала 24 раза, но выжили лишь четверо, а остальные, повторяю, умирали в возрасте до года. От этого второго брака родителей я был старшим ребенком в семье. Меня баловали как первого уцелевшего и выжившего после умерших моих сестер и братьев. Наше семейное предание гласит, что по настоянию матери я был назван при ритуале обрезания именем какого-то чрезвычайного праведника. Действительно, имя Герш (в переводе - олень) встречается реже Авраама, Исаака, Якова и других библейских имен. Почему Герш пользовался таким почетом - не знаю. Моих же стараний в том, чтобы не только поддержать, увеличить столь высокую репутацию, не было ни капли. Я рос и остался неверующим. Для спасения меня от гибели глубоко веровавшая мама не ограничилась тем, что назвала меня таким именем. Требовалось еще уберечь меня от дурного глаза . Для сего по чьему-то совету мама прибегла к еще двум средствам: приспособили правое ухо для ношения серьги и, чтобы окончательно, бесповоротно уберечь меня от наваждения бесов, от них скрыли мое настоящее, святое имя и назвали в домашнем обиходе ласкательной кличкой Бузя , Бузинька. По существу, это ласкательная кличка любимого ребенка, а по значению - ловкий маневр, чтобы обмануть нечистую силу, беса. Мол, будешь искать для своей пакости Герша, так накася, выкуси: у нас такого нет, а есть Бузя, Бузинька. Сконфуженный бес и уйдет тогда несолоно хлебавши.
Так и случилось: я не только не погиб в младенчестве, а дожил до глубокой старости. Так удалось околпачить, выражаясь грубо, нечистую силу. Прекрасно помню себя в возрасте трех-четырех лет от роду. Отец, мать, братья, сестры - все меня ласкали, баловали. Няни не было. Я уже упомянул, что у нас в доме жила дочь моей матери от первого брака, Эстер-Рухел. На ней, на Эстер-Рухел , моей, как это называлось, единоутробной сестре, лежала главная забота обо мне, так как лишь ей мама доверяла целиком и полностью. Она меня умывала, купала, причесывала, укладывала спать, одевала, рассказывала первые сказки. Если говорить о нежной детской любви к кому-либо, кроме родителей, то я должен и обязан назвать прежде всего Эстер-Рухел, которую по сие время вспоминаю с умилением. Забегая вперед, не могу не вспомнить два дальнейших эпизода. После смерти моей мамы в 1885 году меня вызвали в Староконстантинов, где объявили словесную, личную волю покойной: чтобы мы поделили между собой добровольно, по обоюдному согласию ее имущество. Эстер-Рухел уже была замужем, имела детей, я работал на железной дороге и был сравнительно обеспечен. Я решил хоть в некоторой степени отметить мою признательность и отказался от своей доли наследства в пользу ее детей. Другой случай, мелкий, но более характерный, имел место много лет спустя, когда у меня были свои дети-подростки. Эстер-Рухел и ее старший сын обратились ко мне с пространной просьбой после весьма длительного, случайного перерыва письменных сношений между нами. Не было возможности полностью исполнить их просьбу, о чем я совершенно откровенно сообщил, посылая ей свою фотографическую карточку с надписью: "Ей Богу - Бузя". Эта надпись так тронула мою сестру, что, как сообщил мне ее сын, она "не расставалась с этой карточкой, обливала слезами восторженной радости снимок того, кого она любила больше своих детей". Возвращаюсь к последовательному изложению. Каковы были материальные средства отца? Надо полагать, весьма ограниченные для столь большой семьи, как наша. Братья учились вне дома: Иосиф в Житомире, Лазарь в Ровенской гимназии. Почти ежегодные роды матери и беспрестанные похороны новорожденных - все это было сопряжено со значительными расходами. Отец по своей природе был расчетлив и чрезвычайно заботлив о черном дне. Не ручаюсь за точность, но если память мне не изменяет, отец давал матери на базарные расходы полтора