|
|||
|
Медведев Л.: в гимназии: Мундир
Первый раз в течение девяти лет моего пребывания в гимназии я сидел в многочисленном обществе таких же приблизительно юных представителей человечества, как и я сам, в какой-то очень большой комнате, уставленной рядами длинных черных скамеек. За отдельным столом, покрытым темно- зеленым сукном, сидел священник, уже совсем старый, с седыми волосами, и несколько других лиц, одетых одинаково - в темно-синие фраки с золотыми пуговицами. Кроме них, как раз около той скамейки, на которой сидел я, стоял высокий господин в очках, в таком же, как и все, форменном фраке, и произносил слова громовым, как мне тогда казалось, голосом. Мне было не то что жутко, а прямо страшно. От природы я вообще отличался застенчивостью, переходящею, порою, в дикость, а непривычная обстановка пугала меня еще больше. Высокий господин в очках диктовал, а я, как и прочие, находящиеся здесь мальчики, писал: "По дороге им попадались разные люди - двоеточие - мужики с косами, бабы с ведрами" Не помню уж теперь, что именно еще попадалось им по дороге, кроме этого двоеточия, этих мужиков и баб, но хорошо запомнил, что двоеточие попалось наверно*. Я записал буквально то, что продиктовал высокий господин, а потому и был немало смущен, когда он, взяв от меня исписанный листок, разобрался в нацарапанных мною каракулях и с улыбкой заметил: - Что же это вы написали? Я молчал, ибо даже и не помнил, что именно написал. - Вы тут написали, что им встречалось двоеточие. Голос высокого господина был ласковый, но мною овладело чувство окончательного страха. Все, что я в то время понял, это то, что мне, во- первых, надо что-нибудь ответить на вопрос, а во-вторых, куда-нибудь посмотреть. Второе я разрешил довольно удачно и быстро стал внимательно смотреть на пол, хотя этот пол ничего особенного из себя не представлял: пол как всякий пол, окрашенный в коричневую краску. Первое было труднее. Что ответить?.. А ответить надо. Наконец, давясь словами, я пролепетал: - Вы так сказали. - Так и надо было поставить две точки, так как тут следует перечисление того, что встретилось по дороге, - сказал высокий господин. Тут и я разом уразумел, в чем дело. Знак препинания дома называли "две точки", а учитель выразился - "двоеточие": С перепугу я не сообразил, и получилось такое недоразумение, которое, впрочем, никаких вредных последствий для меня не имело, так как, за исключением этого попавшегося на дороге двоеточия, все остальное обстояло вполне благополучно. - А басни вы знаете? - спросил меня высокий господин. - Знаю! Еще бы: я их знал по меньшей мере штук двадцать. - Прочитайте какую-нибудь, - сказал высокий господин. Я снова внимательно посмотрел на пол. - Какую? - решился я наконец спросить. - Какую хотите, какая вам больше нравится. Какая басня мне больше прочих нравится, я не знал, но единым духов выпалил крыловскую басню "Мартышка и очки". - Хорошо, - сказал высокий господин и, оставив меня в покое, стал спрашивать моего соседа. Потом меня подозвали к столу. Старик-священник спросил меня о выходе евреев из Египта и "Отче наш". Это я знал твердо и, хоть дрожал всем телом, ответил без запинки. - Отлично, - сказал экзаменатор. Осталось еще только одно испытание. Оно было тем ужаснее, что на этот раз меня подозвали к доске, такой огромной, такой черной, какой мне до того времени и видеть не приходилось. В руках у меня оказался кусок мелу, которым я совершенно плохо действо-вал и с величайшим трудом начертал на доске некоторые подобия цифр, которые мне предложили разделить на какое-то число: Я, было, даже запутался в каких-то пустяках, но, собрав всю силу характера, подбодрился и довел деление до конца. После этого мне сказали, что я могу идти. Куда - я не знал, но мне разъяснили, что я могу выйти