Оглавление

Форум

Библиотека

 

 

 

 

 

Неотвязный Париж Ахматовой и Модильяни

"В 1911 году я приехала в Слепнево прямо из Парижа, - вспоминала Ахматова полвека спустя, - и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепневе, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: "К Слепневским господам хранцуженка приехала""... Ей врезалось это в память, потому что так точно совпадало с тогдашней ее отчужденностью (нуда, она нездешняя, она парижанка), с ее настроением: мыслями она была еще с ним, еще там, в Париже, и Слепнево, оно одно могло дать ей сейчас максимум свободы и одиночества. А ей надо было побыть одной, наедине со своими воспоминаниями, со своими ожиданиями (чего она ждала? Что придет письмо? Что распахнется дверь и на пороге мелькнет его плащ, которым они укрывались от дождя, его широкополая шляпа?). Но главное - никак нельзя было сейчас оставаться с глазу на глаз с Гумилевым. Страх перед этой встречей (страх и стыд) истерзали ее еще в пути от Парижа до Петербурга. Есть они и в написанных сразу по приезде стихах.

Я и плакала и каялась,

Хоть бы с неба грянул гром!

Сердце темное измаялось

В нежилом дому твоем.

Боль я знаю нестерпимую,

Стыд обратного пути...

Страшно, страшно к нелюбимому,

Страшно к тихому войти... Она знала, что Николай ждет ее, что он уже простил ей заранее своевольную эту поездку, и это его ожидание, его не погибшая еще надежда, что "все образуется", были особенно страшны. Надо было скрывать свой Париж (все, что было в Париже), а это было так трудно. Трудно, однако нужно было (щадя его), скрывать (что он знает, о чем догадывается?).

И вот нарядная, пахнущая чем-то "чужедальним", она склоняется над ним, поверженным, "тихим" (ах, лучше бы он бушевал, лучше бы все раскрылось) для сестринского, безлюбовного поцелуя... А склонюсь к нему, нарядная, Ожерельями звеня,"Только спросит: "Ненаглядная! Где молилась за меня?"

Про тогдашние ожерелья она упоминала и в прозе, а вот в последних двух строках какая-то их тайна или семейная шутка. Может, убегая из дома на свидание, она сказала ему когда-нибудь, что идет помолиться за него... Нуда, можно и сейчас еще отшутиться, главное, чтоб он ничего не знал наверняка. И чтоб не оставаться с ним сейчас наедине...

У него дела в городе, а она поедет писать. Она будет под крылышком у его матери, в Слепневе... В ее комнате висела большая икона "Христос в темнице. А над диваном - "небольшой портрет Николая I, не как у снобов в Петербурге - почти как экзотика, а просто, сериозно по-онегински ("Царей портреты на стене")...

" Она не водила компании с дачниками, с девицами и дамами, иные из которых были явно неравнодушны к ее мужу. (А иные? Узнала ли когда- нибудь Анна, какие подвиги написаны были на роду одной из этих дам - Елизавете Кузьминой-Караваевой , каким был ее мученический конец в немецком лагере?) Анна бродила по садам, мечтала о своем и писала стихи, убеждаясь с каждым днем, что Слепнево позволяет ей оставаться свободной и обретать все большую свободу ("как арка в архитектуре"): "Я не каталась верхом и не играла в теннис, а я только собирала грибы в обоих слепневских садах, а за плечами еще пылал Париж в каком-то последнем закате..." Она вернется в Париж только через полвека... Модильяни к тому времени уже четыре десятилетия, как не будет в живых... Но в то лето 1911-го, и в ту первую осень, и потом еще зимой и весной, под Петербургом, - он был все время рядом, он был ощутимей, чем все, кто ее окружал... Он должен был дать ей о себе весть, написать, приехать, и эта влюбленность в него, "дальнего", эта ее тайна, это ее ожидание были благотворны для стихов (о Боже, как многим, оказывается, обязана наша русская поэзия этому трагическому бедолаге - "монпарно", обреченному "тосканскому принцу" из Ливорно!). Взгляд ее скользил сейчас поверх трогательных тверских пейзажей, высматривая что-то вдали ("пристяжная косила глазом"), но стихам это не вредило, это не мешало ей вглядываться в себя (то, чего не хватает так часто увлеченным путешественникам, - ее бедный муж, да и смиренный автор этих строк, увы, из их числа). Впрочем, слово самой Анне, вспоминавшей Слепнево той осени:

"...Пристяжная косила глазом и классически выгибала шею. Стихи шли легкой, свободной поступью. Я ждала письма, которое так и не пришло - никогда не пришло. Я часто видела это письмо во сне; я разрывала конверт, но оно или написано на непонятном языке, или я слепну..." Об этом ожидании, об этом письме, о том, кто должен был прислать его, и были ее тогдашние стихи (напечатанные вскоре в петербургских журналах, вошедшие потом в первую ее книгу и сделавшие ее знаменитой).

Сегодня мне письма не принесли:

Забыл он написать или уехал;

Весна, как трель серебряного смеха,

Качаются в заливе корабли.

