|
|||
|
Лиля Лунгина с мамой возвращаются в Россию, к папе
Было чувство обрыва жизни. Все мамины взрослые знакомые понимали, что это расставание навсегда. Помню, как мы пошли прощаться в очередной четверг к Тони Грегори, к этому танцору, как он меня посадил к себе на колени и сказал: "Ну, ты что, возвращаешься на свою родину?" У меня было двойственное чувство. С одной стороны, конечно, желание увидеть папу, любопытство, вообще, как у всякого юного существа, интерес к незнакомому, с другой стороны - какой-то страх потерять все то, что я уже научилась любить. Я говорю: "Да". И он мне сказал фразу, которую я запомнила на всю жизнь: "Знаешь, ты туда уедешь, и ключ повернется, ты назад уже никогда не вернешься". И моя любимая учительница в лицее - а у меня был альбом, о котором я уже говорила, куда мои немецкие подружки писали, я продолжала вести его, - так вот, моя французская учительница в этот альбом написала: "Моей любимой ученице Лиле с боязнью, что мы больше никогда не встретимся. Она уезжает в свою далекую, недостижимую для нас Родину". И это все, конечно, вселяло какой-то страх и холод в сердце. А мамина подруга Ревекка написала мне фразу, которую я тогда понять не могла, но потом оценила: "Дорогая Лилечка, главное - это не терять веру в жизнь. (Конечно, в те годы мне это ничего не говорило.) Не теряй ее никогда:" Все уже было готово к отъезду, мы обошли наших французских друзей, и они приходили к нам - прощались. Я позвонила Элиан Таяр , умоляла ее встретиться. Она отказалась. Торопилась закончить разговор. "Мне пора, пора: любимый ждет меня:" Я спросила, могу ли писать ей. "Нет, никогда". Эта история имела продолжение. Мы жили в Москве уже около года, и вдруг я получила от нее письмо. Элиан писала: "Я очень несчастна, человек, которого я любила, бросил меня. Нельзя ли мне приехать и увидеться с вами? Возможно, я смогу начать новую жизнь". Я ей тут же ответила - но больше никогда ничего о ней не слышала. Последний вечер накануне отъезда мы провели в доме у Ревекки Минор , на бульваре Пастера, тринадцать, с ней и двумя ее детьми - красавицей Зиной и мальчиком Лялькой . Там имелся камин, как почти в любом французском старом доме: Было грустно. Расставание всегда грустно. Хотя что-то и тянуло вперед. Свойство моей души: когда что-то предстоит новое, меня всегда затягивает вперед, я легко поддаюсь на новое. И все- таки расставаться, покидать - грустно, тем более что все вокруг говорили: это навсегда. И вот после вечера у Ревекки мама написала стихотворение. Конечно, мамины стихи в каком-то смысле беспомощны, наивны, но вместе с тем она их писала с такой легкостью, не отрывая ручки от бумаги, они сами ложились, и в них было столько какого-то искреннего чувства, что они мне все равно очень дороги и милы моему сердцу. Вообще, в маме была поразительная смесь зрелости и какой-то детской наивности: Она была человеком очень открытым и наивным. Я себя стала чувствовать очень рано старше ее - сдержаннее, мудрее, способнее дальше смотреть вперед. Но вместе с тем завидовала ее артистизму, ее способности включиться в любую игру, создать немедленно из ничего что- то. Все, что она делала,- и кружок одиноких, и детский сад, и кукольный театр "Петрушка", который все-таки завоевал Париж, шутка сказать - все газеты писали рецензии, это что-нибудь да значит!