рубля в неделю. Конечно, в конце шестидесятых годов все было дешево в нашем глухом городишке с населением в 10-12 тысяч человек, но прокормить такую семью на полтора рубля в неделю кажется теперь чем-то диким, неправдоподобным. А между тем приблизительно так. Позволю себе некоторое сопоставление. Мне было 28 лет, когда у меня в семье праздновался первый год рождения моей старшей дочери, Лели . Это было в 1891 году. За первые туфельки для Лели, на кожаной подошве, в Курске уплачено было 20 копеек. Теперь такие туфельки для годовалого ребенка стоят около 9 рублей. Как говорили, "скупость - не глупость" - чрезмерная бережливость отца пригодилась и мне. Припоминаю такой случай. Мне было около пяти-шести лет от роду. Кто-то подарил мне необычайно больших размеров апельсин. Надо было поделить его поровну между всеми членами нашей семьи. Притом это надо было сделать не в каждодневной, так сказать, обстановке, а в праздничный день. Время шло, и когда, наконец, спохватились делить апельсин, он оказалея испорченным, и его пришлось выкинуть. Многие мои близкие считают этот эпизод "варварским". Я же думаю, что случай с апельсином имел известное воспитательное значение, тренировал волю - надо было ограничить свое стремление съесть вкусное сейчас, немедленно, сегодня. Мама моя - разумная, образцовая хозяйка, работавшая по целым дням не покладая рук, чистюха, обшивавшая с помощью своих взрослых падчериц всю семью, - как ни странно, не могла равнодушно глядеть на огонь в печи, в костре. При виде зарева пожара мама падала в обморок, и эту боязнь огня передала мне: я боюсь горящей лампы, примуса, не говоря уже о жаре в печке. Мне всегда во всем мерещится пожар и его последствия. С малых лет я на ночь аккуратно складываю в определенном порядке платье, белье, ставлю в определенном месте и порядке обувь, вешаю пальто, шубу, шапку на определенную вешалку, всегда в одном месте, чтобы в случае возникновения пожара я мог полностью одеться в темноте с наименьшей затратой времени. И я так к этому привык, что почти никогда ничего не ищу: всякая мелочь, даже булавка или иголка, должна иметь свое место - даже помимо пожарных соображений. Так меня родители воспитывали, за что, конечно, не могу не быть чрезвычайно признателен. Этот жизненный строй мне не раз пригодился, и по этому поводу я бесконечно вспоминаю маму и папу с умилением. Возникает невольно вопрос: откуда эта пунктуальность или немецкая, как говорят, аккуратность в той еврейской среде, в которой я рос? Мне кажется, ответить надо так: отчужденность от культуры, бесправность, объект для чиновной эксплуатации (взятки, поборы, безнаказанные притеснения) выработали в еврействе не только отрицательные качества: хитрость, изворотливость - как реальные средства для самозащиты, но в некоторых слоях еврейства, в либеральную эпоху шестидесятых годов XIX века, когда я рос, стали появляться уже не только культурные, грамотные люди - врачи, адвокаты, но и начала зарождаться еврейская интеллигенция , выделявшаяся среди мракобесов и религиозных фанатиков правдивостью слова, честностью, аккуратностью и чрезмерной бережливостью к каждой своей копейке, заработанной тяжким трудом. Если чрезмерную бережливость можно отнести к отрицательным качествам, то во всяком случае оно не было во вред окружающим, а лишь себе. К таким людям принадлежали мои родители, так они меня воспитывали, и таким я остался на всю жизнь. Припоминаю такой детский эпизод. Напившись горячего чаю, я незаметно удрал на каток. Вечером появилась температура, ночью бред, а к утру больно стало глотать, пропал голос. Естественный переполох в доме: Бузя болен, Бузе хуже, с Бузей неладно. Имя Бузя склоняли во всех падежах со страхом и трепетом. Необходимо заметить, что незадолго до этого погиб один из моих младших