Сегодня мне письма не принесли...

Он был со мной еще совсем недавно,

Такой влюбленный, ласковый и мой...

Он был со мной еще совсем недавно... А дальше - пейзаж, конспиративная игра во времена года, как в том "парижском" стихотворении, где "осень ранняя" уже развесила свои флаги на деревьях в конце июня:

Но это было белою зимой,

Теперь весна, и грусть весны отравна... Стихотворение (без даты) пронизано пронзительной тоской по тому, кто "забыл... написать или уехал -

И страшно мне, что сердце разорвется,

Не допишу я этих нежных строк... Оно и правда не было дописано, это нежное стихотворение, и при жизни Ахматовой напечатано было только один раз. Но было еще много других, написанных той осенью и зимой, сперва в Слепневе, а потом в Царском Селе. В них тоска и ревность героини, то девушки-крестьянки, то галантной дамы на маскараде, которую ждет под кленом (все под тем же кленом близ фонаря на рю Бонапарт) "таинственный граф", то маркизы, которой принц сломал перо на шляпе (по более поздней версии, оно задело о верх экипажа на прогулке в Булонском лесу, то самое белое страусовое перо, что Гумилев привез ей из Африки), то Алисы или Пьеретты, словно сошедших с сомовских фантазий на темы галантного века... Везде, везде Он - о его появлении узнаешь по плащу (иногда это "плащ и посошок"), по темным локонам, по ее неотвязной теперешней "любовной пытке", по ревности, которую так легко пробуждает в Ней мысль о других, о другой.

... Но не хочу, не хочу, не хочу

Знать, как целуют другую.

Она приняла за Него муку, она изменила мужу, а Он, изменщик, забыл... Похоже, порой ей легче было перевоплотиться в молодую замужнюю крестьянку, чем в легкомысленную графиню... К тому же крестьянки были тут, в Слепневе, повсюду, и порой Анне казалось, что они смотрят ей вслед, о чем-то догадываясь и осуждая ее:

...те неяркие просторы,

Где даже голос ветра слаб,

И осуждающие взоры

Спокойных, загорелых баб. Она воображала себя провинившейся бабой и наказанной по-здешнему:

Муж хлестал меня узорчатым,

Вдвое сложенным ремнем... Вот так она страдает из-за него, далекого, а он не пишет, он с ней "опять побыть не мог".

Для тебя я долю хмурую, Долю-муку приняла.

Или любишь белокурую,

Или рыжая мила? Для человека, живущего воображеньем, словом, мыслью, разлука удесятеряет любовь, обостряет чувство (она и Гумилева любила бы больше, если бы он все время был вдали). Ну а что же все-таки Гумилев? Видимо, он приезжал в Слепнево, и была новая (для нее вовсе уж не своевременная) попытка их примирения, ее смирения. Не об этом ли это исполненное беспощадной злости и отчаянья стихотворенье:

Под навесом старой риги жарко,

Я смеюсь, а в сердце злобно плачу,

Старый друг бормочет мне: "Не каркай!

Мы ль не встретим на пути удачу!"

Но я другу старому не верю.

Он смешной, незрячий и убогий,

Он всю жизнь свою шагами мерил

Длинные и скучные дороги... Анна постаралась скрыть от мужа то, что произошло с ней в Париже, уничтожить все следы, все подарки. Нет, не чепчик, который приятно было вспомнить и через полвека ("...я носила тогда чепчик из тонких кружев"). Но прежде всего рисунки, модильяниевские ню, которые он ей дарил.

"Их было шестнадцать. Он просил, чтобы я их окантовала и повесила в моей комнате","вспоминала она через полстолетия. И добавляла лукаво:

"Они погибли..." Уцелел лишь один - в высшей степени пристойный. Где-то она его тоже прятала. Остальные просто нельзя было никому показывать, эти рисунки-улики, что в стихотворении (по созвучью?) превращаются в гвоздики, которые тоже негде спрятать:

И дал мне три гвоздики,

Не подымая глаз.

О милые улики,

Куда мне спрятать вас? Спрятать? Уничтожить? Где они нынче, эти бесценные "улики" великой любви нашего века? А может, она вовсе и не везла в Россию те пятнадцать ню, которые "пропали"? Может, она оставила их во Франции? Так или иначе, от улик она избавилась. Но не от подозрений. В своем мемуарном очерке Ахматова относит свой первый разговор с Гумилевым о Модильяни к 1918 году (год развода с Гумилевым) и утверждает, что разговор этот был единственным: "Только раз Н.С. Гумилев, когда мы в последний раз вместе ехали к сыну в Бежецк (в мае 1918 года) и я упомянула имя Модильяни, назвал его пьяным чудовищем..." Дальше идет довольно беспомощное описание какого-то столкновения ("Модильяни протестовал") между соперниками и наконец примиряющая (их обоих в смерти и славе примиряющая) концовка: "А жить им обоим оставалось примерно потри года, и обоих ждала громкая посмертная слава". Скрытность мемуаристки в данном случае легко объяснима. Гумилев известен был ко времени написания мемуаров (да и задолго до этого) как один из первых российских мучеников Большого Террора (даже в сознании тех, кто верил еще, что лысый палач был в отличие от рыжего мясника гуманистом, убийство поэта не укладывалось - им пришлось придумать легенду о ленинской телеграмме, которая, как всегда, опоздала, - это уж теперь мы знаем, что все ленинские телеграммы и "записочки" требовали всегда кровавой беспощадности и ужесточения слепого террора), и признаться, что ее бедному мужу пришлось при жизни страдать еще и по этому поводу, Анна Андреевна просто не могла, ее можно понять.