из экзаменационной комнаты в коридор. Не чувствуя под собою ног, едва давая себе отчет во всем, что со мною произошло, я открыл дверь и вышел в коридор. Если признаться откровенно, то мне более всего хотелось заплакать, и это, пожалуй, случилось бы, но, на мое счастье, первое лицо, встретившееся в коридоре, был отец: Присутствие родного, близкого человека успокоило меня, нервы выдержали и слез не было: Но, видно, и отец был в тревожном настроении духа. Он взял меня за руку и вместе со мною пошел вдоль по длиннейшему из коридоров, какие только мне приходилось видеть до того времени: Надо сказать вообще, что мне - привыкшему только к своим, близким людям, смелому только в родном кружке - все, что я видел в этот знаменательный для меня день, казалось чем-то слишком особенным, чересчур странным. Если бы кто- нибудь стал уверять меня, что через какие-нибудь несколько недель я ко всему этому привыкну так, что буду чувствовать себя лучше нежели рыба в воде, то я бы, конечно, никогда бы не поверил. - Ну что, как? - на ходу спрашивал отец. - Не знаю, - ответил я. Лицо отца приняло озабоченный вид. - Что сказали по "русскому"? - Сказали, "хорошо". - А по "Закону"? - Отлично. Лицо папы прояснилось. - А по арифметике? - спросил он. - Не знаю, - ответил я. - Что же тебе сказали? - не без тревоги спросил отец. - Ничего не сказали. И мне, действительно, ничего не сказали. Но отец продолжал расспрашивать: - О чем тебя спросили? - Деление. - И ты верно решил? - Кажется, верно, - сказал я, ибо и сам этого в точности не знал. - Ну, будь что будет: подождем и узнаем, - со вздохом проговорил отец. А ждать нам пришлось-таки долго, часа, по меньшей мере, три. Экзамены продолжа-лись. В это время отец стал разговаривать с каким-то другим господином, испытывавшим, вероятно, те же чувства, что и папа. Я ходил рядом с отцом, а рядом с господином шагал его сын, мальчуган приблизительно моего возраста. Но, насколько разговорчивы были ро- дители, настолько молчаливы оказались дети. Твердо помню, что в тот день ни я, ни тот мальчик не обменялись ни единым словом. А между тем впоследствии оба мы никогда молчаливостью не отличались и оказались далеко не такими тихонями, как могло пока-заться по первому впечатлению. А уж если говорить правду, то в самом непродолжитель-ном будущем за нами можно было усмотреть совсем противоположные свойства; мы сде-лались сорвиголовами первейшего сорта. Но всему бывает конец, а следовательно - и приемным экзаменам в приготовительный класс К-ской 2-й гимназии. Экзаменаторы на время удалились в совещательную комнату, "инспекторскую", как мы ее называли потом, куда нас частенько таскали "на расправу" за разные грехи юных дней. Совещались они там довольно долго, а затем всех родителей пригласили в ту комнату, где происходил экзамен. - Постой здесь, подожди меня, - торопливо сказал папа и в общей толпе родителей, отцов и матерей, направился по приглашению. Куча мальчуганов продолжала толкаться по коридору. Более смелые стояли у самых дверей страшной комнаты, причем некоторые даже подпрыгивали и старались заглянуть туда сквозь стекла, а более робкие жались у стен. Я принадлежал к последним: у меня не было опыта какой-нибудь предварительной, начальной школы, как у многих других. Я попал в такой серьезный храм науки, как гимназия, прямо из-под семейного крылышка. Побывавшие же в школах не трусили: Они, на досуге, пробовали заводить между собою более близкие отношения и местами вступали даже в драки и ссоры: Но вот двери снова распахнулись: Я быстро усмотрел отца и подбежал к нему. Он вы-глядел очень весело. - Поздравляю, брат, приняли, - проговорил он и поцеловал меня. - Приняли? - переспросил я. - Молодец, приняли, приняли! - говорил папа, с довольным видом потирая руки. - Браво!..