братьев, по кличке Буня . Я его поныне прекрасно помню. Здоровый, толстомордый, жизнерадостный мальчишка в возрасте около года с небольшим проболел несколько дней и скончался неожиданно. Эта потеря была так свежа в памяти всех. Приятель моего отца, старичок - доктор Ярошевский, стал навещать меня каждодневно по два-три раза. Ярошевский объяснил моим родителям и причину заболевания: нет, мол, должного присмотра за сорванцом Бузинькой. Ничего удивительного, что заболел. Подумать только: напился горячего чая, кое-как накинул тулупчик и в таком виде больше часа на катке орал, дрался, катался, валялся на льду и т.д. Да тут сам Геркулес заболеет, а не только ребенок. Напугал он, видимо, моих родителей так, что дальше некуда. Передавали, что болезнь моя протекала очень тяжело, будто я при высокой температуре долго бредил, был без памяти. Родители были в отчаянии. Наконец-то произошел перелом - я стал поправляться. Ярошевский продолжал бывать каждодневно, сам поил меня лекарствами, ставил компрессы. Признательность отца и матери к доктору достигла апогея, когда Ярошевский разрешил мне встать. Денег за лечение пан Ярошевский с нас не брал, будучи чем-то обязан отцу. На вопрос моих родителей: "Что меня спасло?" - пан Ярошевский ответил: "У Бузи горло широкое, это его спасло, а то он бы задохнулся. Теперь от вас зависит беречь Бузиньку от простуды".
Это врачебное и приятельское поучение передавалось в нашем доме из уст в уста, и отец решил: "Хорошо, будем беречь Бузю - чаю ему больше не давать". Слово отца было твердо, и мне чая не давали несколько лет подряд, заменив его кипяченым остуженным молоком и особой дотацией по одной копейке за каждый стакан чая. Так как у нас дома чай подавали не только утром и вечером, но и после обеда, то отец каждодневно сам записывал размер моих чайных доходов. Текущий счет хранился под замком в письменном бюро отца, там же, в строго определенном месте, хранились и наличные деньги (медяками), которые мне предоставлено было расходовать на "что угодно". На свои деньги я покупал конфеты, переводные картинки, яблоки и т.д. Конфеты продавались по копейке за две-три штуки, яблоки по грошу (полкопейки) штука. Цену переводных картинок забыл. Был случай, когда мама сделала "внутренний заем", и это было отмечено отцом в моем текущем счете. В общем, у меня всегда были сбережения, так как я расходовал деньги экономно. Я не был скуп, но бережлив. Точно не помню, но замена чая молоком длилась несколько лет. Сначала мне это было неприятно, но, поощряемый похвалой пана Ярошевского, привык, втянулся и даже гордился этим. Ярошевский бывал у нас в доме не только как врач, но и запросто. Между прочим, он говорил только лишь по-польски, будто в отместку за какие-то репрессии при подавлении польского восстания 1863 года. Мои родители владели польским языком и объяснялись с Ярошевским свободно, но когда кто-либо из братьев или сестер случайно обращался к доктору с вопросом по-русски, Ярошевский отвечал руганью по-польски или же молча отворачивался. После тяжкой болезни я быстро поправился, и жизнь вошла в нормальную колею. Правда, я оставался всеобщим баловнем, но в вопросах воспитания отец вел строго спартанскую линию, без малейших уклонов. Так, например, стригли меня зимой и летом настолько коротко, чтобы и кончиками пальцев нельзя было за волосы взять; о шубе, шарфе, калошах я не имел понятия, и мама не смела заикнуться об этом; утром умывался сам лишь холодной водой, подставляя стриженую голову под холодную струю, коей обильно растирал шею и грудь. Не знаю, было ли тогда известно отцу водолечение по системе Кнейпа, но меня постоянно поощряли бегать босиком после дождя. Обувь и платье, которые я обязан был сам чистить, полагалось беречь, что, однако, не препятствовало мне, как передавали, быть