Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Сарнова Б. все-таки исключили из Комсомола и Института

После Людкиных слов меня снова бросило в холодный пот пронзившее меня сознание, что я все еще "у бездны на краю". И возникло острое желание как можно скорее отползти хоть на шаг от этого смертельно опасного края. Но отползти не удалось. На следующий день было объявлено, что состоится второе, на этот раз уже не комсомольское, а - партийно-комсомольское собрание. И оно состоялось. И тут уж ничье доброжелательство и никакие хитрости Поженяна не могли меня спасти. Все было решено заранее. Как оказалось (не помню, тогда же мне кто-то об этом шепнул на ухо, или я узнал это потом), то письмо, которое зачитывали мне члены парткома, было адресовано самому Жданову . В этом, впрочем, ничего такого уж удивительного не было. Миллионы таких писем чуть ли не ежедневно посылались не только Жданову, но и самому Сталину. Удивительно было, что это письмо дошло до адресата. И главный идеолог страны (Сталин не был "главным", он был Богом) прочел его и собственноручно на нем начертал: "Разобраться!" Можно себе представить, какой мандраж охватил все руководство нашего института, когда с самого верха, с тех недосягаемых заоблачных высот спустили им эту августейшую резолюцию. Тут уж было не до какого-то там Сарнова: надо было спасать себя. Институт могли просто-напросто разогнать к чертям собачьим. Участникам будущего собрания именно так это и объяснили. Коммунистов поодиночке вызывали в партком. А комсомольцев приехал уговаривать секретарь райкома ВЛКСМ Ковалев . Собрав самых активных, в числе которых был, конечно, и Поженян (который все мне потом рассказал), он объяснил им, что не исключив меня, они не только подвели под монастырь себя, но даже и мне оказали медвежью услугу. "Сейчас у вас остался последний шанс,- сказал он. Если вы Сарнова исключите, вы тем самым покажете, что коллектив у вас здоровый. А мы на бюро райкома это исключение не утвердим. И Сарнову будет хорошо, и вам. Ну, а если вы и во второй раз его не исключите, комсомольскую организацию вашу придется укреплять. Укреплять - это значило разгонять. Меня исключили, и райком, конечно, это исключение утвердил. Как миленький. Лет пять спустя заглянул к нам с женой в гости старый мой институтский товарищ Макс Бременер : он тоже был в числе активистов, с которыми Ковалев проводил тогда эту свою душеспасительную беседу. И теперь он рассказал нам, что вскоре после того как выяснилось, что райком все-таки утвердил решение о моем исключении, он (Макс) встретил Ковалева случайно на улице и сказал ему:

"Что же вы нас обманули? Обещали, что если мы исключим Сарнова, райком это решение не утвердит, а потом взяли и утвердили.