И я, совершенно забыв свой недавний страх, подпрыгнул и захлопал в ладоши: Отец засмеялся; засмеялся и проходящий мимо господин в форменном фраке, именно тот са-мый, с которым у меня вышло маленькое недоразумение относительно попавшегося на дороге двоеточия. Мы вышли на улицу. Отец подозвал первого попавшегося нам навстречу извозчика и, не торгуясь велел ему ехать туда, где мы жили. Но не успели мы проехать и нескольких десятков шагов, как он что-то припомнил и изменил свое решение. - Поезжай прямо. И мы покатили на главную улицу города. У магазина, торгующего готовыми шляпами, папа приказал остановиться. - Слезай, - обратился он ко мне. Мы вошли в магазин. - Подберите-ка этому господину гимназическую фуражку, - сказал отец суетливому приказчику. Я затрепетал от радости. Не стану описывать во всех подробностях процесса примерки, скажу только, что чувство радости сменилось чувством величайшей гордости, когда, по-смотрев в зеркало, я увидел себя в форменном кепи с серебряным гербом, на котором красовалось: "К. 2 Г.". Мне казалось, что никогда еще до этого дня я не был так прекрасен, как в этот раз. Каким жалким ничтожеством представлялась мне моя соломенная шляпа в сравнении с этим головным убором. - Прикажете спрятать в картонку? - спросил приказчик, когда отец уплатил деньги; но я решительно запротестовал. - Нет, нет, вы спрячьте туда старую, а эту я надену. Папочка, можно?.. - Ну, конечно, ты ведь теперь гимназист, - согласился отец. И когда, по выходе из магазина, мы снова сели на извозчичий экипаж, чтобы уже прямо ехать домой, я почувствовал себя другим человеком. Мне казалось, что и тот извозчик, на котором мы ехали, и вся вообще проходящая мимо нас публика - все смотрели на меня с величайшим уважением. - Как ты думаешь, - спрашивал я отца, - сильно удивится мама? - Еще бы, - стараясь казаться серьезным, отвечал мне отец. - А бабушка, вероятно, еще больше? - продолжал я делать дальнейшие предположе-ния. - Бабушка, конечно, еще больше, - соглашался отец. Я разговаривал исключительно только на одну эту тему и, должно быть, изрядно надо-ел своему родителю; но для меня эта беседа имела особенную прелесть, и я не заметил, как мы подъехали к нашему дому. И когда домашние высыпали нам навстречу, чтобы уз-нать о результатах экзамена, всякие расспросы оказались излишними - форменная фу-ражка без слов сказала все. Я был героем дня. Во время обеда даже пили за мое здоровье. Не знаю как прочие, но кузина Лидочка была, действительно, удивлена и взволнована событием. - К тебе ужасно идет кепи, уж-а-асно идет, - говорила она, как-то особенно внушитель-но растягивая буквы. Я, считая себя теперь достаточно важной особой, старался хранить степенный вид и ничего не отвечал, хотя и сам в глубине души находил, что форменная фуражка ко мне "ужасно идет". Я даже как-то особенно часто проходил в этот день по зале, где стояло большое зеркало. Там ясно отражалась моя фигура, и я не мог отказать себе в удовольст-вии посмотреть на нее несколько лишних раз. Но главное торжество ждало меня спустя несколько дней, хотя оно и было отчасти ом-рачено одним событием, о котором я скажу ниже: Рано утром, на другой день после эк-замена, меня позвали в кабинет к отцу. Там находились - отец, мачеха и какой-то человек с рыжими волосами, огромным птичьим носом и в таком засаленном лапсердаке, какой мне редко когда приходилось видеть. Это был наш постоянный портной, еврей, Лейба Зильберман или Зильберштейн: в точности уж не помню его фамилии. - Снимите-ка с него мерку, - сказал папа. Эта история продолжалась довольно долго, причем меня все время поворачивали в разные стороны, заставляли нагибаться и тому подобное: - Когда будет готово? - спросил отец после того, как мерка была снята. Портной обещал принести "мундир" для примерки через четыре дня. - Смотрите же, Лейба, постарайтесь хорошенько сшить, не испортить; сукно ведь доро-гое, - говорил папа, когда портной собрался уходить. - Ах, и что вы, Михаил Петрович, беспокоитесь. И разве я не знаю, как шить хорошее платье. И разве я не шил для господ гимназистов. Я уже сшил, может, не одну сотню мундиров, и всегда меня паны только благодарили и всегда мне говорили, что "ты, Лейба, шьешь гораздо лучше всех и берешь гораздо дешевле всех". Через четыре дня Лейба, действительно, как и обещал, принес "мундир" для примерки. Пока это было еще нечто бесформенное, без рукавов и пуговиц, сшитое, как говорится, на живую нитку. Примерив