большим сорванцом, являться нередко после уличных драк с мальчишками в растерзанном виде. На обычные вопросы мамы: "Где порвал штаны?" - я трафаретно отвечал так: "Не знаю, иду мимо пустого дома, гляжу - штаны порваны". Этой вольной или невольной шуткой домашние меня изводили долго, когда я уже умел беречь целость штанов. "Пустой дом" прекрасно помню. Кто-то когда-то строил большой дом, но не достроил. Большая часть начатой постройки оставалась пустой, мрачно глядела на прохожих. Конечно, не обошлось без легенд о нечистой силе в "пустом доме", которой к ночи пугали малышей. Маму всегда можно было видеть только лишь за работой: что-то шьет, чинит, вяжет, поправляет или возится на кухне со стряпней. Сама убирала комнаты, подметала полы, вытирала пыль. Словом, делала в доме и по хозяйству все сама, при наличии работниц. Одного моя мама не могла превозмочь - готовить в русской печи. Из-за огня. Почему? - может вспыхнуть, возникнет пожар и т.п. Отец внушал мне внимание к окружающим, предупредительность, вежливость. Помню такой случай. Кто-то подарил мне кнутик со свистком. Кнутик быстро размочалился, пришел в негодность. Я поднял рев, требуя покупки нового кнутика. Отец толково, разумно объяснил мне, почему кнутик так быстро испортился, и сказал, что рев ничего не даст. Надо, мол, добыть веревку и попытаться самому сделать кнут, не такой маленький, а большой, длинный, как у нашего пастуха, чтобы хлопал с треском. Вот это будет забавно. Не помню, помог ли мне кто-либо, но такой самодельный кнут по местному образцу польского кучерского бича оказался у меня в руках. Моей радости не было предела: треск и хлопанье бича раздавались громко, обращая всеобщее внимание. После этого мне уж не стоило особого труда самому смастерить второй такой кнут, затем третий, а отец, пользуясь каждым случаем, внушал мне, что не те несколько копеек важны, на которые можно приобрести в лавке кнутик, а важно умение при необходимости помочь себе своим трудом, своими силами. Я как-то потерял пуговицу от костюма, и у меня обнажилось тело в неудобоназываемом месте. Я заревел, а мама никак не могла найти соответствующей пуговицы по качеству и размеру. Что делать? Конечно, реветь. "Какой же ты мужчина? - сказал мне отец, - ревет, точно пьяная баба". И пошел, и пошел отчитывать, срамить. В общем, его наставления в тот раз и в дальнейшем сводились к тому, что терять пуговицы не следует и нельзя. Всякий аккуратный человек, убеждал он меня многократно, должен следить за собой и своим костюмом. Если ослабла пуговица, немедленно ее укрепить. Если что надорвалось, сейчас же просить маму или сестру зашить, заштопать. Эти поучения повторялись беспрестанно, всячески, всегда. Мало того, отец своим личным примером показывал образец такого бережного отношения к своим вещам. В конечном счете я научился пришивать пуговицы, сшивать тетради, беречь свою обувь, платье, книги и все остальное. В возрасте 10-12 лет я сам метил свое белье. Неважно, но все же лучше, чем без всякой метки. Простыня с такой меткой у меня сохранялась и после моей женитьбы, и на этой простыне спали мои дети. Все привитое мне моими родителями я высоко ценю и поныне: и аккуратность, и бережливость, и чистоту, и опрятность, и любознательность, и стремление к овладению знаниями. Этих качеств у меня меньше, чем у моих славных покойных родителей, но что-то потомственно сохранилось во мне. Все хорошо - кроме, конечно, беспричинной боязни огня в лампе, печке, примусе и т.