Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Еврейская тема в "стране Гайдара" и в школе

Эта тема возникала, как правило, лишь в каком-то несерьезном, чаще всего даже юмористическом преломлении. Например, вот так:

- Тю!.. Шарик? Тю!.. Вон идет сюда известный фашист, белогвардеец Санька. Погоди, несчастный фашист. Мы с тобой еще разделаемся!

- Постой, Пашка,- сказал я.- Может быть, ты ошибся? Какой же это фашист?.. Ведь это просто-напросто Санька Карякин, который живет возле того дома, где чьи-то чужие свиньи в чужой сад на помидорные грядки залезли.

- Все равно белогвардеец,- упрямо повторил Пашка.- А если не верите, то хотите, я расскажу вам всю его историю? Тут нам со Светланой очень захотелось узнать всю Санькину историю.

- Есть в Германии город Дрезден,- спокойно сказал Пашка,- и вот из этого города убежал от фашистов один рабочий, еврей. Убежал и приехал к нам. А с ним девчонка приехала, Берта. Сам он теперь на этой мельнице работает, а Берта с нами играет. Только сейчас она в деревню за молоком побежала. Так вот, играем мы позавчера в чижа я, Берта, этот человек, Санька, и еще один из поселка. Берта бьет палкой в чижа и попадает нечаянно этому самому Саньке по затылку, что ли? Он сначала на нее с кулаками, а потом ничего. Приложил лопух к голове - и опять с нами играет. Только стал он после этого невозможно жулить. Возьмет нашагнет лишний шаг, да и метит чижом прямо на кон! Ну вот. Метнул он чижа, а Берта как хватит палкой, так этот чиж прямо на другой конец поля, в крапиву перелетел. Нам смешно, а Санька злится. Понятно, бежать ему за чижом в крапиву неохота. Перелез через забор и орет оттуда "Дура, жидовка! Чтоб ты в свою Германию обратно провалилась!" Поднял я тогда с земли камень, сунул в карман и думаю: "Ну погоди, проклятый Санька! Это тебе не Германия. С твоим-то фашизмом мы и сами справимся!" Выслушав от Пашки Букамашкина эту грустную историю, герои гайдаровской "Голубой чашки", понятное дело, очень огорчились.

- Папа,- сказала она мне.- А может быть, он вовсе и не такой уж фашист? Может быть, он просто дурак? Ведь правда, Санька, что ты просто дурак? спросила Светлана и ласково заглянула ему в лицо. В самом конце рассказа на мгновенье снова появляются "известный фашист Санька", Пашка Букамашкин и приехавшая из Германии девочка Берта. (Вернее, даже не появляются - мы только слышим их голоса.) И предположение маленькой Светланы, что Санька Карякин "вовсе и не такой уж фашист", полностью подтверждается: Возле мельницы мы спрыгнули с телеги. Слышно было, как за оградой Пашка Букамашкин, Санька, Берта и еще кто-то играли в чижа.

- Ты не жульничай! - кричал Берте возмущенный Санька.- То на меня говорили, а то сами нашагивают.

- Кто-то там опять нашагивает,- объяснила Светлана,- должно быть, сейчас снова поругаются.- И, вздохнув, она добавила: - Такая уж игра! Этот свой рассказ - "Голубую чашку" - Гайдар написал в 1936 году. И события, о которых рассказывает тут автор, происходили, надо думать, в это самое время. А спустя всего-навсего пять лет, в 41-м, у жены Гриши Свирского Полины немцы убили всю ее семью: родителей, бабку и деда, сестер, братьев. В живых остался только самый младший ее братишка. Какие-то сердобольные соседи спрятали его. Но уцелеть и ему не удалось. Его выдала немцам молодая девушка, комсомолка, бывшая его пионервожатая. Сообщила, что там-то, мол, и там-то уцелевший еврейчик прячется. Ну, немцы - люди аккуратные: пошли, взяли, увезли. А был этот Полин младший брат того же возраста, что гайдаровские Санька Карякин и Пашка Букамашкин. И пионервожатая, выдавшая на смерть младшего Полиного брата, тоже, конечно, была "вовсе не такая уж фашистка". Вернемся, однако, в год 1936-й. Точно так же - "в тоне юмора" - возникала сперва еврейская тема в другой любимой книжке моего детства - "Кондуите и Швамбрании" Льва Кассиля . Маленький Оська спрашивает у старшего брата: что такое еврей? Тот отвечает:

- Ну, народ такой. Бывают разные. Русские, например, или вот дошлые. Дошлый народ, папа говорит, есть! В процессе этой - сразу комически начавшейся - беседы Оська узнает, что и он, и его старший брат Леля, и его папа - евреи. Он поражен открытием. Засыпая, уже сквозь сон, он спрашивает:

- Леля!