и сделав какие- то отметки мелом по сукну, портной удалился, а дня через два появился вновь с готовым мундиром. Вот тут-то и произошел вышеупомя-нутый эпизод, несколько омрачивший мое блаженство. По моему глубокому убеждению, это был самый восхитительный из мундиров. Синий цвет сукна, блестящие "серебряные" пуговицы, "серебряный" галун на воротнике - все это было идеалом красоты. Но отец и мачеха посмотрели на дело несколько иначе: они, после внимательного осмотра, пришли к заключению, что в плечах мундир тесен. - Помилуйте, пан, что вы изволите говорить, - горячо протестовал Лейба, - разве так бывает тесно? Тут вовсе не тесно, тут сидит, как вылитое, и в этом мундире молодой панич смотрит настоящим красавцем. - Папочка, - поддерживал и я, хотя, надо сказать правду, в плечах изрядно жало, - мундир вовсе не тесен. Но отец был неумолим и приказал переделать. Портной с обидчивым видом удалился, а я был серьезно огорчен. Теперь, почувствовав всю прелесть хождения в мундире, хотя и на короткий срок, я уже сознавал, что во всяком другом костюме буду несчастным челове-ком. Я стал желать мундира всеми силами своей души, я понимал, что даже форменная фуражка по сравнению с мундиром - вещь совершенно ничтожная. И вот пришлось ждать еще целых два дня, пока, наконец, снова появился Лейба с заветным узлом. На этот раз все было хорошо. - Ну, теперь, пока что, сними мундир. Через три дня пойдешь в гимназию, тогда наденешь, - сказал отец. Боже мой, только что надел и вдруг - снять. Я прямо почувствовал, что начинаю холодеть. - Папочка, - взмолился я, - позволь мне сегодня остаться в мундире, позволь мне немножко погулять в нем. Отец усмехнулся и обратился к мачехе: - Ты как думаешь? - Пусть его немножко погуляет, - улыбаясь, ответила мачеха. Я был спасен. - Спасибо, мамочка, спасибо, - бросился я обнимать мачеху. Надо сказать, что родной матери я почти не помнил, а мачеха у нас была женщина редкой доброты и относилась к нам так ласково и душевно, что мы, в свою очередь, горячо любили ее, считая такой же близкой, как и родную мать. Я немедленно надел фуражку и вышел на двор. Когда, проходя по зале, я увидел себя в зеркале, то не мог не остановиться, чтобы не полюбоваться на себя. Мундир был длинный, ниже колен, рукава доходили до самого конца пальцев, воротник упирался в подбородок, так что голову приходилось держать неестественно приподнятой (дело в том, что отец, рассчитывая на мой быстрый рост, распорядился сшить форменный наряд с "запасом"), но на мой взгляд лучше ничего не могло даже и быть. Я смотрел в зеркало и сам на себя дивился. В самый разгар моего восхищения самим собой в комнату шумно вбежала Лидочка. - Покажись-ка, покажись, - кричала она на ходу: И вдруг слова замерли на ее устах. Она остановилась, вся пораженная чудным зрелищем, испустила протяжный вздох и, наконец, вымолвила: - Миша, ты прекрасен! Я и сам знал, что я прекрасен, но сохранил достоинство и ничего не ответил. - Миша, ты красавчик! - снова воскликнула Лидочка. Я промолчал и на это. Тут Лидочка пришла окончательно в восторг. Она хлопнула в ладоши и бросилась меня обнимать.
- Ну, довольно, - сурово остановил я излияния ее чувств, - что за телячьи нежности! Ты мне запачкаешь мундир. И действительно, запачкать знаменитый мундир казалось мне тогда величайшим из преступлений. Увы, мог ли я на момент допустить мысль, что через каких-нибудь две, са-мое большее три недели этот мундир будет в самых разнообразных пятнах от жировых до чернильных включительно, что горничной Кате придется с огромными усилиями очищать его от мела: - Ну, однако, я пойду немножко пройтись, - сказал я и, бросив еще раз взгляд на зерка-ло, величественно направил свои стопы к выходу. - Ты куда же? - побежала Лидочка следом за мною. - Да так, пройдусь, - неопределенно ответил я на ее вопрос. - И я с тобой, только шляпку надену. Подожди чуточку, Миша, - быстро заговорила Лидочка и засуетилась, собираясь бежать за шляпкой. Но в мои соображения отнюдь не входила прогулка "с маленькой девочкой". Лидочка только на несколько недель была моложе меня, но я, как никак, был уже гимназистом, а она еще "ничто", так как отдать ее в учебное заведение, по причине слабого здоровья, предполагалось лишь через два года. А потому я довольно сурово сказал: - Я хочу пойти один. - Почему? - изумилась Лидочка. Мой отказ был для кузины совершенной неожиданностью, так как до этого времени мы жили с ней душа в душу и были, так