п. Боязнь огня во мне столь велика, что не могу не вспомнить курьез, имевший место, когда мне было 25 лет от роду. На станции Курск, где я тогда работал в передаточной конторе, построили новое здание, впервые с теплой уборной, проточной водой. Уборная, без окон, находилась в темном углу здания, поэтому днем и ночью освещалась лампой. Как-то случилось, что я неудачно повернул дверной ключ, у которого отломилась бородка, и я, оставшись в уборной, не мог открыть дверь. Пока услыхали мой стук да позвали слесаря, я все глядел со страхом на мирно висевшую лампочку. Мне все казалось, что вот лампа вспыхнет или упадет и я сгорю живьем. Никчемный ужас такого пылкого воображения был столь велик, что у меня буквально поджилки тряслись, пока слесарь возился с замком. Когда открыли дверь, все обратили внимание, как я был бледен. Вот он - потомственный страх огня . Не знаю почему, но в детстве я мечтал о военной карьере, маршировке, даже участии в военных походах. Играл, конечно, в солдаты. Кроме обычных детских увлечений "солдатиками", эта страсть к муштре могла у меня, полагаю, возникнуть под впечатлением тогда еще свежих рассказов о Севастопольской кампании , героев коей можно было видеть на улице, на базаре. Наконец, под впечатлением рассказов о польском восстании 1863 года. Если оборона Севастополя была от нас сравнительно далека по времени и пространству и сохранились лишь устные предания, то польское восстание было еще свежо. Ведь оно произошло вот-вот, недавно, так сказать на глазах населения Юго-Западного края и нашего городка, где шли кровопролитные, жестокие, бои. Я этих боев не помню, мне было тогда полтора года от роду, но рассказы очевидцев сохранились в моей памяти настолько, как будто я сам принимал участие в боях. Отец пытался остудить мой восторженный пыл, но не всегда удачно. Я и сейчас не могу определить, были ли тогда мои личные симпатии на стороне повстанцев или правительственных войск, жестоко усмирявших восставших поляков. В этом тогда не отдавал себе отчета: мне нравились бои, стрельба, нападения, победоносные шествия вооруженных людей - и только. В то же время я изводил старших недоуменными вопросами: отчего, почему, для чего убивают людей, как маневрируют, чтобы уничтожить противника. Если, мол, днем, то все видно и никакая хитрость не удастся, а если ночью, когда темно и все спят, - ничего не увидишь. Со слов отца я уже знал легенду о Троянском коне.
В конечном счете, жалея людей, я предложил отцу такой компромисс: нельзя ли научить солдат так ловко стрелять, чтобы пули противников сталкивались между собой на лету, не достигая мишени? Убийство людей на войне не входило тогда в активный план моего воинственного мышления: я хотел победы над живыми, а не мертвыми людьми. Моя идея, видимо, понравилась отцу. Не дав мне исчерпывающего ответа, отец предложил не забыть это предложение, когда вырасту большой. Вот я сейчас, спустя семьдесят лет, вспомнил о своем миролюбивом предложении. Не поздно ли? Наблюдая мою бережливость, а может быть, и скупость, мои дети и внучата спрашивают: ел ли я сласти в детстве и часто ли? Отвечаю: да, ел, но не каждодневно, а, так сказать, при подходящей оказии - в праздничные или иные, особо отмечаемые в семье дни. Давали иногда конфетку, чаще - варенье, медовые пряники или что-либо в этом роде. Отказа не было, но мне внушали, что жизненные условия рассчитаны не на празднества, а на труд; что сласти - не еда, а лакомство; что кушать, а не жрать, надобно прежде всего необходимое, полезное: суп, щи, жареное и т.