- Ну?

- И мама - еврей?

- Да. Спи. И уже совсем поздно, когда возвращаются домой из гостей родители, проснувшийся Оська (он, видно, и во сне не переставал думать о сделанном им открытии) завершает тему, задав спросонья свой последний вопрос:

- Мама, а наша кошка - тоже еврей? Но были в книге Кассиля и совсем другие эпизоды, в которых эта проклятая еврейская тема решалась уже далеко не так легко и благостно. Помню, например, такую сцену. В гимназии, где учится маленький Леля, на уроке истории учитель вдруг заводит речь о немцах (идет уже Первая мировая война), которые кровожадностью и зверством превзошли даже прославившихся своей бесчеловечностью мусульман. А в классе - несколько мальчиков-немцев. И весь класс, слушая эти речи учителя, с холодной жестокостью смотрит на них. И тут один из них говорит:

- А евреи? Ведь правда же, они тоже кровожадны? И продают Россию? Теперь весь класс оборачивается на Лелю. А он краснеет так мучительно, что ему кажется, будто хлынувшая в лицо кровь вот-вот прорвется сквозь кожу щек наружу. Еврейскую тему учитель не поддерживает. "Это не относится к уроку",- уклончиво говорит он. Но после урока, во время большой перемены на доске появляются крупные надписи мелом: "Бей немчуру!", "Все жиды - изменники!" А в начале следующего урока - закона Божия - в класс входит инспектор. Он подходит к Лелиной парте и, стоя за его спиной, возглашает: "Язычники, изыдите!.. Дежурный, изгони нечестивых из храма!" И Леля вместе с немцами понуро покидает класс. Эпизод этот я, как видите, запомнил во всех подробностях. Но при этом очень хорошо помню, что эмоционально он меня никак не задел. То есть - задел, конечно. Но - как литература. Правильнее даже будет сказать так: он не задел меня как еврея. Ко мне - ко мне лично!- это не имело никакого отношения. Ведь все это происходило до революции. А я жил совсем в другое время, в совсем другой стране, где ничего похожего произойти, конечно, не могло. И точно так же совсем не задело меня как еврея уже упоминавшееся мною на этих страницах описание еврейского погрома в повести Катаева "Белеет парус одинокий". Да что - Катаев! Ведь одной из любимейших моих книг был гоголевский "Тарас Бульба", где самый что ни на есть настоящий еврейский погром описывается - в отличие от Катаева - без тени сочувствия к несчастным его жертвам и даже не без некоторого веселого злорадства:

- Как? чтобы запорожцы были с вами братья? произнес один из толпы.- Не дождетесь, проклятые жиды! В Днепр их, панове! Всех потопить, поганцев! Эти слова были сигналом. Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалкий крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе. В книге, которую я только что упомянул,- "Кондуите и Швамбрании" Льва Кассиля - рассказывается, каким страданием для ее героя было первое его соприкосновение с этой лихой и веселой гоголевской сценой:

Шли занятия по выразительному чтению. В классе по очереди читали "Тараса Бульбу". Мне досталось читать место, где запорожцы кидают в Днепр ни в чем не повинных евреев, а те тонут. Мне до слез было жалко несчастных. Мне было тошно читать. А весь класс, обернувшись ко мне, слушал, кто просто с жестоким любопытством, кто с нахальной усмешкой, кто с открытым злорадством. Ведь я, я тоже был из тех, кого топили веселые казаки! Меня осматривали как наглядное пособие. А Гоголь, Гоголь, такой хороший, смешной писатель, сам гадко издевался вместе с казаками над мелькавшими в воздухе еврейскими ногами. Класс хохотал. И я почувствовал, что тону в собственных слезах, как евреи в Днепре.