сказать, неразлучны. Я хотел было промолчать, но Лидочка со слезами на глазах повторила - "почему?", и я должен был дать какой-нибудь ответ. И я дал его с чувством величайшего достоинства. - Иногда человеку хочется побыть одному. Я сегодня в таком настроении. И с этими словами я направился к выходу. Лидочка, видимо, не только обиделась, но и рассердилась. - Подумаешь: заважничал! - пустила она мне вдогонку. Но я оставил ее замечание без всякого внимания и ушел с твердым намерением погулять по нашей улице. К моему глубокому удивлению, появление мое на улице не вызвало никакого смятения. Прохожие не останавливались, ртов не раскрывали от удивления и все шли по своим делам. Впрочем, какой-то мальчуган, вынырнув из подворотни, сказал по моему адресу нечто довольно непочтительное и именно по той причине, что я - гимназист. Спустя некоторое время, в подобных случаях я отстаивал честь гимназического мундира с оружием в руках, то есть попросту вступал с обидчиком в сражение, но на этот раз я поступил иначе. В тот достопамятный день меня не столько интересовала честь моего мундира, сколько его новизна, чистота и блестящий вид. Я не вступил с оскорбителем в рукопашную и даже ничего ему не ответил, ограничившись лишь уничтожающим взглядом в его сторону. Связываться с разной мелюзгой мне показалось ниже моего достоинства. Я прошел и по другим улицам, но и там моя особа тоже не произвела какого-нибудь исключительного впечатления, только проходящая мимо меня дама сказала своему спутнику: - Вот потешный мальчуган. В общем, наедине со своими мыслями я оставался часов около трех, после чего почувствовал, что мне ужасно хочется есть. Я повернул домой и пришел как раз вовремя, к самому обеду. Мачеха сделала было попытку предложить мне переодеться в обычное "штатское" платье, но я так горячо воспротивился этому предложению и вместе с тем так убедительно просил позволения пообедать в моем новом мундире, что могло бы смяг-читься и каменное сердце. А мачеха обладала не каменным, а самым мягким из сердец и потому не стала настаивать на своем предложении. - Хорошо, - сказала она, - но только, пожалуйста, подвяжись салфеткой, чтобы не залить мундира супом или не закапать соусом. В сущности условия были довольно унизительны. Два последние года я усиленно боролся против салфетки, которую, по моему мнению, подобало подвязывать только самым маленьким детям, и своего достиг: в обычное время подвязываться салфеткой меня не принуждали. На этот раз я, однако, беспрекословно согласился относительно салфетки: слишком уж мне не хотелось расстаться с восхитительным мундиром. После обеда я снова гулял, теперь уже не по улице, а по двору и саду. Лидочка ходила рядом со мною. Она уже позабыла обиду. Сын нашего садовника, Омелько, глядевший на меня не только с восхищением, но и с глубоким уважением, тоже сопровождал нас, но мы прохаживались вполне солидно и разговаривали на самые серьезные темы. Была одна попытка перейти к более легкомысленному занятию, но окончилась неудачно. - Давай поиграем во что-нибудь, - предложила Лидочка. - Нет, мне сегодня что-то не хочется, - ответил я и, вероятно, голос мой звучал так твердо и решительно, что Лидочка, которой, по-видимому, надоело ходить медленным шагом и очень хотелось немножко побегать и порезвиться, даже не решилась повторить свое предложение. - Ну, десять часов, пора и спать, - говорила мачеха поздним вечером. - Мамочка, позвольте еще немножечко посидеть, - умолял я сонным голосом. - Но ведь ты так в мундире и заснешь. - О нет, мамочка, я только еще десять минут. - Ну, как знаешь. И мачеха пошла укладывать Лидочку. Я остался в столовой на большом кресле. Тревоги пережитого дня, долгие прогулки сильно меня утомили. Глаза мои слипались; однако, желая продлить наслаждение, я боролся со сном, сколько мог. Но вот все земное стало меня покидать: Мне стало так сладко, так хорошо: Мундир стал отходить в область забвения и, не думая уже ровно ни о чем, я погрузился в сон: - Так-таки и заснул в новом платье, - говорила мачеха, стараясь разбудить меня через несколько времени. Я машинально перешел в детскую и там, надо полагать, или сам разделся, или меня раздели: Проснувшись на следующий день, я уже отнесся к мундиру более равнодушно. Я сознавал, что, заснув, сделал некоторый промах и не настаивал на дозволении непременно облачиться в мундир. Я надел его спустя несколько дней, когда пришлось впервые пойти в гимназию. Ссылки:
|