п., а затем уже сласти, если таковые имеются. По бытовым условиям евреев того времени сладкое полагалось лишь в субботу, когда готовили на меду или сахаре так называемый "кугель" - нечто вроде лапшевника. Хотя мой отец, живя в окружении местечкового еврейства, соблюдал обычаи старины, все же специфическая бытовая национальная окраска порядком уже полиняла. Дедовский "атеизм" к тому времени пустил в нашей семье глубокие корни, но "для вида", как я уже писал, соблюдались еще многие обычаи. Если мои старшие братья, учившиеся в средних учебных заведениях, свободно брили бороды, стриглись коротко, ели без разбора то, что воспрещалось еврейскими законами, а сестры читали романы, говорили свободно по-русски и по-польски, бравируя таким "вольнодумством" открыто, то отец всячески старался "не дразнить гусей", насколько это было возможно. Надо полагать, он сознавал необходимость не только самому вырваться из замкнутого круга, но и вести людей за собой, что ему, как представителю местного еврейства, нередко удавалось. А этого можно было достигнуть не насилием или пренебрежением, а иным образом, выполняя, при этом хотя бы лишь для вида, главные религиозные и бытовые обряды. В то печальной памяти время население Юго-Западного края глядело на евреев, как на скотов, не считалось с людьми. Отцу приходилось лавировать между Сциллой и Харибдой: с одной стороны, развенчивать некоторых местечковых рабби, а с другой - выполнять необходимые обряды. Поэтому, когда в конце 60-х годов XIX века выходила замуж моя старшая сестра, то свадебный обряд состоялся, как тогда было принято, под хупой в синагоге. Моя мама приходилась невесте мачехой, что обязывало ее заменить родную мать и соблюсти все религиозные обычаи до мелочей. Так и было. Обряд начинался расплетением кос девушки, плачем до истерики о тяжкой женской доле и, наконец, причитанием нараспев о том, что тут также присутствует незримая тень покойной матери плачущей невесты. Я внимательно наблюдал за всем, стараясь впитать виденное и слышанное. На все мои вопросы получал от отца ответы: "так надо, так принято", еще более разжигавшие мое детское любопытство. Наконец, нудная канитель закончилась, музыка заиграла что-то торжественное, не плаксивое, и все отправились к синагоге, где состоялся свадебный обряд под хупой. Общее настроение было торжественно-сосредоточенное, и тут произошел эпизод, фотографически сохранившийся в моей памяти поныне. В числе обычных в подобных случаях любопытствующих зевак, стремившихся поглазеть на молодых, оказалась маленькая девочка, невольно загородившая мне дорогу в толпе. Не отдавая себе отчета, я ударил девочку по щеке так сильно, что раздался громкий хлопок, обративший на себя всеобщее внимание. Возникло некоторое замешательство, а молодые, стоявшие под хупой, естественно, были сконфужены. Отец ничего мне не сказал, а лишь крепко сжал мою руку. Затем, после окончания обряда, когда процессия направилась к дому, отец стал мне объяснять, как стыдны и недостойны драки, и в данном случае в особенности: ведь я ударил маленькую девочку. Стыд и срам! Поучения отца в такой исключительной обстановке произвели на меня потрясающее впечатление. Мысленно оглядываясь теперь далеко назад, вижу себя, как в зеркале, бойким, шустрым мальчуганом. Меня лелеяли, а мама, кроме того, всячески оберегала от дурного глаза. И сейчас вижу ее милую улыбку, ласковый взор, слышу песенку, которую она обычно напевала у моей постельки. Ведь я не только ее старший сын, уцелевший в критическом годовалом возрасте. Я ее "нахес" - честь, счастье, гордость, по образному еврейскому определению. Почему? А потому, что мальчик - это будущий основатель семьи, глава дома, а девочка, по тем представлениям, - ничто. Затем, мальчик молится об упокоении предков, о прощении грехов умерших родителей. Я помню, как мама напевала у моей постельки, чтобы я рос большой, здоровый, сильный, богатый; чтобы жена народила мне много сыновей, которые будут затем молиться за меня. А чем мне заниматься, как добывать средства к жизни и, главное, наживать богатство? На этот счет еврейский фольклор предвидел определенный путь - торговлю. А чем торговать, дети мои, как полагаете? "Изюмом, в далеких странах". Почему изюмом, а не чем-либо иным, - не знаю. Но из песни слова не выкинешь. Отец вел свою линию. Евреи не вегетарианцы, говорил он. И если