- она делала талантливо. Это было детски-наивное, талантливое какое-то искусство. Вот такой мама осталась в моей душе: не как мама - скорее как подруга, с детской душой. Ну, я хочу прочитать эти стихи. Не собьюсь. Помню. Сколько лет прошло, мой друг? Двадцать? Двадцать пять? Завершился жизни круг, и теперь опять. пьем с тобою мы вино с тостами, с речами, как тогда - давным-давно, помнишь, за плечами наша молодость крылами сны нам навевала, за горами и долами нам звезда блистала. Ты помнишь, друг мой, тесную терраску и тот безбрежный мир, что был за ней? Теперь или тогда носило счастье маску, и где теперь венец былых огней?. Твои глаза такие же, как прежде, в них только еще больше доброты. Сидишь ты предо мной в черной одежде, и пьем вино с тобой мы - я и ты. А перед нами молодые лица. Такими же, мой друг, ведь мы были тогда. Или теперь мне это только снится? И те же мы и не прошли года? А эта девочка с прелестными чертами и с грацией семнадцатой весны - кто перевоплотил волшебными перстами тебя в нее, действительное в сны? Ту девочку я видела когда-то, я видела ее тогда - шестого июня, в ночь, - нам памятна с тобою эта дата,. и странно мне, что это - твоя дочь. Ну что ж, мой друг, пусть пенятся бокалы, была ведь и для нас прекрасная пора, ведь и для нас когда-то розы были алы, и было нам семнадцать лет тогда. Вот такое трогательное, наивное стихотворение. В Германии был уже Гитлер, и ехать через Германию было невозможно. Надо было ехать в объезд, через Италию и Австрию. Я помню этот поезд, сперва такой веселый - начало мая, еще занимались горными лыжами,- лыжники в спортивных костюмах, веселые, загорелые. И по мере того как мы продвигались ближе к Востоку, он становился все более унылым, уже никаких лыжников, какие-то понурые люди,- и вот мы попали в Варшаву. Там остановились, жили два-три дня у маминых знакомых. После Парижа Варшава мне показалась городом из другой части света - каким-то полуазиатским, перенаселенным, беспорядочным, забитым фиакрами и допотопными авто. Мамины знакомые оказались милыми радушными людьми, в доме было пятеро детей и все время толпились друзья и соседи. Нас немедленно усадили за стол. В жизни не видела столько колбас и копченостей. Все говорили только одно: "Куда вы едете, как вы можете ехать в эту страшную страну? Там же голод! Все стремятся оттуда, а вы туда, вас обратно не выпустят, вы окажетесь заперты в клетке!" И как-то сердце все больше сжималось, мама отвечала: "Все решено, муж нас ждет",- и под влиянием этих разговоров покупала какие-то бесконечные колбасы, которые клались в чемоданы: Наконец сели в поезд. Тогда граница с Польшей была не Брест-Литовск, как теперь, а станция Негорелое . Мама решила послать телеграмму отцу, и мы вышли на перрон. Поезд стоял в Негорелом несколько часов, а почта, нам сказали,- на площади. Из вокзала выходить на перрон было нельзя, а внутрь пройти можно. Мы вошли в зал ожидания, и я увидела страшное зрелище. Весь пол был устлан людьми, которые то ли спали, то ли были больны и бессильны, я плохо понимала, что с ними, плакали дети, ну, в общем, зрелище каких-то полуживых людей. А когда мы вышли на площадь, то и вся площадь была устлана ими. Это были люди, которые пытались уехать от голода, действительно умирающие с голоду люди. Я стояла в синем пальто с какими- то серебряными или золотыми пуговицами и каракулевым воротником, а передо мной - все черное, лохмотья. И я почувствовала такой ужас и такую свою неуместность: Мне стало очень страшно. Я помню, как заплакала и сказала: "Мама, я не хочу. Давай вернемся назад, я боюсь, я не хочу дальше ехать". И как мама мне ответила: "Все, детка, мы уже по эту сторону границы, мы уже в Советском Союзе. Назад пути нет". Жизнь в Париже оставила в моей памяти ощущение бега. Я мчалась куда- то вперед. Не шла, не сидела, я бежала, я мчалась чему-то навстречу. И вдруг меня резко с дороги сбили в совершенно другую сторону. Ссылки:
|