А между тем в 1925 году она поведала симпатичному студенту Паше Лукницкому , который намерен был писать книгу про Гумилева, а пока записывал свидетельства о нем А. Ахматовой и других, довольно странную историю. Вот эта запись Лукницкого с аккуратно помеченной датой: "24.IX.25. По возвращении из Парижа А.А. подарила Н.С. книжку Го-тье. Входит в комнату - он белый сидит, склонив голову. Дает ей письмо... Письмо это прислал А.А. один итальянский художник, с которым у А.А. ничего решительно не было. Но письмо было страшным символом... Последняя фраза была такая... ссора между ними - и по какому пустяшному поводу - ссора, вызванная этим художником". Как видите, ничего близкого к правде рассказать (не вызвав при этом горестных сожалений окружающих) нельзя было и в 1925 году (Ахматова, кстати, была тогда уже в третьем браке). Запись молодого Лукницкого, видимо, сделана была позднее, уже дома. Она скорее всего не слишком точная, да и рассказ-то ведь был, как говорится, "для печати". Рассказ про какое-то, мы должны понимать, старое письмо, лежавшее в томике Готье и попавшее в руки Гумилеву... Но в томик Готье, обожаемого и без конца читаемого Гумилевым, Анна никогда не положила бы своих тайных писем. Вдобавок перед тем, как дарить книгу мужу. Тем более по возвращении. О чем тут вообще идет речь, в этом рассказе? Может, все-таки речь о письме, которого она ждала по возвращении так нетерпеливо. А оно пришло в конце концов и попало в руки Гумилеву... В нем был какой-то "страшный символ"... И вот все открылось. И был скандал... А в поезде, когда они снова стали выяснять отношения - это уже было перед их разводом... Во всяком случае, фразу "Только один раз..." из ахматовского очерка о Модильяни вряд ли можно принимать на веру...

После переезда в Царское Село у молодой поэтессы (чьи журнальные публикации вызвали благожелательные отзывы знатоков и корифеев) появляются новые вздыхатели и поклонники ("новые плащи"). Однако она не исцелилась еще от своего парижского любовного недуга, о чем свидетельствуют и новые ее стихи - опять об ожидании "дальней вести", о "дальнем", который "смеет быть не печальным" после разлуки с ней (а ведь клялся с ней умереть), о новой его "светлоокой нежной" птице, которая небось поет над ним, о своей ворожбе ("чтоб царевичу присниться"),

И томное сердце слышит

Тайную весть о дальнем.

Я знаю: он жив, он дышит,

Он смеет быть не печальным. Ее ночи все еще страшны, оттого что она снова и снова видит его глаза во сне. И снова этот его плащ... Всем этим стихам, посвященным тосканцу с Монпарнаса, суждено было вскоре стать, по словам одних критиков, символом, а по словам других, даже знаменем женской любовной лирики в России. Стать неслыханно знаменитыми. Амедео, конечно, так и не узнал об этом. Но ведь и Анна уже не узнает, что вышли сегодня на свет Божий утаенные ею рисунки и рассказали нам без утайки, без умолчанья и стыдливости об их горячей молодой любви. Впрочем, на дворе пока 1911-й, героям нашим еще далеко до конца жизни, они только еще на подходе к успеху, славе и новой муке. И Анна еще заклинает по-прежнему эту свою любовь, хотя уже и винится заранее:

Обманули его, обманули?

- Не знаю!

Только ложью живу на земле. Ей все еще не хватает его, одного его не хватает в обступающей ее все плотнее толпе восторженных поклонников...

Меня покинул в новолунье

Мой друг любимый.

Ну так что ж!

Шутил: "Канатная плясунья!

Как ты до мая доживешь?

Ему ответила, как брату,

Я, не ревнуя, не ропща,

Но не заменят мне утрату

Четыре новые плаща.

Оркестр веселое играет,

И улыбаются уста.

Но сердце знает, сердце знает.

Что ложа пятая пуста! Недолго ей оставалось пустовать, этой ложе, но пока... Пока на дворе стоит ноябрь мирного 1912 года.

Ссылки:

  • АННА и АМАДЕО (История тайной любви Ахматовой и Модильяни)
  •  

     

    Оставить комментарий:
    Представьтесь:             E-mail:  
    Ваш комментарий:
    Защита от спама - введите день недели (1-7):

    Рейтинг@Mail.ru

     

     

     

     

     

     

     

     

    Информационная поддержка: ООО «Лайт Телеком»