существующий строй создает для евреев условия, в которых "они не могут ни жить, ни подохнуть", то надо уметь бороться за лучшее будущее. Для этого надо обладать знаниями, добиваться именно приобретения знаний, а не богатства. Припоминаю такой эпизод. В то время, во второй половине шестидесятых годов, братья Николай Рубинштейн и Антон Рубинштейн были на высоте своей музыкальной славы. Мало того, они были назначены первыми директорами консерваторий в Москве и Петербурге. Если не ошибаюсь, это был первый случай выдвижения на столь высокие административные посты лиц из еврейской среды, что не могло не отразиться на настроении наших единоверцев в черте их оседлости, где, как я уже указал, евреев как будто не считали людьми. Евреи , ограниченные в правах, стесненные в определенной для них черте оседлости, имели право лишь торговать или заниматься кустарным мелким мастерством. Забитые невежеством, они ничем не брезговали ради денег. Евреи не заслужили такого зверского к себе отношения потому, что они прежде всего люди со всеми свойственными им недостатками и достоинствами. Собаку нельзя дразнить до бесконечности, а тут людей травили столетиями, без передышки. Они не имели права свободного передвижения, права учиться и заниматься тем, к чему каждого влекли его способности. Не следует удивляться, что евреи чтили "своих", так или иначе обративших на себя всеобщее внимание талантом, способностями и тому подобными качествами. Правда, братья Рубинштейны являлись уже "бывшими" евреями, но евреям льстило считать их своими. Затем, у евреев сложилось убеждение, что лишь их национальность дает наиболее способных деятелей музыкального искусства. Мой отец, в числе многих других, чтил славу Рубинштейнов и не мог не мечтать о такой же головокружительной карьере и славе хотя бы для одного из своих детей. Для кого же? Конечно, для меня, наиболее любимого Бузи или Бузиньки. Сказано - сделано. Где-то купили скрипку, которую торжественно повесили у моей кроватки. Почему скрипку, а не иной инструмент? Точно ответить на такой вопрос затрудняюсь, но полагаю, что скрипичного преподавателя, несомненно, легче можно было найти в нашем захудалом городке; тогда почему-то считали, что лучшие музыканты начинали играть на скрипке, а затем и на других инструментах. Итак, скрипку для меня приобрели, торжественно повесили в ожидании появления преподавателя музыки. Разговорам, конечно, не было конца. Мама уже предвосхищала мою артистическую славу, считала "второй знаменитостью" после Антона Рубинштейна, хотя, как известно, Антон Рубинштейн никогда не играл на скрипке. Вдруг скрипку торжественно сняли со стены и, кажется, продали за бесценок, разговоры о музыке предали забвению. А случилось вот что. Эту скрипку увидел приятель отца, врач Розенэль (дед артистки Московского Малого театра Розенэль-Луначарской ), убедивший отца в том, что музыка препятствует успешной учебе, задерживает умственное развитие ребенка.
Отец, сам увлекавшийся Шиллером, Гете, Мицкевичем, Пушкиным, свободно читавший (или, как теперь говорят, "прорабатывавший") их в подлинниках, мечтавший о своеобразном моем воспитании и развитии любви к книге, быстро отбросил мысль о моей музыкальной славе по стопам братьев Рубинштейнов. И хорошо, что так случилось, - у меня не было музыкального слуха. Необходимо отметить, что все изложенное в этой тетради относится ко времени пребывания нашей семьи в так называемом "маленьком домике", то есть до переселения в "большой дом", приобретенный отцом после смерти деда Ицхока у братьев сонаследников приблизительно в 1867-1868 годах. Там же, "в маленьком домике", я постиг первые азы учебы. Отец в числе разных периодических изданий получал также газету "Сын Отечества" , выходившую, кажется, в Петербурге. Всякие картинки, портреты бравых