- Я - не буду читать больше,- сказал я учителю Озерникову,- не буду. И все!.. Гадость! Довольно стыдно Гоголю так писать.

- Ну, ну! - заорал грубый Озерников.- Критику будем проходить в четвертом классе. А сейчас заткни фонтан. И я заткнул фонтан. К стыду своему, должен признать, что, в отличие от Кассиля (переживания его маленького героя - это, конечно, его собственные детские переживания), читая гоголевского "Тараса Бульбу", я ничего подобного не испытывал. То есть я, конечно, сочувствовал Янкелю. Но сочувствовал ему гораздо в меньшей степени, чем спасшему его от жестокой расправы Тарасу. По-настоящему я сочувствовал (сопереживал) не ему, а именно Тарасу. А еще больше - влюбившемуся в прекрасную полячку и за это беспощадно убитому Тарасом Андрию. И точно так же было, когда я читал "Белеет парус одинокий" Катаева. Да, конечно, я сочувствовал еврейскому мальчику, прятавшемуся от погромщиков в квартире Пети Бачея. Но себя с этим еврейским мальчиком не ассоциировал. Даже имя его вспомнил сейчас с некоторым трудом: Нюма Коган, вот как его звали! Вспомнить- то вспомнил, но - и только! Ни на одну секунду, читая книгу Катаева, я не ощутил себя этим Нюмой Коганом, не побывал в его шкуре. Я был - Петей. Только Петей. Вот так же обстояло дело и с гоголевским Янкелем. Может быть, сейчас я - для пущего, что ли, художественного эффекта,- слегка даже и преувеличиваю свое тогдашнее равнодушие к этому гоголевскому персонажу. Но одно я могу сказать совершенно точно: ни при какой погоде не мог бы я почувствовать то, что чувствовал герой кассилевского "Кондуита": "Ведь я, я тоже был из тех, кого топили веселые казаки!" Может быть, я не мог чувствовать так, потому что мне не пришлось читать эту сцену из "Тараса Бульбы" вслух - перед всем классом. И одноклассники не рассматривали меня как наглядное пособие, не глядели на меня - кто с жестоким любопытством, кто с нахальной усмешкой, кто с веселым злорадством. Я "Тараса Бульбу" читал дома, уютно устроившись у себя за шкафом, и был он для меня - как "Том Сойер", как "Гекльберри Финн", как "Принц и нищий", как "Айвенго". Может быть, только поэтому, читая его, я получал удовольствие, а не испытывал ту муку мученическую, те страдания - физические и нравственные,- какие испытывал герой "Кондуита". Да, наверно, и поэтому. Но главным образом все-таки потому, что от этих переживаний я был защищен той прочной броней, какой было для меня мое гражданство, моя принадлежность к безнациональному народонаселению "Страны Гайдара". Была, правда, в моем детстве книга (тоже из числа самых любимых), читая которую, я ощущал и осознавал себя еврейским мальчиком. Это был "Мальчик Мотл" Шолом-Алейхема . Читая ее, я, конечно, был Мотлом. Но ведь точно так же, читая "Детство Темы" Гарина, я был - Темой, погружаясь в "Детство Никиты" А.Н. Толстого - Никитой, а зачитываясь похождениями Тома Сойера - становился Томом. Но, превращаясь в Тома Сойера, я ведь не становился американцем. И точно так же, сопереживая шоломалейхемовскому Мотлу, я не становился, не осознавал, не ощущал себя евреем. Лишь много позже, перечитывая эту книгу уже, так сказать, во взрослом состоянии, я в полной мере почувствовал и оценил все ее еврейские краски - ту грустную еврейскую иронию, которой пронизана вся эта книга, начиная с самых первых ее слов, с названия первой ее главы: "Мне хорошо - я сирота!" А тогда, в детстве, погружаясь в книгу Шолом-Алейхема и на какое-то время становясь еврейским мальчиком Мотлом, я не ощущал эти свойства еврейского ума и души как свои, кровные, присущие мне, так сказать, по праву рождения. И только Маугли - только он один из всех любимых моих книжных героев - натолкнул меня на мысль, что моя причастность к еврейскому племени - не пустяк. Что