- Все это сейчас не имеет уже никакого значения,- сказал Ковалев,- поскольку Сарнов, как мне стало известно, недолго будет гулять на свободе. Моя жена, которая слушала этот наш разговор вполуха (она была погружена в разучивание на нашем старом, уже упоминавшемся мною "Бекштейне" какого-то шопеновского вальса) на этой фразе вдруг резко оборвала свою музыку и с ужасом уставилась на Макса. "Наконец-то я все-таки вынудил вас прервать ваши музыкальные экзерсисы,- усмехнулся Макс. И продолжил свой рассказ. Уж не знаю, сам ли он до этого додумался или кто-то знающий ему всю эту кухню открыл, но в его изложении эта моя - тогда уже давнишняя - история выглядела так. Институт, как и всякое советское учреждение, а в особенности идеологическое, был битком набит стукачами. Ежедневными их доносами была насквозь прошита вся наша студенческая жизнь. Фиксировались все наши разговоры, отдельные высказывания, реплики. Я со своей склонностью болтать "свободно и раскованно" на любые, в том числе и табуированные темы, был для них особенно легкой поживой. Доносы на меня по разным мелким поводам все копились и копились, пока количество их наконец не перешло в качество. Критической точкой оказалась моя злополучная фраза про классиков марксизма. Сотрудники органов, день ото дня пополнявшие мое досье, посовещались с начальством, и там пришли к выводу, что на посадку все эти мои глупости все-таки не тянут. И тогда было принято компромиссное решение: доносчика заставили сочинить то самое письмо, а уж они (органы) обеспечили доставку этого письма самому Жданову в собственные его руки. Делу, таким образом, был дан ход. И поначалу предполагалось, что институт лишь слегка полихорадит, и на том все и кончится. Но потом, видимо, возникли какие-то колебания. Кое-кто склонялся все-таки к более жесткому решению моей судьбы, что и стало известно Ковалеву к моменту вышеописанной его встречи с Максом. Не исключено, что Ковалев вовсе даже и не врал, убеждая ребят, что райком мое исключение не утвердит. Может быть, он искренне не хотел, не собирался это решение утверждать, но его вызвали КУДА НАДО, объяснили ситуацию и посоветовали проявить более высокую партийную принципиальность. Вот, оказывается, как близка была тогда ко мне разинутая страшная пасть ГУЛАГа. И хотя я всего этого, конечно, не знал, но словно бы чуял уже ее зловонное дыхание, спинным мозгом ощущал грозящую мне смертельную опасность. Не почуять ее, впрочем, мог только уж совершеннейший болван, поскольку исключением из комсомола - даже и на стадии райкома - дело не ограничилось. Буквально на следующий же день после партийно-комсомольского собрания, решившего мою судьбу, был подписан приказ об исключении меня из института. Подписал этот приказ наш новый директор Василий Семенович Сидорин . Истинный основоположник социалистического реализма Федор Васильевич Гладков в то время нашим директором уже не был. Недолгое его директорство прекратилось не совсем обычным образом. Коммунисты на своем собрании не выбрали Федора Васильевича в партбюро. (Или в партком. Черт его знает, как это у них тогда называлось!) Ситуация была, как теперь говорят, нештатная. А по тем временам даже экстраординарная. С точки зрения "присматривающих" она подтверждала худшие их подозрения, суть которых сводилась к тому, что обстановка в нашем институте сложилась и впрямь нездоровая. Слишком уж вольничают ребята, слишком вольничают. Пора их приструнить. Но Федор Васильевич из этого инцидента сделал совсем другие выводы. Узнав об итогах голосования, он тотчас же написал заявление об отставке: не считаю, говорилось в том заявлении, себя вправе оставаться директором, если коммунисты мне не доверяют. Такие у него были понятия. И директором - точнее, исполняющим обязанности директора - стал Василий Семенович Сидорин . Я рассказываю это к тому, что некоторые умные люди утешали меня тогда, уверяя, что я не должен считать приказ Василия Семеновича о моем исключении из института волеизъявлением каких-то высших сил. Ни, тем более, сигналом о каких-то грядущих бедствиях, которые неминуемо должны теперь на меня обрушиться. Будь, говорили они, на месте Василия Семеновича другой директор, не выходивший в свое время демонстративно из рядов ВКП(б), он не трепетал бы так перед парткомом и такого приказа ни за что бы не подписал. Иными словами, они считали, что этим своим приказом Василий Семенович как бы слегка перестарался. Из-за своей чрезмерной, хотя и исторически объяснимой, трусости забежал вперед, перестраховался. Но мне от этого было не легче. Тем более что это была всего лишь версия: другие не менее умные люди еще раньше уверяли меня, что если меня исключат из комсомола, за этим неизбежно - автоматом - последует исключение из института. И вот теперь это подтвердилось. Повиснув в воздухе, я с какой-то особой нежностью вцепился в свой комсомольский билет, который пока еще оставался со мною. По уставу отнять его у меня даже райком не имел права. Сделать это мог только горком. И пока билет оставался у меня, я, ухватившись за него как за соломинку, чувствовал себя в относительной безопасности. (Опыт Манделя, которого исключили, так сказать, "посмертно", ничему меня не научил.) Но вот и бюро горкома вынесло свой ужасный вердикт. Даже еще более ужасный. Первым секретарем московского горкома ВЛКСМ был тогда некто Красавченко - по слухам, зоологический антисемит. Не знаю, было ли дело в индивидуальных свойствах личности этого деятеля, или все было решено "в высших сферах", то есть в "Министерстве Любви", но на бюро горкома со мной обошлись совсем уже круто. В результате формулировка моего исключения обогатилась новыми, еще более зловещими обвинениями. Теперь она звучала так:

За неоднократные антисоветские высказывания, за наглую вражескую вылазку, выразившуюся в акте злостного политического хулиганства, за глумление над основополагающими партийными документами, в частности над постановлением ЦК ВКП(б) "Об опере В. Мурадели "Великая дружба"", а также за неправильное отношение к марксизму-ленинизму. Были там, кажется, и еще какие-то пункты, которые я не запомнил. Но и того, что помню, вполне достаточно. Человека, виновного во всех этих страшных прегрешениях, просто не могли не изъять из числа свободных людей. Я чувствовал это, как уже было сказано, позвоночником. Спинным мозгом. Но чувство это приняло у меня какую-то странную, я бы даже сказал, извращенную форму. Оно формулировалось так: "Я не могу жить без комсомола!"

Ссылки:

  • САРНОВ Б.: ХОДИТ ПТИЧКА ВЕСЕЛО
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»