генералов, там печатавшиеся, мне чрезвычайно нравились. Но отец скупо предоставлял в мое распоряжение эти милые моему сердцу листы "Сына Отечества". Он их аккуратно складывал в хронологическом порядке, хранил для каких-то справок, привлекая меня к участию в этой работе. Вскоре я стал знакомиться с цифрами, умело извлекая из пачки тот или иной номер газеты и затем клал его на свое место по поручению отца. Газета выходила ежедневно, кроме послепраздничных дней; значит, за год набиралось более 300 номеров, которые связывались за каждый месяц бечевкой в пачку. Я быстро постиг названия месяцев и, не умея читать, свободно мог достать ту или иную пачку, а из пачки тот или иной номер газеты, так как пачки и газетные листы были сложены аккуратно, что называется, в линеечку, в последовательном порядке. Наступила осень. Надо было вставить, замазать и заклеить зимние оконные рамы. Эту обязанность аккуратно, тщательно выполнял отец самолично в начале сентября, в разгар "бабьего лета", чтобы, как объяснял он, "окна не потели, не слезились зимой". К этой работе отец привлек и меня. Я подавал замазку, стирал тряпкой пятна со стекол и т.п. С неделю замазка подсыхала, и в строго положенное время отец, опять-таки сам, нарезал длинные газетные полосы старых номеров "Сына Отечества" для заклейки зимних рам самодельным клейстером. Само собою разумеется, все газетные полосы были одного размера, без малейших повреждений или царапин. На этих оконных полосах старых газет я научился читать, вернее, разбирать по складам буквы, т.к. обрезы полос нередко приходились не только в середине слов, но и отдельных букв. Постепенно я стал не только читать, но отгадывать отсутствовавшие окончания слов. От газетных полос я перешел к газетным листам и стал "политиком", как называла мои достижения восторженная мама. Правда, восторг ее омрачался сознанием, что читать я начал по-русски, а не по-еврейски. В то время существовали еврейские хедеры , куда мальчиков отправляли для учебы с четырех-пяти лет. Отец противился хедеру и долго меня не посылал туда. Но когда я в этом возрасте уже свободно читал по-русски, меня все же не отдали в "хедер", а сговорились с каким-то большим знатоком Священного Писания для обучения меня, как говорится, "уму- разуму". Я ходил к этому учителю на дом, и он со мной занимался единолично; видимо, я был внимательным учеником, судя по отзывам моего учителя, преподававшего мне около года так называемый Ветхий Завет на древнееврейском языке. В этой книге шла речь о сотворении мира в шесть дней, об Адаме и Еве, их сыновьях Каине и Авеле, Всемирном потопе, Ноевом ковчеге и т.д. Особенно, помню, меня поразило убийство Каином Авеля, родного брата, то, что он продал Авелю за чечевичную похлебку свое первородство и лживо ответил Богу на вопрос: "Где же Авель?" - "Разве я сторож брата своего?" Я сделал тогда соответствующие выводы не в пользу разбойника Каина. Да и о божественности Всевышнего крепко задумался, если он, вездесущий, всезнающий, обращается с подобным вопросом к спекулянту и братоубийце. На этом мое изучение Священного Писания по древнееврейскому тексту закончилось. Началось обучение русскому языку и письму. Приблизительно к этому времени относится фотографический снимок, на котором я снят с отцом в первых штиблетах и в первой тройке: длинных брюках, жилетке и пиджаке. Правда, произошла, так сказать, "авария": не то я утерял галстук, не то его кто-то забыл прицепить или завязать, но - о ужас! - эту катастрофу обнаружили, когда получили готовые карточки из фотографии. Мама и сестры очень горевали об этом несчастьи, а затем успокоились. Карточка эта у меня хранится и поныне - на протяжении 70 лет. Странно, что даже из букв этой рукописи и теперь глядят на меня милые черты покойного отца моего. Ссылки:
|