она - эта причастность - может оказать самое неожиданное, может быть, даже роковое воздействие на всю мою будущую жизнь. Натолкнул меня на эту мысль не столько сам Маугли и не столько даже его удивительная судьба, сколько одна вырвавшаяся у него горькая фраза: Волки гнали меня за то, что я человек, а теперь люди гонят меня за то, что я волк. Почему эта фраза так поразила меня? И поразила не сама по себе, не глубиной мысли и не силой ее выражения, а именно вот тем, что показалась мне имеющей самое прямое и непосредственное отношение ко мне - к моему двойственному, межеумочному положению в мире. Никто, никогда и ниоткуда меня не гнал. Я и с бытовым-то антисемитизмом тогда еще не сталкивался, а уж тем более не мог даже вообразить, что этот бытовой антисемитизм, стократ усиленный, искусственно разжигаемый, сольется с антисемитизмом государственным. И уж совсем неоткуда было мне узнать о существовании еврейских националистов (они появятся еще позже), которые будут "гнать" меня за то, что я русский. Да и русским я, по правде говоря, чувствовал себя лишь в те редкие минуты, когда, окунувшись по уши в какую-нибудь заграничную жизнь, оказавшись, например, в Париже графа Монте-Кристо или в каком-то из романов Жюль Верна (сейчас уже не помню, в каком) - сталкивался вдруг с ненадолго промелькнувшим там русским персонажем. Простое упоминание русской фамилии обдавало каким-то приятным теплом, словно и впрямь, оказавшись за границей, нежданно-негаданно встретился вдруг с земляком-компатриотом. Иное дело - в войну. Когда война вошла в свою основную фазу, то есть когда развеялись (кстати говоря, очень быстро) последние надежды на солидарность с немецкими пролетариями и я совсем привык к мысли, что мы воюем не с "фашистскими захватчиками", а - с немцами, с "фрицами",- вот тут уж я окончательно - и как будто с полным на то основанием - почувствовал себя русским. Но и тут все было не так-то просто. И об этой "непростоте" память моя сохранила одно довольно-таки постыдное (может быть, самое постыдное в моей жизни) воспоминание. В эвакуации, в Серове, как уже было рассказано, в школе-семилетке, в которую я поступил, отношения с товарищами по классу у меня сложились самые что ни на есть распрекрасные. Национальная тема там вообще не возникала - за исключением одного, вот этого самого случая, о котором я и сейчас - почти шесть десятков лет спустя - не могу вспомнить без стыда. Не помню сейчас (да это и неважно), то ли классный руководитель, то ли завуч, то ли сам директор школы заглянул однажды в наш класс и быстро потребовал, чтобы каждый из нас назвал свою национальность. Мы - поочередно - вставали и отвечали. Большинство, естественно, оказалось русскими. Немало было и украинцев. Директор (или это был завуч?) быстро отмечал каждый ответ в каком-то своем списке. Совершенно очевидно было, что вся эта процедура носит чисто формальный характер и никому из нас никакими неприятностями не грозит. Когда очередь дошла до меня, я встал и сказал: "Еврей". И хотя мне в тот момент даже и в голову не пришло назваться русским (а это можно было сделать с той же легкостью, с какой я назвал себя Феликсом: проверять никто бы не стал), возникло все-таки какое-то неприятное чувство: словно я вдруг на секунду обнажился перед всем классом, открыл какую- то, неведомую им раньше, свою тайну. Странное чувство это, наверно, сразу же и рассеялось бы. Но тут события вдруг приняли совершенно неожиданный для меня оборот. За моей спиной, в следующем за мною ряду сидела тихая, застенчивая, некрасивая девочка по фамилии Книсс. Когда очередь дошла до нее, она встала и негромко произнесла:

- Немка. Сегодняшнему читателю невозможно представить себе, что вместил тогда этот простой и естественный ответ.

Мой литинститутский товарищ Володя Огнев рассказал мне однажды, как его знакомили с Пастернаком. Володя тогда еще не успел обзавестись псевдонимом, а фамилия его была - Немец . И вот, когда их знакомили, Володя сказал:

- У меня фамилия страшная - Немец. Борис Леонидович, улыбнувшись и, вероятно, слегка кокетничая, ответил:

- У меня еще страшнее - Пастернак. Когда их знакомили, может, так оно и было. Но в 41-м, в 42-м назваться немцем было страшнее, чем Пастернаком. Но Володя был Немец только по фамилии. А одноклассница моя, про которую я рассказываю, была настоящей немкой. И сказать об этом вслух ей, наверно, было труднее, чем Володе произнести свою "девичью" фамилию. А может быть, я все это выдумываю. Может быть, ей это было нипочем: это я был в той школе новичком. А она училась в ней уже седьмой год, и ее, наверно, уже не в первый раз об этом спрашивали, и ни для кого из ее соучеников этот ее ответ не был новостью. Как бы то ни было, никто на ее ответ никак не прореагировал. Ни один человек. Кроме меня. Услышав, что Книсс - немка, я оглянулся на своего товарища по парте Жорку Калинина и сделал "большие глаза": ты слышал, мол? Книсс-то наша, оказывается, вон кто! Жорка в ответ поглядел на меня укоряюще, давая понять, что делать большие глаза в таких случаях неприлично. Ну, немка. Ну и что? Ничего особенного. Я и сам, конечно, знал, что в том, чтобы быть немцем, даже сейчас, когда идет война с Германией, нет решительно ничего особенного. И если бы перед этим я не был вынужден встать и сказать вслух, что я еврей. Если бы я на самом деле считал, что в принадлежности этой девочки к немецкой нации есть что-то подозрительное, отделяющее, отчуждающее ее от нас,- это было бы, конечно, очень нехорошо. Но в действительности дело обстояло гораздо хуже. Этими своими "большими глазами" я как бы давал понять - Жорке, а вместе с ним и всему классу,- что, хоть я и еврей, но по сравнению с Матильдой Книсс, оказавшейся немкой, я как бы уже и не еврей. То есть что в сравнении с ней все мы - украинцы, татары, евреи - тоже русские. В той иерархической лестнице наций, которая вдруг выстроилась в результате всех наших ответов, оказалась вдруг самая последняя, низшая ступень. И я радостно дал понять, что я - не на ней, не на этой последней ступени. Я словно бы шепнул классу, как это, бывало, делал Маугли, оказавшись вне своей родной волчьей стаи: "Мы с вами одной крови". Но Маугли своей ритуальной фразой говорил, обращаясь к антилопам, шакалам, кобрам и всякой иной живности, населяющей джунгли, что он им не враг, что он - их "маленький брат". Я же, произнося (мысленно) те же слова, давал понять, что я с ними со всеми одной крови, в отличие от нее - той, что оказалась немкой. Я как бы предлагал им породниться со мною за ее счет. Я ее предавал, топил, чтобы самому удержаться на поверхности. И не принявший этого моего фальшивого удивления недоумевающий взгляд Жорки Калинина мгновенно отрезвил меня. Я, как выразился однажды Александр Сергеевич, почувствовал "подлость во всех жилах" и - устыдился. За что я Жорке до сих пор благодарен. Бог его знает, до чего бы я еще дошел, если бы не тот его отрезвляющий, укоряющий взгляд. Ну а что касается другой фразы Маугли - той, в которой мне померещилось предвестие истины, коснувшейся меня,- то она и впрямь несла в себе некое пророчество. Я уже говорил, что никто тогда меня ниоткуда не гнал: ни русские за то, что я еврей, ни евреи за то, что я русский. Тогдашнее мое восприятие горестной реплики человеческого детеныша, выкормленного волчицей и ощущающего себя одинаково "не своим" и в волчьей и в человечьей стае, шло не от жизни, не от моего (пусть маленького, крохотного, но личного моего) опыта, а - от литературы. Но жизнь потом подтвердила истинность этой литературной фразы, обернутой мною на себя.

Ссылки:

  • Я, БЕН САРНОВ, БЫЛ ЕВРЕЕМ
  • "Мама, чатай!" Что говорили книги о месте Сарнова-еврея в мире
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»